Аркадий Савеличев
Столыпин

   Зачем мятутся народы и племена
   Замышляют тщетное?
Второй Псалом Давида


   Им нужны великие потрясения,
   Нам нужна великая Россия!
Петр Столыпин

Часть первая
Дуэли

1

   Известие о смерти брата Петя Столыпин получил в своем благословенном, еще не проданном Середникове. Как назло, в компании со стареющим… и вечно молодеющим… Алексеем Николаевичем Апухтиным.
   Зло?
   Какое зло!
   Трудно сказать, кого больше любил Апухтин – старшего ли брата или младшенького губошлепа. Иль невестушку Михаила… Неисправимый, неистребимый ловелас! Вся мужская троица была в маленькой, скрытой ревности. Надо прибавить, что в предвкушении свадьбы и приятелей набивалось немало, тоже ведь себе на уме имели. Зависть, зависть проклятая. Разумеется, «старик Апухтин» – он охотно позволял себя так называть – лишь лицезрел прекрасную Оленьку, но совсем не в шутку просил, да что там – умолял:
   – Ангел наш! Вдохновите несчастного пиита, которого за глаза и в глаза называют дилетантом… Если вы не улыбнетесь, несравненная, я не напишу больше ни строчки… я убью в себе этот несносный дар!
   Оленька заливалась смехом еще в предвкушении очередной такой тирады, а потом пресерьезнейшим тоном требовала:
   – Не смейте, несносный Алексей Николаевич! Что же я петь буду?
   Показная женская брань – высшая награда для бывшего ловеласа, променявшего все мужское на безответные романсы. И как всякий награжденный, он имел право напомнить:
   – Ангел ангела! Но ведь в моих романсах чувства мужские, смею сказать мужланские. Они не для ангелов, нет…
   – …для грешников, – кто-то из окружавших первокурсника Петю самонадеянно перебивал, тоже готовясь в ловеласы.
   В иных компаниях это был бы повод для ссоры, но помилуй бог – как можно ссориться с любимым «стариканом». Тем более он уже стоял на коленях, красивый и нелепый одновременно, протягивал руки к краю одежд ангела, незримые пылинки сдувал с кончиков пальцев, твердил:
   – Спойте! Спойте! Спойте!
   Тоже был повод посмеяться: романсеро, еще не издавший ни единой своей книжки, в полном самоуничижении просит за себя, за свои разбросанные по альбомам романсы. Но в Середникове никто над ним не смеялся. Как можно! Сам Апухтин!.. Наполовину московские, наполовину петербургские студиозы – все они с одинаковым правом побросали, хоть на несколько дней, ненавистные лекции и сошлись в лермонтовском Середникове, которым Столыпины владели по праву родства. Петя был троюродным братом убитого на дуэли поэта, а отец Аркадий Дмитриевич – и того ближе, по столыпинскому родству с бабушкой Лермонтова, Елизаветой Арсеньевой. Так что студиозы с ужасом и благоговением листали книги, страницы которых еще в юные годы были отчеркнуты, как кинжалом, острым ноготком будущего дуэлянта.
   Но сейчас все из огромной библиотеки переместилось в гостиную, не менее огромную, но лучше приспособленную для вечерних романсов. Там витийствовал у рояля орловский ловелас и молчаливо похмыкивал младший из Столыпиных. Уж он-то знал «старикана», которому – о, ужас! – было полных сорок! Так сложилась семейная жизнь, что Петя три года перед этим, в отрыве от родителей, провел в Орле; собственно, там и гимназию закончил. А Орел, хоть и горд петровским именем, – невелик городишко; как было гимназистам не увлечься опальным поэтом и не встречаться с ним на улицах нос к носу? Опала тоже выходила смешная, как и все, что случалось с этим меланхоликом; он мог говорить любовные речи какой-нибудь случайной кухарке, а мог и молчать месяцами пред дамой сердца. В силу своего характера он напрочь рассорился с друзьями-«демократами», как их называл, прежде всего с Некрасовым, и напрочь засел в Орле. Чтобы вздыхать, ругаться, ворчать и проклинать «безвременье». Под такое настроение как было не выделить из толпы гимназистов-почитателей того, кто запросто живал в лермонтовском Середникове!
   Сейчас поэт опять тихим шажком стал шастать по столицам, стал своим человеком в петербургском доме Столыпиных. Конечно, он не мог упустить случая побывать в Середникове, когда хозяев заносило в одно из их любимых имений.
   – Ну что ж, в гостиную?..
   – Извольте, Оленька.
   – Соблаговолите нам…
   И как приказ «старикана»:
   – Петь! Петь! Петь!
   Студенческая свита была шумна и нетерпелива, а «старикан» готов был самолично катать фортепьяно из угла в угол, куда только пальчиком поведут. Но Оленька не стала терзать его капризами; в такой большой гостиной место у фортепьяно было свое, законное. Отсутствие жениха, задержавшегося в Петербурге, не смущало; дело шло к свадьбе, она уже была в своем дому. И лишь немного пококетничав, Оленька без дольних слов запела «мужланский» романс:
 
