Страница:
Разговоры эти никогда не иссякают. Не пахота – так сев. Не сев – так молотьба…
Вовсе без хитрости, а по любви берет Ольга за плечико Дануту:
– Милая Даня! Я вот тоже в своего Петра запущу подушкой… Дело ли тебя нервировать? Пускай он велит запрячь пару быков да перетащить молотилку в вашу ригу… как твой-то после гульбы очнется – рожь уже в обмолоте, и у тебя, моя милая, улыбка во все личико. Не хмурьтесь, кветки-кобетки, а пойдем лучше настоящие кветики по бережку собирать.
Благодатный ли Неман, Нямунас ли – он все слышал, он все знал. Пока цветики-кветики собирали, люди находчивого предводителя уже домолачивали злополучную рожь. И всего-то за неполный день. Еще муженек озабоченной Дануты отсыпался – с ночи да к очередному вечеру, – рожь-то уже под лопатами собственных батраков сеялась-веялась. Как бы невзначай и предводитель мимо проезжал на легонькой одноконной седейке; когда-то самую быструю почту из Петербурга в Москву на таких перекладных седейках гоняли. Сейчас уж почтовые вагоны ходят, седейка предводителя, пожалуй, для форсу – и без кучера, и лихо очень! Как раз в нужное время поспеешь.
– А что, Вацлав? Лопатами тебе эту рожь и до второго заговенья не перевеять. У меня веялка-то все равно без дела стоит. Давай большую сеновозную телегу, мои люди погрузят, вместе с моим же механиком. – И не слушая стыдливых отказов, уже решительнее: – Чего услугами считаться? В следующий раз ты мне услужишь.
Всего в один год склад сельскохозяйственного инвентаря под гонтовую – не под черепичную же? – общую крышу встал. И плужики, и сеялки-веялки, и немецкие паровики под брезентом до нужного часа встали. Завести их – дело нанятых механиков, а выставить угощение – дело хозяина, у кого молотили.
Вот только тогда подошли-подъехали к народному дому. Авторитет предводителя был уже непререкаем, денежки худо-бедно собирались. Конечно, львиная доля денег выдиралась из гривы самого Петра Аркадьевича, но и поместные грошики текли. Особенно после того, как дамы во время прогулки каблучками опробовали паркет, еще не везде и прикрытый стенами. Тут уж сплошное:
– Ах, пани Ольга!..
– Ах, милая Ольга!..
– Ах, дорогая Катрин!..
Без кавалеров пока. Без бриллиантов. Без шелков и бархата. В легких прогулочных сарафанах, расшитых на литовский манер, голубым и оранжевым крестиком, – под цвет моря и выбрасываемых на берег камушков. Гуськом, гуськом прошмыгнули ковенские гусыни по еще не прибранному, не натертому паркету, а вышло – они и ревизоры, и подгонялы отменные. Ходко пошла достройка «дамского дома», который как-то незаметно превратился в народный дом. Не везде же тратились на паркет; в иных комнатах и малых зальцах оборудовали классы и мастерские, где учили шить-вышивать, петь-греметь не совсем господскими каблуками, ну, и кой-какое сельское мастерство постигать. По-русски, так, например, входившую в моду механику. По-белорусски, невиданное доселе водопроводное и канализационное дело… опять: ах, ах!.. Передавали умопомрачительные слухи: живет предводитель без печек и без нужника! В доме у него появилось паровое отопление, где в трубах дышала горячая вода, нашептывая: «Ш-шипим, ш-шумим горяченько!..» И совсем уж диковинка: нужник выбросили, а завели на немецкий лад какой-то ветер… ватер… клозет! Конечно, в господских домах были нужнички под общей крышей, чистенькие, да и прятались на задворках прихожей, хотя суть все та же: стыдливое очко, разве что для форсу выложенное бархатом. Но все равно, как его ни облагораживай, нужды справляли в бездонный колодец, который хоть и по ночам, но с немыслимой вонью, чистили золотари. Здесь же великолепная туалетная комната, с теплой кабиной и креслицем под самое нежное место, а главное, главное – костяная ручка на бронзовой цепочке, которую стоило дернуть – как все, нутру непотребное, умывалось, смывалось по божественным, под бронзу же и окрашенным трубам. Право, как в музей приходили зачарованные паны-соседи, нарочно наедаясь поплотнее, чтоб каким-нибудь непорядком оконфузить хозяина. Потихоньку, без мужчин, и дам в гости к хозяйке набивалось немало. Горничные часовыми стояли у дверей, пока их господыни, в шумную очередь, опробировали невиданное новшество. Ну, тут ах да ох – бесконечно!..
