Страница:
Мерзлость души немного растопила зимняя поездка в Москву и Орел. Он чуть не месяц пропадал, опять манкируя, теперь под видом каникул, университет, свой физико-математический факультет. Причины? Ого, еще какие!.. Отец устраивал петербургские дела, к тому же и литовские поместья… еще до Болгарской войны выигранные в карты, да, да! – по мере возможности наблюдал, а сыну сам бог велел присмотреть за родовыми подмосковными деревеньками. Так что все то же Середниково да и Орловщина.
На просьбу отца он согласился охотно, даже слишком охотно: дошли слухи, что где-то в окрестностях Первопрестольной обретается блудный ловелас Шаховской. Петр эту, вторую, цель скрывал не только от отца и матери, но и от брата Александра. Хоть и погодок, а проговорится! Маменькин, ой маменькин сынок!.. Оказывается, напрасно прибегал к такой конспирации: след Шаховского здесь вроде был да простыл.
Простыл, господа!
А зима шла своим чередом. Великолепнейшие, чопорные письма ходили от моря Балтийского к морю Черному и обратно, даже южными ветрами не растапливая метровый лед. Все кончено! Душа замерзла.
Замерзла.
О чем говорить?
А поговорить-то хотелось, очень хотелось. И на выручку пришли, даже опять немного досрочно, весенние каникулы. Майскими цветами расцветал 1883 год – двадцать первый год его жизни. Как ни хорони себя в печали – жизнь шла, и душа таяла от зимней стужи. Забросив университетские конспекты, он поспешил вслед за отцом, в Литву.
Думал, отец полеживает где-нибудь на первом весеннем солнышке и пописывает свои книги, до которых стал охоч, или, належавшись, лепит очередного «Спасителя». Да, да, генерал ведь не всегда был генералом – и полковником, и даже того менее… о, Господи, каким-нибудь капитаном вроде Поликарпова, что столь дотошно описал Балканский поход. Его «Историей России для народного и солдатского чтения» зачитывалась вся армия; его «Голова Спасителя» и «Медаль статуи Спасителя» бывали даже на академических выставках. А если глины нет?.. Тогда уж картишки, непременно картишки. О, это такая страсть! Еще задолго до генеральства и свитских аксельбантов он ночи напролет резался с такими же сумасшедшими, как и сам. И поделом им, несчастным. Особливо слишком-то фанаберистым шляхтичам, которые продували не только лошадей и сабли именные, но и именья, дедовские. В одну из таких бешеных ночей майор Орловского полка Столыпин, спустив уже все наличное и насущное, вплоть до сабли дарственной, грохнул о залитый вином стол золотом бесценного портсигара – с гравировкой своего отца:
– Шановный пане! Ставлю родителя!
Орловский полк стоял тогда в Литве, на границе с Пруссией, которая никак не смирялась со своим положением, – быть под каблуком России. Господа офицеры квартировали в роскошном имении одного из отпрысков Радзивилла; хозяин, пан Гутковский, тоже майор того же полка, хоть и затесался по воле случая в русское воинство, но никогда не забывал о своих корнях, а потому фанаберия била через край. Будучи в громадном выигрыше, выйти из игры орловскому майору разрешал – добрый жест должен сделать сам выигравший, чтоб не добивать проигравшего. А тот разве мог пойти на бесчестье?.. Уж и сабля боевая, и конь, и чуть ли не портки орловские – все на кону стояло, лежало и просто мелом на зеленом сукне писалось. Что еще?..
– Ставлю родителя!
Пан Гутковский, одногодок Столыпина и в тех же чинах, внимательно посмотрел на бесшабашного орловца:
– Ва-банк?
– Ва-банк, шановный пане… о чем разговор!
– Тогда и рубашку родительскую?..
Соперники и в полку, и в своих батальонах. Пану Гутковскому не удалось, еще с капитанских времен, увести его невесту Натали, потому что ей не нравились шляхетские усы, а нравились орлиные бакенбарды. И хоть предутренняя игра шла в родовом имении пана Гутковского – здесь не на саблях рубились, здесь фортуна. Шляхетская фанаберия… или русское самоуничижение?..
– Ва-банк, пан Столыпин… только с рубашкой отцовской… Так?
Хорошо, что хоть не с материнской. Помяни некстати мать, майор Столыпин, вопреки всякой чести, схватил бы, ей-богу, проигранную саблю! Не сметь!.. Радзивиллы какие-то?!. Его муромские, стало быть владимирские, – владей-миром! – предки тоже идут от шестнадцатого века. Знай наших!
Командир полка, хоть сам и был в эту ночь в выигрыше, хотел было остановить уже неприличный торг, но господа офицеры и на русский, и на польский лад зашумели:
– Черт побери, Столыпин!
– Не уступай!..
– Шановный пан – вспомни Радзивиллов!..
– Господа, господа, остановитесь!
– Не маете права, господин полковник. Здесь не плац, здесь игра.
– Игра!
– Нельзя останавливать, нельзя…
– Мае права, пан Гутковский, – выигрывать, мабыть, мае права – и проигрывать…
– Майор Столыпин, что же вы?..
Он рванул на широкой груди, перепоясанной следом прусской сабли, батистовую, залитую вином рубашку, – по жаркому времени да в раскаленной шампанским ночи с общего согласия сидели без мундиров.
Очередь метать банк выпала проигравшему. Видя его решительность, полковник предупредил – нет, попросил по-дружески, по-боевому:
– И все-таки, господа, не идти же нам на пруссаков без рубах?..
– Так сейчас нет войны, – с иной стороны подначил проигравшийся ротный капитан.
Его поддержали:
– Что за причина?! Мы на границах любимой империи. Чихни только пруссак, войну сами придумаем. Снаряд шальной туда – снаряд сюда, вот тебе и война. За государя, господа!
– За государя!..
– За ГОСУДАРЯ!..
Под эти воинственные клики и последняя рубашка вместе с родительским портсигаром прахом пошла на кон…
Опять прахом?..
Что еще можно поставить?!
Не мог майор Столыпин, выигравший в битве за Натали, уступить майору Гутковскому, оставшемуся с носом, то есть в проигрыше.
– Ставлю свое Середниково! Против Колноберже, пан Гутковский.
Не так уж много в полку офицеров, все обо всем знали. А майор Гутковский, еще в чине капитана, был к тому же и на свадьбе, которая игралась в лермонтовском Середникове; полк тогда как раз в Подмосковье формировался, да и по благородству своему не мог Столыпин не пригласить соперника.