Ночи безумные, ночи бессонные…
Речи несвязные, взоры усталые…
 
   Студиозы-первокурсники, по примеру старших друзей еще не бывавшие ни в московских, ни в петербургских борделях, заливались красными пятнами; Оленька едва ли что понимала, а «старикан» лишь утирал беспрестанно лоб платком. Его нельзя было отвлекать намеками или замечаниями – мог ведь и расплакаться, как не раз бывало.
 
Ночи, последним огнем озаренные,
Осени мертвой цветы запоздалые!
 
   Не театр, конечно, но студиозы в театрах бывали и знали, как надо благодарить артистов. Аплодисменты, аплодисменты!
   – Браво, Оленька!
   Это уже сам хозяин не удержался и ревностно выкрикнул. На что мать, незаметно вышедшая из соседних дверей, по-матерински попеняла:
   – Как ты шумен, Петр! Все же не твоя невеста.
   Прозорлива была мать Наталья Михайловна, прозорлива. Ни словом, ни взглядом братья не обижали друг друга, тем более уж невестку-то. Если б иначе было, разве ее отец, пребывавший сейчас в одесских поместьях, разрешил еще до венчания ввести дочь в чужой дом? В том-то и дело, что такого слова – «чужой» – не витало ни в этих, ни в петербургских стенах. Миша, поручая невесту новоявленной свекрови, не только для нее говорил:
   – Ну, мои милые, я на вас надеюсь.
   При этом он добродушно, но и лукаво, посматривал на младшего брата. Не было секретом, что когда Оленьку Нейдгардт, сестрицу одесского градоначальника, вывезли в «большой свет», в Петербург то есть, на нее воззрился было и младшенький орленок – на гербе столбовых дворян Столыпиных был горный орел, но не в младенческом же пуху, – вполне взрослый и грозный защитник домашнего гнезда. Мать-прозорливица любовно пришлепнула по вихрам своего младшего:
   – Свой своего не заклюет, верно?
   Тут же была и отправлявшаяся в гости к свекрови, счастливая до изнеможения Оленька. Едва ли она понимала что из семейных намеков, лишь заверила:
   – Мне хорошо с вашей мам́а … с моей мам́а, – и закрасневшись, добавила: – Но вы, Мишель, все-таки не задерживайтесь в Петербурге.
   – Не задержусь, Оля, уж поверьте, только подготовку к свадьбе закончу, – усаживая ее в вагоне московского поезда, с последним поцелуем милой ручки, заверил оставшийся на перроне жених.
   Сейчас она стояла у рояля, за которым сидел брат Мишеля. В свои двадцать лет он хотел казаться старше – ну, хотя бы на три года, под стать Михаилу. Гимназическую тужурку со стоячим, твердым воротником сменил на роскошный петербургский сюртук, и пестрый, крапчатый галстук был повязан с последним шиком – широким, свободным узлом. Это напоминало о тех временах, когда здесь обитал дух великого троюродного брата. Может, и усики стали пробиваться «под него». Мать, конечно, если не на публике, говаривала со смешком: «Усёшки, сынуля мой, усёшки!» Сидя в сторонке, внимательнее прежнего наблюдала за сыном. Взрослеет Петр, взрослеет. Сына попрекала за торопливую тягу к возрасту, а сама иногда как о взрослом думала: «Петр Аркадьевич, да-а…»
   Он смотрел на Олю, не понимая, почему она не дает знак к начальному такту. Непонятная тень задумчивости? Заботы? Но не горя же?..
   Какое горе у такого прелестного, счастливого существа!
   – Оленька?..
   Она очнулась, но не от его вопроса, – от лихого вскрика «старикана»:
   – «Э-эх, были когда-то и мы рысаками!..»
   Право, он даже притопнул не очень-то послушной ногой. Все студиозы рассмеялись, довольные всеобщим веселым настроением. Тогда и Оля решительно, даже понукающе глянула на своего замершего аккомпаниатора: ну, что же вы, Петенька?..
   А Петенька, подражая орловскому рысаку, сразу взял с места на крупную рысь. Не по нынешней, осенней, – по зимней, мягкой колее. Под медвежьей полостью ведь была она, она… да, невеста Мишеля. Не дай бог вывалить на каком-нибудь лихом извороте! Стыда перед братом не оберешься. Впереди мягкого голосочка, всего лишь на облучке, но уверенной поступью, вперед по дороженьке, по клавишам то есть!
 