Под все эти восторги строился неприметно, рядом с народным домом, и ночлежный пансион. Его можно было бы, на петербургский манер, назвать и ночлежкой, но, во-первых, здесь было чище, да и вид вполне гостиничный. Все-таки Литва, как и Польша, считала себя частью Европы, где гостиницы стали обычным делом. Во время балов, празднеств и общих прогулок не все успевали разъезжаться по своим усадьбам, и не всем находилось место в гостеприимном доме предводителя. Тысяча извинений, пожалте, господа, в пансион!..
Потом пансион облюбовали заезжие купцы и торговцы, потом и крестьянский люд, волею случая оказавшийся далеко от дома, стал пользоваться даровой крышей: в отличие от купцов, с них не брали ни гроша.
Славы предводителю не нужно было, но как от нее скроешься?
– Гли-ко, на немецкий манер все устроено!
Немного обидно для русской души, но что поделаешь?
IV
V
Вовсе без хитрости, а по любви берет Ольга за плечико Дануту:
– Милая Даня! Я вот тоже в своего Петра запущу подушкой… Дело ли тебя нервировать? Пускай он велит запрячь пару быков да перетащить молотилку в вашу ригу… как твой-то после гульбы очнется – рожь уже в обмолоте, и у тебя, моя милая, улыбка во все личико. Не хмурьтесь, кветки-кобетки, а пойдем лучше настоящие кветики по бережку собирать.
Благодатный ли Неман, Нямунас ли – он все слышал, он все знал. Пока цветики-кветики собирали, люди находчивого предводителя уже домолачивали злополучную рожь. И всего-то за неполный день. Еще муженек озабоченной Дануты отсыпался – с ночи да к очередному вечеру, – рожь-то уже под лопатами собственных батраков сеялась-веялась. Как бы невзначай и предводитель мимо проезжал на легонькой одноконной седейке; когда-то самую быструю почту из Петербурга в Москву на таких перекладных седейках гоняли. Сейчас уж почтовые вагоны ходят, седейка предводителя, пожалуй, для форсу – и без кучера, и лихо очень! Как раз в нужное время поспеешь.
– А что, Вацлав? Лопатами тебе эту рожь и до второго заговенья не перевеять. У меня веялка-то все равно без дела стоит. Давай большую сеновозную телегу, мои люди погрузят, вместе с моим же механиком. – И не слушая стыдливых отказов, уже решительнее: – Чего услугами считаться? В следующий раз ты мне услужишь.
Всего в один год склад сельскохозяйственного инвентаря под гонтовую – не под черепичную же? – общую крышу встал. И плужики, и сеялки-веялки, и немецкие паровики под брезентом до нужного часа встали. Завести их – дело нанятых механиков, а выставить угощение – дело хозяина, у кого молотили.
Вот только тогда подошли-подъехали к народному дому. Авторитет предводителя был уже непререкаем, денежки худо-бедно собирались. Конечно, львиная доля денег выдиралась из гривы самого Петра Аркадьевича, но и поместные грошики текли. Особенно после того, как дамы во время прогулки каблучками опробовали паркет, еще не везде и прикрытый стенами. Тут уж сплошное:
– Ах, пани Ольга!..