Середниково, надо же! С ума сошел орловец?!
Трудно сказать, чье имение ценнее – в картежной игре ценности другие… Совсем другие.
И если мелькнуло какое сожаление в голове у майора Столыпина, так только одно: Натали была сейчас как раз в Середникове, на сносях… значит, ставил на кон и ее… да и сына, возможно…
Полковник уже исходил бледностью, трезвел. Еще минута, и он, не имея здесь права командовать, может, выхватил бы все-таки саблю, чтобы собственным поединком остановить игру. Но майор Столыпин резко вскочил, широким крестом крестя голую грудь:
– Середниково! Против Колноберже! Все видели? Все, господа офицеры. Игра!
– Них же Польска не згинела!.. Колноберже! Против Середникова… со всеми его маёнтками!..
Это выходило уже оскорбление. Под маёнтками, под столыпинской то есть маёнтностью, можно ведь было понимать и Натали – как часть самого Середникова.
Но – все замерло…
– Карту, господа!
– Карту, шановные панове!
Это было уже не остановить…
И после долгого замешательства:
– Новый хозяин Колноберже?!
Проигранной именной саблей – отрублено горлышко бутылки… Бокалы! Бокалы!
– За нового пана Колноберже! Да, шановные панове! Не поминайте лихом, как говорят у русских…
Пан Гутковский первым выпил свой бокал, хлопнул его о старый буковый паркет и ушел к себе в кабинет.
Кто-то зачем-то хотел его остановить…
Но к чему? Дело-то известное…
Спустя несколько минут в соседнем с гостиной кабинете грохнул выстрел…
VII
VIII
На просьбу отца он согласился охотно, даже слишком охотно: дошли слухи, что где-то в окрестностях Первопрестольной обретается блудный ловелас Шаховской. Петр эту, вторую, цель скрывал не только от отца и матери, но и от брата Александра. Хоть и погодок, а проговорится! Маменькин, ой маменькин сынок!.. Оказывается, напрасно прибегал к такой конспирации: след Шаховского здесь вроде был да простыл.
Простыл, господа!
А зима шла своим чередом. Великолепнейшие, чопорные письма ходили от моря Балтийского к морю Черному и обратно, даже южными ветрами не растапливая метровый лед. Все кончено! Душа замерзла.
Замерзла.
О чем говорить?
А поговорить-то хотелось, очень хотелось. И на выручку пришли, даже опять немного досрочно, весенние каникулы. Майскими цветами расцветал 1883 год – двадцать первый год его жизни. Как ни хорони себя в печали – жизнь шла, и душа таяла от зимней стужи. Забросив университетские конспекты, он поспешил вслед за отцом, в Литву.
Думал, отец полеживает где-нибудь на первом весеннем солнышке и пописывает свои книги, до которых стал охоч, или, належавшись, лепит очередного «Спасителя». Да, да, генерал ведь не всегда был генералом – и полковником, и даже того менее… о, Господи, каким-нибудь капитаном вроде Поликарпова, что столь дотошно описал Балканский поход. Его «Историей России для народного и солдатского чтения» зачитывалась вся армия; его «Голова Спасителя» и «Медаль статуи Спасителя» бывали даже на академических выставках. А если глины нет?.. Тогда уж картишки, непременно картишки. О, это такая страсть! Еще задолго до генеральства и свитских аксельбантов он ночи напролет резался с такими же сумасшедшими, как и сам. И поделом им, несчастным. Особливо слишком-то фанаберистым шляхтичам, которые продували не только лошадей и сабли именные, но и именья, дедовские. В одну из таких бешеных ночей майор Орловского полка Столыпин, спустив уже все наличное и насущное, вплоть до сабли дарственной, грохнул о залитый вином стол золотом бесценного портсигара – с гравировкой своего отца:
– Шановный пане! Ставлю родителя!
Орловский полк стоял тогда в Литве, на границе с Пруссией, которая никак не смирялась со своим положением, – быть под каблуком России. Господа офицеры квартировали в роскошном имении одного из отпрысков Радзивилла; хозяин, пан Гутковский, тоже майор того же полка, хоть и затесался по воле случая в русское воинство, но никогда не забывал о своих корнях, а потому фанаберия била через край. Будучи в громадном выигрыше, выйти из игры орловскому майору разрешал – добрый жест должен сделать сам выигравший, чтоб не добивать проигравшего. А тот разве мог пойти на бесчестье?.. Уж и сабля боевая, и конь, и чуть ли не портки орловские – все на кону стояло, лежало и просто мелом на зеленом сукне писалось. Что еще?..
– Ставлю родителя!
Пан Гутковский, одногодок Столыпина и в тех же чинах, внимательно посмотрел на бесшабашного орловца:
– Ва-банк?
– Ва-банк, шановный пане… о чем разговор!
– Тогда и рубашку родительскую?..
Соперники и в полку, и в своих батальонах. Пану Гутковскому не удалось, еще с капитанских времен, увести его невесту Натали, потому что ей не нравились шляхетские усы, а нравились орлиные бакенбарды. И хоть предутренняя игра шла в родовом имении пана Гутковского – здесь не на саблях рубились, здесь фортуна. Шляхетская фанаберия… или русское самоуничижение?..
– Ва-банк, пан Столыпин… только с рубашкой отцовской… Так?
Хорошо, что хоть не с материнской. Помяни некстати мать, майор Столыпин, вопреки всякой чести, схватил бы, ей-богу, проигранную саблю! Не сметь!.. Радзивиллы какие-то?!. Его муромские, стало быть владимирские, – владей-миром! – предки тоже идут от шестнадцатого века. Знай наших!
Командир полка, хоть сам и был в эту ночь в выигрыше, хотел было остановить уже неприличный торг, но господа офицеры и на русский, и на польский лад зашумели:
– Черт побери, Столыпин!
– Не уступай!..
– Шановный пан – вспомни Радзивиллов!..
– Господа, господа, остановитесь!
– Не маете права, господин полковник. Здесь не плац, здесь игра.
– Игра!
– Нельзя останавливать, нельзя…
– Мае права, пан Гутковский, – выигрывать, мабыть, мае права – и проигрывать…
– Майор Столыпин, что же вы?..