Были когда-то и вы рысаками,
и кучеров вы имели лихих!..
 
   Ровно, красиво стучали копыта. Может, и сбивался где от волнения стих, да другой, более опытный кучер, кучер подправлял, не кто иной, как друг и студенческий сокурсник старикана Апухтина – Петр Ильич Чайковский. Так что и нынешнему студиозу трудно было спутать колею. Надрывный, странный романс хоть и западал на ледяных раскатах, но тащился своей, проторенной все тем же Чайковским русской дорожкой: от лихой и богатой юности – к бедной, никчемной старости. Хотя какие тут старики? Апухтину едва стукнуло сорок, не говоря уже про остальных. Ну, конечно, Наталью Михайловну, по дамскому праву, можно было исключить из пересчета лет господних; она тихо, грустно сидела в сторонке от молодежи, слушая переиначенную на петербургский лад житейскую сентенцию:
 
Но мимолетные дни миновали,
Эх, пара гнедых, пара гнедых!..
 
   Долгая грусть никогда не овладевала ее сердцем. Одиночество? Тоска. Это не более чем случайная заноза. Она, супруга генерал-адъютанта, мелких заноз не знала, хотя еще совсем недавно видела кровь. Настоящую большую кровь…
   Она так же тихо, как и вошла, вернулась на свою половину и присела к бюро. Бог весть что-то потянуло. Всякие дамские безделушки, без которых нельзя жить светской женщине, в беспорядке кой-какие бумаги и документы, шкатулка с фамильными драгоценностями. Но не к серьгам, не к кольцам и бриллиантам, не к самым дорогим колье потянулась дрогнувшая рука – к медали, на одной стороне которой, как и на гербе Столыпиных, был гордый орел, а на другой… крест Милосердия, личный крест. Она, жена генерал-адъютанта, следовательно, генерала свиты его величества, крест получила из рук самого ГОСУДАРЯ, Александра-Освободителя. И отнюдь не за придворные заслуги. Александр II освободил не только российских крестьян, за что и получил сей народный титул, – в конце своей жизни освобождал и болгар от турецкого ига. Разумеется, с помощью своих генералов. Таких, как Столыпин. В Русско-турецкую войну 1877–1878 гг. он командовал наступающим корпусом, а жена его была хоть и рядовой, но бесстрашной сестрой милосердия, ибо перевязывала раны в полевом лазарете, на расстоянии турецкого выстрела. Собственно, они и вернулись-то к детям всего два года назад, потому что по завершении компании государь попросил своего боевого генерала взять на себя еще и управление Восточной Румелией.
   Разве государям отказывают в таких просьбах? И разве жена покидает мужа на поле брани, где дымится еще, братски перемешиваясь, русская и болгарская кровь?
   Слеза упала на боевую медаль. Редкая слеза уже немолодой генеральши…
   – Кровь! Батюшки, кровь?!
   Падая, она разбила зеркало. Осколки брызнули ледяным крошевом, а ее что-то жгло, она кричала:
   – Сейчас… вот сейчас… горячая!.. Кровь! Кровь!
   Крик Натальи Михайловны еще не достиг гостиной, где звучали романсы, а горничные уже рвали с нее корсет и капали в бокал с сельтерской водой все нужные и ненужные лекарства.
   – Кровь! Я вижу кровь… моя!..
   Сестра милосердия, прошедшая туретчину, билась в непонятной истерике.
   Когда прибежал Петр, он тоже ничего не мог понять. Не медаль же, выпавшая из шкатулки, породила такое наваждение?
   – Маман?.. Маман!
   Мать не отвечала, затихая после многих доз успокоительных капель.
   Двадцатилетний студиоз понял, что в отсутствие отца и старшего брата ему надлежит брать в руки бразды правления.
   До брата было далеко, но отец должен вот-вот вернуться из поездки в Орел и Саратов.
   – Пару к доктору! Пару встречь отцу!
   Домашние еще не слыхивали такого голоса молодого барина. Уж «не пара гнедых, запряженных с зарею», – из Середникова вскачь понеслись, наперегонки, два осенних вихря. По направлению к Москве, подхлестываемые какой-то непонятной тревогой…
   Было 7 сентября 1882 года.
   Время дуэли Михаила Столыпина с князем Шаховским.