– Ах, милая Ольга!..
– Ах, дорогая Катрин!..
Без кавалеров пока. Без бриллиантов. Без шелков и бархата. В легких прогулочных сарафанах, расшитых на литовский манер, голубым и оранжевым крестиком, – под цвет моря и выбрасываемых на берег камушков. Гуськом, гуськом прошмыгнули ковенские гусыни по еще не прибранному, не натертому паркету, а вышло – они и ревизоры, и подгонялы отменные. Ходко пошла достройка «дамского дома», который как-то незаметно превратился в народный дом. Не везде же тратились на паркет; в иных комнатах и малых зальцах оборудовали классы и мастерские, где учили шить-вышивать, петь-греметь не совсем господскими каблуками, ну, и кой-какое сельское мастерство постигать. По-русски, так, например, входившую в моду механику. По-белорусски, невиданное доселе водопроводное и канализационное дело… опять: ах, ах!.. Передавали умопомрачительные слухи: живет предводитель без печек и без нужника! В доме у него появилось паровое отопление, где в трубах дышала горячая вода, нашептывая: «Ш-шипим, ш-шумим горяченько!..» И совсем уж диковинка: нужник выбросили, а завели на немецкий лад какой-то ветер… ватер… клозет! Конечно, в господских домах были нужнички под общей крышей, чистенькие, да и прятались на задворках прихожей, хотя суть все та же: стыдливое очко, разве что для форсу выложенное бархатом. Но все равно, как его ни облагораживай, нужды справляли в бездонный колодец, который хоть и по ночам, но с немыслимой вонью, чистили золотари. Здесь же великолепная туалетная комната, с теплой кабиной и креслицем под самое нежное место, а главное, главное – костяная ручка на бронзовой цепочке, которую стоило дернуть – как все, нутру непотребное, умывалось, смывалось по божественным, под бронзу же и окрашенным трубам. Право, как в музей приходили зачарованные паны-соседи, нарочно наедаясь поплотнее, чтоб каким-нибудь непорядком оконфузить хозяина. Потихоньку, без мужчин, и дам в гости к хозяйке набивалось немало. Горничные часовыми стояли у дверей, пока их господыни, в шумную очередь, опробировали невиданное новшество. Ну, тут ах да ох – бесконечно!..
Под все эти восторги строился неприметно, рядом с народным домом, и ночлежный пансион. Его можно было бы, на петербургский манер, назвать и ночлежкой, но, во-первых, здесь было чище, да и вид вполне гостиничный. Все-таки Литва, как и Польша, считала себя частью Европы, где гостиницы стали обычным делом. Во время балов, празднеств и общих прогулок не все успевали разъезжаться по своим усадьбам, и не всем находилось место в гостеприимном доме предводителя. Тысяча извинений, пожалте, господа, в пансион!..
Потом пансион облюбовали заезжие купцы и торговцы, потом и крестьянский люд, волею случая оказавшийся далеко от дома, стал пользоваться даровой крышей: в отличие от купцов, с них не брали ни гроша.
Славы предводителю не нужно было, но как от нее скроешься?
– Гли-ко, на немецкий манер все устроено!
Немного обидно для русской души, но что поделаешь?
IV
Колноберже мало чем напоминало привычный помещичий дом. Скорее всего некую роскошную лютеранскую храмину. Ничего удивительного, появлением своим он обязан был немцам, это потом уже явились поляки, потом и русские внезапно, как всегда, атаковали неманское прибрежье… на этот раз не штыками, а «пиками», как певал под хорошее настроение отец, переделывая Михаила-родича на свой военный лад:
Встав поутру, после некоторой тягости от заседаний в народном доме, – то бишь местном панском клубе, Петр Аркадьевич слышал непременное:
– Алена, вынеси шезлонг на крыльцо.