Он рванул на широкой груди, перепоясанной следом прусской сабли, батистовую, залитую вином рубашку, – по жаркому времени да в раскаленной шампанским ночи с общего согласия сидели без мундиров.
Очередь метать банк выпала проигравшему. Видя его решительность, полковник предупредил – нет, попросил по-дружески, по-боевому:
– И все-таки, господа, не идти же нам на пруссаков без рубах?..
– Так сейчас нет войны, – с иной стороны подначил проигравшийся ротный капитан.
Его поддержали:
– Что за причина?! Мы на границах любимой империи. Чихни только пруссак, войну сами придумаем. Снаряд шальной туда – снаряд сюда, вот тебе и война. За государя, господа!
– За государя!..
– За ГОСУДАРЯ!..
Под эти воинственные клики и последняя рубашка вместе с родительским портсигаром прахом пошла на кон…
Опять прахом?..
Что еще можно поставить?!
Не мог майор Столыпин, выигравший в битве за Натали, уступить майору Гутковскому, оставшемуся с носом, то есть в проигрыше.
– Ставлю свое Середниково! Против Колноберже, пан Гутковский.
Не так уж много в полку офицеров, все обо всем знали. А майор Гутковский, еще в чине капитана, был к тому же и на свадьбе, которая игралась в лермонтовском Середникове; полк тогда как раз в Подмосковье формировался, да и по благородству своему не мог Столыпин не пригласить соперника.
Середниково, надо же! С ума сошел орловец?!
Трудно сказать, чье имение ценнее – в картежной игре ценности другие… Совсем другие.
И если мелькнуло какое сожаление в голове у майора Столыпина, так только одно: Натали была сейчас как раз в Середникове, на сносях… значит, ставил на кон и ее… да и сына, возможно…
Полковник уже исходил бледностью, трезвел. Еще минута, и он, не имея здесь права командовать, может, выхватил бы все-таки саблю, чтобы собственным поединком остановить игру. Но майор Столыпин резко вскочил, широким крестом крестя голую грудь:
– Середниково! Против Колноберже! Все видели? Все, господа офицеры. Игра!
– Них же Польска не згинела!.. Колноберже! Против Середникова… со всеми его маёнтками!..
Это выходило уже оскорбление. Под маёнтками, под столыпинской то есть маёнтностью, можно ведь было понимать и Натали – как часть самого Середникова.
Но – все замерло…
– Карту, господа!
– Карту, шановные панове!
Это было уже не остановить…
И после долгого замешательства:
– Новый хозяин Колноберже?!
Проигранной именной саблей – отрублено горлышко бутылки… Бокалы! Бокалы!
– За нового пана Колноберже! Да, шановные панове! Не поминайте лихом, как говорят у русских…
Пан Гутковский первым выпил свой бокал, хлопнул его о старый буковый паркет и ушел к себе в кабинет.
Кто-то зачем-то хотел его остановить…
Но к чему? Дело-то известное…
Спустя несколько минут в соседнем с гостиной кабинете грохнул выстрел…
VII
Так или не так все было – отец никогда не рассказывал. Младший сын не расспрашивал. О том знал лишь старший – законный наследник Колноберже. Но он тайну этого литовского поместья с собой унес, а младшенький – разве осмелится спрашивать старого отца о давно отшумевшей, бурной молодости?
Когда Петр вошел в гостиную, его встретил с дубовой панели стены не по возрасту усатый заносчивый поляк в алом бархатном кунтуше и собольей двукрылой шапке, с гордо воткнутым орлиным пером. Взгляд словно спрашивал: «Так кто здесь хозяин?..»
С трех сторон поляка окружили чем-то неуловимо знакомые лики – давно отживших свой век предков; не сразу проявились у них на груди звезды, а на плечах погоны. Медленно, с владимирской тощей земли, от шестнадцатого смурого века, поднималось генеалогическое древо; корнем его был Григорий Столыпин, а от стволового корня, как у всех столпных сосен, выпирали кряжистые всходы, то бишь…
…сын Афанасий Григорьев, муромский дворянин…
…Сильвестр Афанасьев, ходивший на подмогу Богдану Хмельницкому в русском полку, за что стал уже московским дворянином…
…Семен Сильвестрович…
…Емельян Семенович…
…Алексей Емельянович, прадед; вышел в отставку по молодости, поручиком, был предводителем пензенского дворянства и на дворянских хлебах деток наплодил немало… не потерять бы счет…
…Александр, отмеченный самим Суворовым, его личный адъютант…
…Аркадий – друг реформатора Сперанского, тайный советник, оберпрокурор и сенатор…
…Николай – несчастливец: генерал-лейтенант, растерзанный взбунтовавшейся толпой в Севастополе…
…Афанасий, скромняга штабс-капитан и саратовский предводитель дворянства…
…Дмитрий Алексеевич, генерал-майор и совсем уж близкий по крови дедушка…
…и Елизавета Алексеевна, вышедшая замуж за Арсеньева, – бабушка Михаила Юрьевича Лермонтова, но ведь и бабушка его, Петра Столыпина…
Никого не забыли? Никто не потерялся при переездах?
Внук лукаво и добродушно, забыв о своих горестях, посматривал на родичей: мол, не растрясло на дальних дорогах, не мешает соседство фанаберистого шляхтича?..
Все они еще недавно были в подмосковном Середникове, но вот недавно, по какой-то прихоти отца, перебрались в Литву, вместе с бабушкиной мебелью и громадной библиотекой, хранившей следы лермонтовских рук.
Впрочем, такая ли уж прихоть? Все подмосковные имения неотвратимо ветшали, содержать их становилось невыгодно и хлопотно, а на этом прибалтийском краю империи было новое, прекрасное и удобное жилье, которое приводило в восторг и Наталью Михайловну. Да поближе к Балтике прикупилось еще, почти за бесценок, и другое имение, вполне доходное. Муромские столбовые дворяне кочевали по российским просторам да наконец осели в Ковенской губернии. Соседи? Да, прекрасные сложились соседские отношения. Литовец ли, поляк ли, коль служит государю, все едино – русский дворянин. Это так говорят – Польша, Литва… Матушка Екатерина после третьего раздела Польши всех под единую руку подвела. Чего ж ты с такой фанаберией смотришь на нового наследника, глупый лях?..