II

   Генерал Столыпин в этот час был не в лучшем расположении духа. Только два года прошло, как выродки бомбой разнесли в клочья и освободителя крестьян, и освободителя болгар. Что теперь делать генералу свиты его величества Александра II? При его сыне, Александре III, войны не предвиделось, отирать сапогами паркеты он не привык – пора вспомнить, что он глава многих поместий, разбросанных по России. За всеми военными компаниями хозяйского глаза там не было. Надо было частью привести их в порядок, частью распродать. С тем и предпринял он осенний вояж в саратовские и орловские поместья. По возвращении следовало все обдумать и хозяйство, как на солдатском смотру, подвергнуть тщательному досмотру – до последней пуговицы, то бишь до последней сохи.
   На плуги железные пора переходить, на плуги!
   Известно, без хозяина дом сирота. Так что сохи еще мозолили глаза…
   Но генерал остается генералом. Ездит в прекрасных партикулярных сюртуках по своим поместьям… помещик незадачливый!.. а видит себя на вороном Урагане, и не в сюртуке английского покроя – в полушубке и бурке, потому что с верховий Шипки несет непролазную метель. Великий князь Николай Николаевич, в отсутствие государя ставший опять главнокомандующим, распоряжался с нарочитой суровостью. Посылая его от деревни Шипки к вершине того же названия, приказал:
   – Генерал Гурко выходит в тыл к туркам из Долины роз, генерал Скобелев, кажется, уже на вершине. Вам надлежит подняться к перевалу по главной дороге. Вы ведь генерал от артиллерии?..
   – …генерал без артиллерии, ваше высочество. – Он и государю смотрел прямо в глаза, а тут чего же?
   – Так возьмите артиллерию!
   – Возьму, сколько найдется.
   – Генерал, как вы рассуждаете?
   – Исходя из нерасторопности тыловых бездельников. Артиллерия все еще тащится где-то на своих топах…
   – Топы?.. Что сие?
   – Орудия. Так болгарские братушки их называют.
   – Гм… Почти что верно. Медленно топают… Конечно, надо бы побыстрее. Слышите, генерал?
   – Слышу, ваше высочество. Спешу на помощь!
   Он молча ждал последнего слова.
   На долгую минуту замолчал и великий князь. Турецкая канонада перехлестывала через вершину Шипки. У турок были прекрасные крупповские пушки, поставленные безвозмездно англичанами. У русских – свои, тоже неплохие, но застрявшие где-то на болгарских непролазных дорогах. Как говаривал Суворов, «гладко было на бумаге, да забыли про овраги, а по ним ходить». Тут – не овраги, тут крутоярые горы, поросшие понизу непроходимыми буковыми лесами, с бездонными отвесными ущельями, а поверху лишь голые камни, для укрытия горстки живых защитников Шипки. И беженцы, беженцы… Они уходили от опустошительных набегов армии Сулейман-паши через перевал, с юга на север. Генерал Столыпин предвидел, с чем ему предстоит столкнуться. Турки – не самое страшное…