Петр Аркадьевич не хотел мозолить глаза. Алена выносила шезлонг, устанавливала его так, чтобы солнце светило, но не слепило глаза. На просторном крыльце, которое лучше было бы назвать открытой верандой, места хватало, а положение утреннего «сонейка» белоруска Алена знала прекрасно. Много времени это не заняло. Дальше обычное: притопывание застуженных еще на Шипке ног, негромкое ворчание, изящная костяная палочка. Для личных услуг он выбрал среди здешних полячек, литвинок, немчурок, евреинок эту вот тихую белорусскую сироту. Сын дал время усидеться матери, угреться под пледом на утреннем солнце. С Нямунаса задувал ветерок, свежо. Мать куталась в плед. Не паинькин сынок, а слезы невидимые набежали: она таяла на глазах. Лазание по снежным скалам, хоть и не в первых рядах, для сестры милосердия не прошло бесследно; ведь и в низовых долинах у болгар настоящих печек, чтобы вытянуться на лежанке, не было, болгары как-то так по зимам грелись, а русским было не до печек. Одни лезли на скалы со штыками и там помирали, другие кое-как доползали до первых перевязочных лазаретов и по наитию всех раненых хватались за полы белых халатов: «Сестричка, сестричка!..» Немного там было таких дурех, чтобы за своими генералами в горы тащиться, – дамы предпочитали ухоженные великосветские лазареты Москвы и Петербурга, чтобы с красивой слезой поохать: «Ах, ах… вы наши доблестные герои!..» Там, где была мать-генеральша, не охали – там просто отрубали руки иль ноги, коль гангрена грозила, и дальше с Богом отправляли в Россию, под опеку великосветских дам… «Да, мама, мама!..» Не успев отогреться, и всего-то три года, на русских печках, она снова замерзла – вместе с могильной землей сынка Михаила. Да и кочевье не кончилось: ее генерал вынужден был переехать в кремлевскую квартиру. Один сын, Александр, стал газетчиком в «Новом времени» и не мог да и не хотел уезжать из Петербурга, другой из всех столыпинских поместий облюбовал вот это Колноберже. А ей куда?!
У нее была еще дочка, Мария, но сердце больше льнуло к сыновьям. Как бы искупая эту вину, первую внучку по ее настоянию Машенькой назвали. Она прямо-таки с раннего сыновьего утра вспрыгнула к бабушке на колени, – ну, положим, ее с рук на руки передали, – но все равно, как раз в год окончания отцом университета. Теперь было их не разнять. Сын знал, что как только Матя – бабушкино прозвище! – проснется, солнечная веранда превратится в сущий содом. Трехлетняя внучка заставит и бабушку встать с шезлонга и в притоп, замахиваясь палочкой, пуститься вслед. Не так уж и много оставалось времени до пробуждения. Пора.
Петр вышел из-за кустов акации и, похрустывая кирпичной крошкой, пошел по аллее к крыльцу.
– Доброе утро, мама! Как спалось?
– Сегодня неплохо, сынок, – подняла она прикрытую кружевной косынкой голову, не скрывая, что сына ждала и знала, о чем он с утра заговорит. Потому и нынешний сон вспомнила. Одно сейчас тревожит: с чего это мой генерал приснился? Сам лезет на скалу и меня за собой тащит, а?..
Пока Петр целовал мать в хорошо промытую с утра щеку, а скорая на ногу Алена приносила для него стул, возникла надежда отговорить мать от поездки в Москву.
Не тут-то было!
– Знаю, знаю, Петечка: будешь вразумлять старую мать…
– Мама! Да какая же старость, Бог с вами.
– По годам, может, и не совсем уж дряхлая, а по болезням… С Богом играть не надо. У моего генерала-то – разве жизнь? Квартира в Кремле хорошая, дел почти никаких нет, только соблюдай да наблюдай царский трон, а сам-то как?.. Ведь он живой человек, Петечка, живой.
– И слава богу, мама.