Петр родился в Дрездене, когда мать гостила у родственников, но немного не рассчитала сроки родов; так что крещен был в дрезденской, конечно, православной церкви. Привезенный из Дрездена в люльке, семь первых лет прожил в Середникове, а потом еще семь – здесь, в Колноберже, собственно, и учиться начал здесь же, в виленской гимназии. Может, так и был бы до конца в ней, да ГОСУДАРЬ призвал отца в Балканский поход, а мать пошла следом. Нельзя было оставлять недоросля одного в литовском краю, хоть и с хорошей прислугой. Вот почему перевели его в орловскую гимназию, поближе к родственникам Столыпиным.
О, жизнь, жизнь!.. Хоть и дворянская, но служивая. Иди – куда государь указует! Стоит ли роптать на такие превратности судьбы?
Если бы знал студиоз Петр Столыпин, что истинные превратности только начинаются…
Нет, не знал. Когда он приезжал в забытое было Колноберже, душа, смущенная и замерзшая, оттаивала. Чего же попрекать отца, что меняет предания подмосковные на предания принеманские?
Настроение было прекрасное, несмотря ни на что. Молодость! Да и музыка, музыка, и не только в душе. Через прихожую и гостиную, откуда-то из библиотеки или кабинета, неслись звуки скрипки. Вот и третье увлечение генерала; если дело до скрипки дошло, значит, жив старый курилка!
Оглянув себя в зеркало и оставшись вполне доволен – хоть и порядочная дылда, а ничего, – Петр уже было направился в гостиную, как из дальних дверей, все-таки из библиотеки, донеслось игривое, почти плаксивое:
Снова пассаж скрипки, отцовский экспромт, чем-то напоминающий «Камаринского»… скрипка и камаринский мужик… – все равно хорошо, молодые годы, наверно, навевает…
Петр неслышно, в мягких летних полусапожках, вошел в библиотеку. В гостиной ковер, а дальше нечто толстенное, турецкое, – можно не сомневаться, законная контрибуция победителей. Он неслышно подошел сзади к приплясывавшему скрипачу и закрыл ладонями глаза.
– Что? Турки?.. Штыки на руку… к бою!..
Душой, однако, чувствовал отец, кто вошел. Они обнялись. Михаил Юрьевич валялся на диване, скрипка туда же полетела. Отец дернул шелковый шнур и – еще торопливые шаги не поспели – крикнул:
– Шампанского! Сын!
Когда маленько улеглось в головах и за столом усиделось, генерал по своему обычаю посетовал:
– Каково, старею?
Что на это было отвечать? Только одно:
– Да вы, папа, хоть куда!
– Вот именно – хоть… куда… Комендантом Кремля государь назначает. Меня, боевого генерала?!
– Ну, папа, не сторожем же в богадельню!
– Не сторожем, а все ж… Войны нет, что делать? Третий Александр – не первый и не второй: тишком от своей датской Дагмары попивает коньячок, зело попивает – знаешь, у него пошиты специальные сапоги с внутренними кармашками в голенищах, как раз под фляжку, а голенищ-то сколько?.. Вот-вот, некогда воевать. Да, может, и незачем?..
Отец отнюдь не осуждал нового государя-богатыря, который страшно боялся своей маленькой Дагмары-Марии, – нет, просто родовая привычка разговаривать с власть предержащими как с равными себе.
Правда, с извинительным вопросом, как верный подданный:
– А разве государям отказывают? В Кремль так в Кремль.
На диване, рядом с Михаилом Юрьевичем и скрипкой, лежало и личное письмо Александра III. Отнюдь не приказное. Издали можно было узреть размашистую руку богатыря: «Любезнейший Аркадий Дмитриевич! Как и родитель мой, прошу Вас послужить Отечеству, на этот раз…»
Право, мало что добр по природе – и мудр был государь: надо хоть чем-то занять Столыпина. Не по Балканам же сейчас, не по Кавказу, тем более не по Туркестану таскаться старому генералу, адъютанту отца. Государь обязан знать: в Кремле – тепло, уютно и от московских деревенек недалеко. Но не обязан догадываться, что от тех деревенек, как и от орловских да саратовских, Столыпин помышляет отказаться и потихоньку стаскивает родовое барахлишко в литовское Колноберже. Раз уж и фамильные портреты сюда переехали, считай, переселение на западные границы империи состоялось. Тогда как же Кремль?..
Сын испытующе вопросительно посматривал на отца. И отец понял:
– А Колноберже, Петр Аркадьевич, тебе и по завещанию, и по духу принадлежит. Ибо Александр – петербуржец, вполне законченный невский ловелас. Тебе Колноберже! Эк сколько детишек здесь можно будет наплодить!.. Не для Литвы иль Польши – для России, конечно. Уж ты постарайся, Петр. Свою планиду не упускай.
Петр засмущался перед такими красноречивыми шутками. Но отец – не мать уклончивая, привык все доводить до логического конца:
– Как здесь отдохнешь, думаю, прямой путь тебе в южные края… Чего воззрился? Старого воробья на мякине не проведешь. Говорю же: планиду свою не упускай!
Петр ничего не отвечал, зная характер отца.
– Туда, туда! Но не в Одессу, не в Одессу, не перебивай! – звякнул он бокалом, хотя Петр и не думал перебивать. – У Нейдгардтов поместья-то на Херсонщине, на лето туда перебрались. Тестю нашему тоже осточертело житье одесское… тамошние жиды, греки, мадьяры, контрабандисты… Содом и Гоморра! Надо тестюшку со всем семейством перетаскивать в Петербург. Как ты, Петр, думаешь?
Вот всегда так: по-столыпински. Сам безоговорочно решит – но вопрошает: «Как ты думаешь?..»
А чего тут думать, коль решено.
Решение ко всему прочему и приятное…
Ах, отец, отец! Один сын в могиле, у другого еще ни шло ни ехало, а уже здрасте, готово! Сам-то Нейдгардт хоть знает, что его опять в тестюшки возвели? Все-таки генерал Столыпин – не государь, чтоб не спросясь чины раздавать… кому Вечного Тестя, кому Глупого Жениха!..
Хорошо, всласть поворчал про себя младший Столыпин.
Когда Петр вошел в гостиную, его встретил с дубовой панели стены не по возрасту усатый заносчивый поляк в алом бархатном кунтуше и собольей двукрылой шапке, с гордо воткнутым орлиным пером. Взгляд словно спрашивал: «Так кто здесь хозяин?..»