   – Разрешите выполнять, ваше высочество?
   – Да, да…
   Когда он уже поднял плеть над заиндевелой головой своего Урагана, великий князь спросил:
   – А жена? Где ваша жена, Аркадий Дмитриевич?
   – Наверно, в лазарете…
   – Я пошлю к Наталье Михайловне своего ординарца. С Богом, генерал!
   Он вел вверх и вверх свой корпус, но не весь же сразу. Впереди был Орловский полк. Да тоже не в парадном строю. Разрозненные передовые роты вытягивались в бесконечную цепочку. Встречь им, уступая дорогу – какая дорога, горная тропа! – по обочинам сидели, лежали, по мере возможности брели толпы беженцев. Трудно представить себе более раздирающую сердце картину… Обессилившие старцы, дети, женщины, одетые кто во что. Тащат на себе остатки пожитков, под охраной лишь немногих своих «братушек», вооруженных дедовскими ружьями. Наступающие передовые роты Орловского полка ничем не могли ми помочь. Те немногие «топы», которые где топом, где скоком добрели до подножий Шипки, пришлось тащить на веревках. Лошади изнемогли, часто срывались в пропасти. У пехоты ружья за спиной, а в руках веревки. И братушки, и беженцы, оказавшись под защитой русских штыков, тоже хватались за лямки, выволакивая вверх по камням снятые с передков пушки.
   Иногда и валились вместе в пропасть… и пушки, и люди…
   И страшно было видеть спускавшегося сверху всадника, в белом бешмете и на белом же коне. Истинная мишень для турок, засевших по отрожьям гор!
   Скобелев!
   «Белый генерал!»
   Как на Царскосельском плацу, он лихо остановил коня.
   – Наконец-то мой корпус только сегодня получил приказ… Не обессудьте. Мне надлежит подбодрить своих солдатиков. Я – вверх.
   – Тогда и я – вверх! Не попадите под левые батареи турок. Тем более ваши орудия сняты с передков.
   – Что делать, будем выбирать место для батарей.
   – За следующим поворотом. Там разбитая батарея, раньше наша, потом турецкая, теперь ничья. Есть даже исправные ложементы.
   По каменистой, истерзанной метелями и снарядами тропе, на виду у турок, генерал Скобелев, лишь под охраной нескольких казаков, пустил своего белогривого вскачь.
   Мощная фигура прославленного «Белого генерала», его красивое, интеллигентное лицо, наплевательское отношение к проносившимся над головой снарядам приободрили орловцев. Генерал Столыпин, опережая даже свои дозоры, поднимался на захромавшем Урагане следом за Скобелевым, еще не ведая, какая перед ним откроется картина…