С трех сторон поляка окружили чем-то неуловимо знакомые лики – давно отживших свой век предков; не сразу проявились у них на груди звезды, а на плечах погоны. Медленно, с владимирской тощей земли, от шестнадцатого смурого века, поднималось генеалогическое древо; корнем его был Григорий Столыпин, а от стволового корня, как у всех столпных сосен, выпирали кряжистые всходы, то бишь…
…сын Афанасий Григорьев, муромский дворянин…
…Сильвестр Афанасьев, ходивший на подмогу Богдану Хмельницкому в русском полку, за что стал уже московским дворянином…
…Семен Сильвестрович…
…Емельян Семенович…
…Алексей Емельянович, прадед; вышел в отставку по молодости, поручиком, был предводителем пензенского дворянства и на дворянских хлебах деток наплодил немало… не потерять бы счет…
…Александр, отмеченный самим Суворовым, его личный адъютант…
…Аркадий – друг реформатора Сперанского, тайный советник, оберпрокурор и сенатор…
…Николай – несчастливец: генерал-лейтенант, растерзанный взбунтовавшейся толпой в Севастополе…
…Афанасий, скромняга штабс-капитан и саратовский предводитель дворянства…
…Дмитрий Алексеевич, генерал-майор и совсем уж близкий по крови дедушка…
…и Елизавета Алексеевна, вышедшая замуж за Арсеньева, – бабушка Михаила Юрьевича Лермонтова, но ведь и бабушка его, Петра Столыпина…
Никого не забыли? Никто не потерялся при переездах?
Внук лукаво и добродушно, забыв о своих горестях, посматривал на родичей: мол, не растрясло на дальних дорогах, не мешает соседство фанаберистого шляхтича?..
Все они еще недавно были в подмосковном Середникове, но вот недавно, по какой-то прихоти отца, перебрались в Литву, вместе с бабушкиной мебелью и громадной библиотекой, хранившей следы лермонтовских рук.
Впрочем, такая ли уж прихоть? Все подмосковные имения неотвратимо ветшали, содержать их становилось невыгодно и хлопотно, а на этом прибалтийском краю империи было новое, прекрасное и удобное жилье, которое приводило в восторг и Наталью Михайловну. Да поближе к Балтике прикупилось еще, почти за бесценок, и другое имение, вполне доходное. Муромские столбовые дворяне кочевали по российским просторам да наконец осели в Ковенской губернии. Соседи? Да, прекрасные сложились соседские отношения. Литовец ли, поляк ли, коль служит государю, все едино – русский дворянин. Это так говорят – Польша, Литва… Матушка Екатерина после третьего раздела Польши всех под единую руку подвела. Чего ж ты с такой фанаберией смотришь на нового наследника, глупый лях?..
Петр родился в Дрездене, когда мать гостила у родственников, но немного не рассчитала сроки родов; так что крещен был в дрезденской, конечно, православной церкви. Привезенный из Дрездена в люльке, семь первых лет прожил в Середникове, а потом еще семь – здесь, в Колноберже, собственно, и учиться начал здесь же, в виленской гимназии. Может, так и был бы до конца в ней, да ГОСУДАРЬ призвал отца в Балканский поход, а мать пошла следом. Нельзя было оставлять недоросля одного в литовском краю, хоть и с хорошей прислугой. Вот почему перевели его в орловскую гимназию, поближе к родственникам Столыпиным.
О, жизнь, жизнь!.. Хоть и дворянская, но служивая. Иди – куда государь указует! Стоит ли роптать на такие превратности судьбы?
Если бы знал студиоз Петр Столыпин, что истинные превратности только начинаются…
Нет, не знал. Когда он приезжал в забытое было Колноберже, душа, смущенная и замерзшая, оттаивала. Чего же попрекать отца, что меняет предания подмосковные на предания принеманские?
Настроение было прекрасное, несмотря ни на что. Молодость! Да и музыка, музыка, и не только в душе. Через прихожую и гостиную, откуда-то из библиотеки или кабинета, неслись звуки скрипки. Вот и третье увлечение генерала; если дело до скрипки дошло, значит, жив старый курилка!
Оглянув себя в зеркало и оставшись вполне доволен – хоть и порядочная дылда, а ничего, – Петр уже было направился в гостиную, как из дальних дверей, все-таки из библиотеки, донеслось игривое, почти плаксивое:
Ба, раз уж до шалостей Михаила Юрьевича дошло, значит, в жизни отца все распрекрасно! А если еще и перевирает, то бишь переиначивает с детства знакомые слова – то лучше не бывает.
В игре, как лев, силен
Наш душка Лев…
Снова пассаж скрипки, отцовский экспромт, чем-то напоминающий «Камаринского»… скрипка и камаринский мужик… – все равно хорошо, молодые годы, наверно, навевает…
Да, вспомнил: тот незадачливый отпрыск Радзивиллов носил отнюдь не польское имя – Станислав там иль Казимир, – а что ни на есть чуждое и грозное: Лев!
…Наш душка Лев
Бьет короля бубен,
Бьет даму треф!
Пассаж, пассаж… Никак Огинский? Но чего ж отцу по давней молодости грустить?
Бьет даму треф!
Но пусть всех королей
И дам он бьет:
«Ва-банк!..»
А помолодевший от воспоминаний генерал и в пляс пустился. Скрипка взвизгивала под гопака, и пристук, пристук каблуков… Ай да генерал! Мой женераль!
«Ва-банк!» – и туз червей
Мой банк сорвет!
Петр неслышно, в мягких летних полусапожках, вошел в библиотеку. В гостиной ковер, а дальше нечто толстенное, турецкое, – можно не сомневаться, законная контрибуция победителей. Он неслышно подошел сзади к приплясывавшему скрипачу и закрыл ладонями глаза.
– Что? Турки?.. Штыки на руку… к бою!..
Душой, однако, чувствовал отец, кто вошел. Они обнялись. Михаил Юрьевич валялся на диване, скрипка туда же полетела. Отец дернул шелковый шнур и – еще торопливые шаги не поспели – крикнул:
– Шампанского! Сын!
Когда маленько улеглось в головах и за столом усиделось, генерал по своему обычаю посетовал:
– Каково, старею?
Что на это было отвечать? Только одно:
– Да вы, папа, хоть куда!
– Вот именно – хоть… куда… Комендантом Кремля государь назначает. Меня, боевого генерала?!
– Ну, папа, не сторожем же в богадельню!