   За поворотом был разгромленный в предыдущих атаках русский лагерь. При нем турецкая батарея. Частью исправная – так поспешно бежали турки. Русские артиллеристы с интересом рассматривали стальные крупповские пушки и наводили их в сторону новых турецких батарей, благо боеприпасов в пороховых погребах, в зарядных ящиках и в передках оказалось довольно много. Пока артиллеристы управлялись с трофеями, генерал Столыпин приказал всем ротам разойтись в укрытия и отдохнуть, а сам застыл в шоке. Но не от холода мороз пробрал по коже… Как на картине Верещагина, высился холм из солдатских голов; сверху был воткнут флажок с турецким полумесяцем. Мало того, под колесами пушек, в пустых зарядных ящиках, под обвисшими остовами палаток, в самих ложементах валялись отрубленные руки-ноги, вывороченные штыками кишки, отрезанные носы и уши, молодые солдатские члены, по большей части, наверное, и не знавшие баб…
   Орловцы в ужасе выбегали из ложементов, не по-уставному крича:
   – Ваше превосходительство!..
   – …прикажите атаковать!
   – …смерть за смерть!..
   Но не осмотревшись, еще не зная, где свои, где чужие, в атаку идти было бессмысленно.
   Командир еще не поставленной на передки батареи нашел выход. Его пушкари уже заряжали турецкие пушки турецкими же гранатами и по наитию ставили прицелы на ближайшую батарею.
   – Прикажите?..
   От волнения командир батареи даже без чина обошелся.
   Артиллерийская дуэль – это не пешая беспорядочная атака. Да и видели турки, что делается на брошенной ими батарее. Никакого плана боя у генерала Столыпина в голове еще не было, но он без тени сомнения отдал приказ:
   – Всеми орудиями… и трофейными и своими… огонь…
   Канонада загремела такая, что вскоре сверху от генерала Скобелева принесся вестовой:
   – Генерал благодарит! Но ему сверху виднее – турки скрытно ползут по склону на вас!..
   Генерал Столыпин и сам услышал подозрительный камнепад под откосом.
   – Ах, скрытно! Ах, ползут!..
   Командир своей, уже поставленной в капониры батареи взял под козырек:
   – На картечь?..
   – На картечь, капитан!
   Картечные заряды были уже и у крупповских пушек. Ах, как славно подключились они к пушкам русским!..
   Густо всползали турки по откосу. Как тараканы. Но густо и картечь осыпала людской сплошняк…
   Он вдруг, когда поезд, дернувшись, остановился на московском перроне, выронил из рук серебряную походную чарку.
   – Степан? Кровь! Откуда кровь?..
   – Ваше превосходительство, вы поранились…
   Старый денщик, побывавший с ним и на Шипке, вытер порезанную губу салфеткой.
   Ага, поблазнилось. Генералу – да крови бояться?..
   Но он не сделал и трех шагов по перрону, как подскочил московский слуга, протягивая белый лист бумаги:
   – Ваше превосходительство! Не велите казнить… кровавая весть!..
   Депеша, переданная с питерским курьерским поездом:
   МИХАИЛ СМЕРТЕЛЬНО РАНЕН ЧТО БУДЕМ ДЕЛАТЬ АЛЕКСАНДР.
   Ага, у него три сына – Михаил, Петр, Александр…
   Что-то стало путаться в не молодой уже голове. Ведь давно знает эти слова: «смертельно ранен». Так обычно писал женам из ставки своего потрепанного корпуса…
   Ранен?
   Смертельно?..
   Боже правый, но ведь нет же сейчас никакой войны!