– Не сторожем, а все ж… Войны нет, что делать? Третий Александр – не первый и не второй: тишком от своей датской Дагмары попивает коньячок, зело попивает – знаешь, у него пошиты специальные сапоги с внутренними кармашками в голенищах, как раз под фляжку, а голенищ-то сколько?.. Вот-вот, некогда воевать. Да, может, и незачем?..
Отец отнюдь не осуждал нового государя-богатыря, который страшно боялся своей маленькой Дагмары-Марии, – нет, просто родовая привычка разговаривать с власть предержащими как с равными себе.
Правда, с извинительным вопросом, как верный подданный:
– А разве государям отказывают? В Кремль так в Кремль.
На диване, рядом с Михаилом Юрьевичем и скрипкой, лежало и личное письмо Александра III. Отнюдь не приказное. Издали можно было узреть размашистую руку богатыря: «Любезнейший Аркадий Дмитриевич! Как и родитель мой, прошу Вас послужить Отечеству, на этот раз…»
Право, мало что добр по природе – и мудр был государь: надо хоть чем-то занять Столыпина. Не по Балканам же сейчас, не по Кавказу, тем более не по Туркестану таскаться старому генералу, адъютанту отца. Государь обязан знать: в Кремле – тепло, уютно и от московских деревенек недалеко. Но не обязан догадываться, что от тех деревенек, как и от орловских да саратовских, Столыпин помышляет отказаться и потихоньку стаскивает родовое барахлишко в литовское Колноберже. Раз уж и фамильные портреты сюда переехали, считай, переселение на западные границы империи состоялось. Тогда как же Кремль?..
Сын испытующе вопросительно посматривал на отца. И отец понял:
– А Колноберже, Петр Аркадьевич, тебе и по завещанию, и по духу принадлежит. Ибо Александр – петербуржец, вполне законченный невский ловелас. Тебе Колноберже! Эк сколько детишек здесь можно будет наплодить!.. Не для Литвы иль Польши – для России, конечно. Уж ты постарайся, Петр. Свою планиду не упускай.
Петр засмущался перед такими красноречивыми шутками. Но отец – не мать уклончивая, привык все доводить до логического конца:
– Как здесь отдохнешь, думаю, прямой путь тебе в южные края… Чего воззрился? Старого воробья на мякине не проведешь. Говорю же: планиду свою не упускай!
Петр ничего не отвечал, зная характер отца.
– Туда, туда! Но не в Одессу, не в Одессу, не перебивай! – звякнул он бокалом, хотя Петр и не думал перебивать. – У Нейдгардтов поместья-то на Херсонщине, на лето туда перебрались. Тестю нашему тоже осточертело житье одесское… тамошние жиды, греки, мадьяры, контрабандисты… Содом и Гоморра! Надо тестюшку со всем семейством перетаскивать в Петербург. Как ты, Петр, думаешь?
Вот всегда так: по-столыпински. Сам безоговорочно решит – но вопрошает: «Как ты думаешь?..»
А чего тут думать, коль решено.
Решение ко всему прочему и приятное…
Ах, отец, отец! Один сын в могиле, у другого еще ни шло ни ехало, а уже здрасте, готово! Сам-то Нейдгардт хоть знает, что его опять в тестюшки возвели? Все-таки генерал Столыпин – не государь, чтоб не спросясь чины раздавать… кому Вечного Тестя, кому Глупого Жениха!..
Хорошо, всласть поворчал про себя младший Столыпин.
VIII
Собственно, «тестюшка» давно уже был под каблуком у жены. Всем кланом Нейдгардтов заправлял молодой да ранний брат Ольги Борисовны, одесский градоначальник. Вовсе не обязательно, чтоб все градоначальники были при почтенных сединах. Слава богу, он жил в Петербурге, крутился в свете, пока не получил эту хлебную должность, справедливо полагая, что Петербург от него не уйдет. А пока – пожить в свое удовольствие, качаясь на волнах между Одессой и Херсоном, разумеется, в лучших, роскошных каютах. Здешние чиновники любили жить, не подвластные невским ветрам. Весенний низовой Днепр. Лиманы. Море. Солнце. Что может быть лучше? Поместья-то были у Нейдгардтов вблизи Херсона. И так уж получилось, что именно брат Ольги встретил первым Петра Столыпина, неизвестно зачем нагрянувшего на берега Днепра. Но градоначальник был старше, прозорливее, вот и спросил за бокалом местного, густого вина:
– Может, без лукавого обойдемся, Петр Аркадьевич?
– Хорошо бы, Дмитрий Борисович, – легко пошел на поводу Петр.
– Тогда погостюем маленько на Днепре – да и в каютку, на волны.
– Право, до Одессы дорога не шаткая.
– А если не шаткая, то…
– …то самая верная. Там и море, там и Ольга, которая спит и видит, чтоб погостить на Днепре…
– …без отца и матери?
– Да пока, наверно, отец не нужен? Не нужна и мать? Если я верно мыслю, так до формального предложения дело ведь не дошло?
– Ох, Дмитрий Борисович!.. Прозорливец вы, как я посмотрю.
– Ох, Петр Аркадьевич!.. Смотрите – да не просмотрите зазря глаза. Ох-то ох, да и сам, как говорится, не будь плох. Ольге не так просто принять решение. Мучится, бедная, все еще оплакивает смерть Михаила. Себя винит… А в чем ее вина? Маленькое кокетство? Невинные улыбки? Уберите ее слезы! Осушите. Под таким-то славным солнцем…
И погостив на берегах широкого Днепра, Петр принял предложение младшего Нейдгардта. На пароходе, идущем в Одессу, для одесского градоначальника даже по здешним размашистым меркам – по аршину на каждый вершок – были созданы царские условия. Хотя полно! Часто ли цари, окруженные седой, безликой свитой, так счастливо проводят время? Студиоз, только что перешедший на третий курс, чувствовал себя на седьмом небе. У него была отдельная каюта, но время он проводил в капитанской гостиной, которая на эти сутки была отдана градоначальнику. Откуда в эту каюту, со всех сторон окруженную морем, постоянно набивалось румынских цыган, пожалуй, и сам градоначальник не знал. Разве что капитан знал, грек-пройдоха одесского разлива. Видно, он частенько причаливал в той или иной бухточке, а то и шлюпки спасательные за борт спускал. Цыгане-то цыгане, да все разные. Одних высаживали за борт, других подсаживали. Неторопко шел вроде бы и рейсовый, а вроде и личный пароход губернатора. Пассажиры, по глупости и неосмотрительности попавшие в этот рейс, не смели возражать и жались по своим каютам, а то и на ночной палубе. Ищи дураков! Пароход качался от вихревого перепляса, стекла вылетали от неизменного «Оля-ля!» да «Оля-лю!» А может, и от бутылок, которые ресторатор, тоже пьяный, как-то не так подавал. Окнам нечего запирать веселье: веселье должно ходить теми же волнами, которые разгулялись в ночи. Напрасно капитан вбегал:
– Может, здесь причалим да заночуем?..
– Дальше! К Одессе!
– Да ведь потонем, Дмитрий Борисович.
И славно, что потонем! Будет что вспоминать.
– Кому будет вспоминать-то, Дмитрий Борисович? Опомнитесь, родимый…
Он опомнился только уже на траверсе Одессы, но на удивление трезво и решительно. А удивляться было чему: гость дорогой валялся нераздетым на диване и знай охал:
– Охохо!..
Нейдгардт тряс его за плечи, но слышал все то же:
– Ох… Непривычен к такому…
– Вижу, вижу, – раздумывал градоначальник, пока пароход подворачивал к пирсу. – А потому сходить на берег нечего. Ольгу я привезу прямо на пароход. А вас, милый Петр Аркадьевич, мои одесские капитаны за это время приведут в полный порядок… ибо будет непорядок, если Ольга встретит вас в беспорядке… Тьфу, совсем запутался!
Нейдгардт сошел в дожидавшуюся у причала карету и умчался в верховой город, а Петр остался с лекарями-капитанами – на целые сутки, считай. Ибо только на завтрашнее утро был расписан обратный рейс. Но, видимо, градоначальник дал капитанам строжайшее предписание: пассажир-ночлежник за эти сутки был приведен в надлежащий вид и даже выкупан в море, под охраной широкой рыбацкой сети. Уже в благостной вечерней темноте пассажира подняли на борт.
Прямо кудесники эти одесские капитаны! Мало того, что все на пароходе было прибрано и вычищено до блеска, мало, что пассажир был чист и светел, как восходящее солнышко, так и за цветами сгоняли на берег, к базару. А может, и к своим знакомым. Во всяком случае, когда Ольга в прогревшихся утренних лучах ступила с трапа на борт… ее встречал Петр с букетом весенних, росистых роз. Брат-пройдоха ни о чем не предупреждал, сейчас он далеко позади прощался с провожающей свитой, а Петр до времени затаился в затененном межпалубном проходе. Так что вполне уместный был вскрик:
– Петр… вы?..
– Я, Ольга… именно я!
– Вот именно, сестрица. Похищение! – Ухмыляющийся братец вспрыгнул на борт в самую последнюю минуту, когда пароход уже отчаливал от пирса. Вслед ему из свиты градоначальника бросали цветы. – Видите, как нас провожают? Петр Аркадьевич, что же вы стоите?..
Петр бросился собирать цветы и целой охапкой, в придачу к своим, совать их в руки смущенной Ольге. Братец только смеялся:
– Ведь не бросишься же ты, Оля, за борт?
Она наконец оценила розыгрыш и уже отходчиво согласилась:
– Не брошусь. Какие вы, право…
Это в равной степени относилось и к Петру. Но он уже был не вчерашний – сегодняшний. Спокойно и деловито обернулся к Нейдгардту:
– Ваши славные капитаны подготовили для Ольги Борисовны славную каюту. Позвольте?.. – предложил он ей руку, другой освобождая немного от цветов: немыслимо было идти с такой охапкой.
Когда же дошли до дверей, предусмотрительно распахнутых шустро взбежавшей горничной, он передал ей цветы, а Ольге просительно заглянул в глаза:
– Когда вы переоденетесь…
– Да, да, – поняла она невысказанную просьбу. – Только приведу себя в порядок.
Она, конечно, не слышала, с чего это прыснул, отходя, Петр. Но он-то вспомнил, как об этот «порядок» заплетался язык ее братца.
Надо отдать должное: недолго оставалась Ольга в каюте. Вышла даже с извинением:
– Грешно в такое утро сидеть в темноте… Солнце с противоположной стороны, у меня совсем смуро.
– Смуро и у меня, Оля…
Поняла ли, нет ли она, что речь идет о смурости души, но поспешила за ним на верхнюю палубу.
Горничная следом принесла плед. Петр раскинул его на солнечной стороне парохода – на уютном таком диванчике, прислоненном к корпусу кормы. Солнце то попадало сюда, то при качке скрывалось за углом кормы. Было уже без утренней прохлады, но без дневной жары. Пароход недалеко отходил от берегов. Слева покачивались на волнах зеленые, невыгоревшие угорья, справа открывалась не погашенная жаром синь моря. Качка небольшая, волна мягкая. Пароход шлепал да шлепал плицами, идя не быстрее то и дело мелькавших парусников; да, пожалуй, и тише, потому что лихие паруса, и рыбацкие, и торговые, и прогулочные, пролетали неслышными альбатросами; им бы следовало держаться в открытом море, а они с чего-то снижались к шумному пароходу. Видать, тоже любопытство: что там такое пыхтит? Не так и давно на Черном море появились эти шумные, дымящие утюги, которые гладили, гладили морскую воду, но разгладить все равно не могли.
– Может, без лукавого обойдемся, Петр Аркадьевич?
– Хорошо бы, Дмитрий Борисович, – легко пошел на поводу Петр.
– Тогда погостюем маленько на Днепре – да и в каютку, на волны.
– Право, до Одессы дорога не шаткая.
– А если не шаткая, то…
– …то самая верная. Там и море, там и Ольга, которая спит и видит, чтоб погостить на Днепре…
– …без отца и матери?
– Да пока, наверно, отец не нужен? Не нужна и мать? Если я верно мыслю, так до формального предложения дело ведь не дошло?
– Ох, Дмитрий Борисович!.. Прозорливец вы, как я посмотрю.