III

   Что-то происходило в их старинном Середникове, а что – Петр не мог понять. Ну, ладно мать – немолода уже, да и устала таскаться за мужем-генералом по Балканам; истерика, какое-то пугающее наваждение, которое руками прискакавшего из Москвы доктора уложило ее в постель. Дай бог, отлежится. Ну ладно, старикан Апухтин, по дороге в Орел застрял на скрипучих ногах в Середникове – без семьи, без жены, говорят, неизлечимо болен. Тоже отдохнет да поедет дальше. Ладненько с милой… милой, ах, проговорился в глупых мыслях! – совсем наивной Олечкой; после всех этих романсов вдруг расплакалась, да и как не расплакаться, – орловский ловелас, сам того не подозревая, переходил всякие светские границы. Мало ли что взбредет пииту! Добро, друг Чайковский еще не положил на свои гениальные ноты этот городской, надо сказать пошленький, романс, но ведь Апухтин и без Чайковского ударился в мелодекламацию – нечто среднее между трактирным песнопением и старческим нытьем. Ох уж эти незадачливые холостяки! Прогуливаясь в полном одиночестве по аллее – друзья-студиозы отстали, всем желторотым скопом, на нанятой «паре гнедых» ринулись в Москву, видите ли, «в трактир к Шустову!» – ероша сапогом первые опавшие листья кленов, он теперь уже думал о себе самом. Что происходит? Он места себе не находил. Перескакивая с аллеи на аллею и размахивая длинными руками, об острый сук боярышника сильно рассадил ладонь. Кровь и сейчас не утихала в руке… или, может быть, в сердце? Он зажимал рану сорванным лопухом и с удивлением смотрел на свою распоротую ладонь: кровь?.. Что за чепуха! Под этим раздражением каким-то издевательским тоном повторял новый, сентиментальнейший глупейший романс старикана:
 
Да, васильки, васильки…
Много мелькало их в поле…
Помнишь, до самой реки
Мы их сбирали для Оли.
 
   Она в Середникове, впервые, конечно, с Мишей побывала. Сейчас васильки уже отцвели, а тогда все ржаное поле до спуска к реке синело. Домашний генерал, сопровождая на прогулках и раздумывая о своем помещичьем житье-бытье, по-хозяйски ворчал: «Непорядок это, сорняки. Где василек, там хлеба не жди». Как будто о хлебе насущном были мысли у Михаила. Да хоть и у него самого…
 
Олечка бросит цветок
В реку, головку наклонит…
«Папа, – кричит, – василек
Мой плывет, не утонет?!»
 
   Может, и рано, хоть и для нареченной, но пока невесты? «Папа́» – «Мама́!»
   Я ее на руки брал…
   Ну, не он конечно, – Михаил, да так уж Апухтин изобразил. Что поделаешь, рифма «брал – целовал…»
 
Я ее на руки брал,
В глазки смотрел голубые,
Ножки ее целовал,
Бледные ножки, худые…
 
   Нет, старикан невозможен!
   Тогда еще не было этого игривенького романса – то-то бы посмеялся их домашний генерал! Оленька отнюдь не худа, не бледна даже и сейчас, по сентябрю, – чувствуется южный, одесский загар. Да и кто бы рискнул взять ее на руки, еще до свадьбы, даже хоть и жених? Маман выдрала бы сыновьи вихры!
   Совсем запутался в своих мыслях Петр, как и в зарослях подпиравшего кленовую аллею боярышника. Оказывается, он давно уже бродил обочь аллеи, сжимая в ладони окровавленный лопух. И вздрогнул от тихого, но явственного распева:
 
Все васильки, васильки,
Много мелькает их в поле…
 
   Он поспешил на вечерний, солнечный свет.
   – Оля, что с вами? Что со стариканом? Что с маман?
   Она покусывала своими аккуратненькими зубками сорванную кленовую ветвь и отвечала с той же насмешливой аккуратностью – видимо, сказывалась немецкая кровь:
   – Ах, Петр, Петр! Не все сразу. Начнем по порядку. Что с рукой?
   – Вот невидаль! О сучок укололся. – Он отбросил скомканный лопух. – Что с вами? Со всеми?
   – Со мною? Скучаю. Разве неясно? Старикан? Жалко мне его, очень ведь болен. Доктор, который приезжал к маман, проговорился: к неизлечимому ожирению сердца добавилась еще и водянка, пока малозаметная, но… – Она помолчала, разумница, не желая продолжать дальше. – Теперь о маман. Поймите, Петр. Я еще не совсем вошла в вашу семью, не смею иметь свои суждения… Можно?