– Ох, Петр Аркадьевич!.. Смотрите – да не просмотрите зазря глаза. Ох-то ох, да и сам, как говорится, не будь плох. Ольге не так просто принять решение. Мучится, бедная, все еще оплакивает смерть Михаила. Себя винит… А в чем ее вина? Маленькое кокетство? Невинные улыбки? Уберите ее слезы! Осушите. Под таким-то славным солнцем…
И погостив на берегах широкого Днепра, Петр принял предложение младшего Нейдгардта. На пароходе, идущем в Одессу, для одесского градоначальника даже по здешним размашистым меркам – по аршину на каждый вершок – были созданы царские условия. Хотя полно! Часто ли цари, окруженные седой, безликой свитой, так счастливо проводят время? Студиоз, только что перешедший на третий курс, чувствовал себя на седьмом небе. У него была отдельная каюта, но время он проводил в капитанской гостиной, которая на эти сутки была отдана градоначальнику. Откуда в эту каюту, со всех сторон окруженную морем, постоянно набивалось румынских цыган, пожалуй, и сам градоначальник не знал. Разве что капитан знал, грек-пройдоха одесского разлива. Видно, он частенько причаливал в той или иной бухточке, а то и шлюпки спасательные за борт спускал. Цыгане-то цыгане, да все разные. Одних высаживали за борт, других подсаживали. Неторопко шел вроде бы и рейсовый, а вроде и личный пароход губернатора. Пассажиры, по глупости и неосмотрительности попавшие в этот рейс, не смели возражать и жались по своим каютам, а то и на ночной палубе. Ищи дураков! Пароход качался от вихревого перепляса, стекла вылетали от неизменного «Оля-ля!» да «Оля-лю!» А может, и от бутылок, которые ресторатор, тоже пьяный, как-то не так подавал. Окнам нечего запирать веселье: веселье должно ходить теми же волнами, которые разгулялись в ночи. Напрасно капитан вбегал:
– Может, здесь причалим да заночуем?..
– Дальше! К Одессе!
– Да ведь потонем, Дмитрий Борисович.
И славно, что потонем! Будет что вспоминать.
– Кому будет вспоминать-то, Дмитрий Борисович? Опомнитесь, родимый…
Он опомнился только уже на траверсе Одессы, но на удивление трезво и решительно. А удивляться было чему: гость дорогой валялся нераздетым на диване и знай охал:
– Охохо!..
Нейдгардт тряс его за плечи, но слышал все то же:
– Ох… Непривычен к такому…
– Вижу, вижу, – раздумывал градоначальник, пока пароход подворачивал к пирсу. – А потому сходить на берег нечего. Ольгу я привезу прямо на пароход. А вас, милый Петр Аркадьевич, мои одесские капитаны за это время приведут в полный порядок… ибо будет непорядок, если Ольга встретит вас в беспорядке… Тьфу, совсем запутался!
Нейдгардт сошел в дожидавшуюся у причала карету и умчался в верховой город, а Петр остался с лекарями-капитанами – на целые сутки, считай. Ибо только на завтрашнее утро был расписан обратный рейс. Но, видимо, градоначальник дал капитанам строжайшее предписание: пассажир-ночлежник за эти сутки был приведен в надлежащий вид и даже выкупан в море, под охраной широкой рыбацкой сети. Уже в благостной вечерней темноте пассажира подняли на борт.
Прямо кудесники эти одесские капитаны! Мало того, что все на пароходе было прибрано и вычищено до блеска, мало, что пассажир был чист и светел, как восходящее солнышко, так и за цветами сгоняли на берег, к базару. А может, и к своим знакомым. Во всяком случае, когда Ольга в прогревшихся утренних лучах ступила с трапа на борт… ее встречал Петр с букетом весенних, росистых роз. Брат-пройдоха ни о чем не предупреждал, сейчас он далеко позади прощался с провожающей свитой, а Петр до времени затаился в затененном межпалубном проходе. Так что вполне уместный был вскрик:
– Петр… вы?..
– Я, Ольга… именно я!
– Вот именно, сестрица. Похищение! – Ухмыляющийся братец вспрыгнул на борт в самую последнюю минуту, когда пароход уже отчаливал от пирса. Вслед ему из свиты градоначальника бросали цветы. – Видите, как нас провожают? Петр Аркадьевич, что же вы стоите?..
Петр бросился собирать цветы и целой охапкой, в придачу к своим, совать их в руки смущенной Ольге. Братец только смеялся:
– Ведь не бросишься же ты, Оля, за борт?
Она наконец оценила розыгрыш и уже отходчиво согласилась:
– Не брошусь. Какие вы, право…
Это в равной степени относилось и к Петру. Но он уже был не вчерашний – сегодняшний. Спокойно и деловито обернулся к Нейдгардту:
– Ваши славные капитаны подготовили для Ольги Борисовны славную каюту. Позвольте?.. – предложил он ей руку, другой освобождая немного от цветов: немыслимо было идти с такой охапкой.
Когда же дошли до дверей, предусмотрительно распахнутых шустро взбежавшей горничной, он передал ей цветы, а Ольге просительно заглянул в глаза:
– Когда вы переоденетесь…
– Да, да, – поняла она невысказанную просьбу. – Только приведу себя в порядок.
Она, конечно, не слышала, с чего это прыснул, отходя, Петр. Но он-то вспомнил, как об этот «порядок» заплетался язык ее братца.
Надо отдать должное: недолго оставалась Ольга в каюте. Вышла даже с извинением:
– Грешно в такое утро сидеть в темноте… Солнце с противоположной стороны, у меня совсем смуро.
– Смуро и у меня, Оля…
Поняла ли, нет ли она, что речь идет о смурости души, но поспешила за ним на верхнюю палубу.
Горничная следом принесла плед. Петр раскинул его на солнечной стороне парохода – на уютном таком диванчике, прислоненном к корпусу кормы. Солнце то попадало сюда, то при качке скрывалось за углом кормы. Было уже без утренней прохлады, но без дневной жары. Пароход недалеко отходил от берегов. Слева покачивались на волнах зеленые, невыгоревшие угорья, справа открывалась не погашенная жаром синь моря. Качка небольшая, волна мягкая. Пароход шлепал да шлепал плицами, идя не быстрее то и дело мелькавших парусников; да, пожалуй, и тише, потому что лихие паруса, и рыбацкие, и торговые, и прогулочные, пролетали неслышными альбатросами; им бы следовало держаться в открытом море, а они с чего-то снижались к шумному пароходу. Видать, тоже любопытство: что там такое пыхтит? Не так и давно на Черном море появились эти шумные, дымящие утюги, которые гладили, гладили морскую воду, но разгладить все равно не могли.