– Слава-то слава, да мог бы от этой славы и отказаться, пожить здесь на покое. Сама не знаю, с чего ему… да и мне-то… возлюбилось это Полно-Бережье…
Она могла и еще игривее назвать: Полный Бережок.
– А раз так, чего же лучше? Семья почти вся в сборе… ну, пусть уж Александр своими газетами занимается… мы-то могли бы жить-поживать да внучек наживать.
– Скоро ль другая-то?
Даже тихая Алена маленько хихикнула, а вышедшая из спальни Ольга, еще по-сельскому, в пеньюаре, целуя свекровь, стыдливо попеняла:
– Ну вы скажете, мама!..
– Скажу, милая, скажу. Здоровье-то не ахти, а ведь хочется и вторую внучку, и третью… еще напоследок полюлюкать! Иль в такой просьбе откажешь, невестушка?
Они опять принялись целоваться, а пока Алена тащила очередной стул, у Петра Аркадьевича надежда появилась: «Авось, поездку в Москву и зацелуют?..»
Ан нет! Ошибся прозорливец.
– Вот видишь, доченька, – пристально так посмотрела не на нее, а на сына, – отговаривает ирод, не пущает!
– Мама!.. Да ведь, чай, любя, – заступилась невестка за муженька.
– Любя! А разве Аркадия Дмитриевича не любим?
– Любим, мама, любим, – понял Петр, что не удастся уйти от разговора. – Но как же мы тебя одну отпустим?
– Эка невидаль! Не на Шипку же лезть. Поезда, слава богу, появились.
– Поезда… – уж и не знал сын, что сказать. – Великое благо, конечно. Но ведь посадки-пересадки. Нехристи, говорят, какие-то опять же завелись…
– Турки, что ль? Так пусть пошлют супротив них генерала Скобелева. Вот я и скажу моему Столыпушке: отпиши государю. Предупреди, коль угроза.
Не то чтобы мать стала заговариваться, а просто забывалась. Пройдет время, вспомнит, конечно, как нашли героя Шипки голого… и в какой-то захудалой гостинице… Но об этом лучше не напоминать, потому что Скобель-генерал подопрет своей саблей Столыпу-генерала, – простому предводителю дворянства от них не отбиться. Он перевел разговор на другое:
– У всех заботы, везде заботы. Вот только помирю литовца с поляком, поляка со штабс-капитаном, а белоруса с ними со всеми – шасть, опять заново начинают! Может, мне просто удрать от них? Как раз вместо тебя-то, мама, и съезжу к отцу? – высказал то, что не раз уже отвергалось.
И мать это прозорливо подметила:
– Здрасте! Ты не от ляха или литовца побежишь – от женушки своей да от Мати нашей. Подумал, как будет она, Матя-то?..
– Матя прыг-скок, прыг-скок… на шесток!..
Трехлетний вихрь впереди няньки вырвался из дверей на веранду – и уж истинно прыг-скок на колени, так что шезлонг крякнул.
– Ну вот, и разговор кончен. – Бабушка и не заметила, что ее молотят ножонками, на одной из которых и чулка-то не было – нянька с чулком вослед бежала, оправдываясь:
– Право, не удержать, вырвалась стрекоза моя…
Оправдание Наталья Михайловна встретила поощрительным кивком:
– Да уж истинно… – и сыну: – Ты с полицией дружишь, в полиции служишь – вяжи ее! Да покрепче, чтоб меня стрекоза дождалась.
Матери дела не было, что в полиции сын не служил, всего лишь состоял в штате Министерства внутренних дел. Главное сказалось: за домом, сынок-хозяин, надо смотреть, за домом. А особливо за внучкой да и за женкой опять же – вдруг какой ясновельможный лях подкатится!
Сын шутливо отрывал дочку от бабушки, а оторвать ее можно было только с ручонками – так цепко ухватилась за шею. Даже если бы и был полицейским…
Оставалось одно: бежать от греха подальше. Пусть полицейские заботы бабушка берет на себя.
Кивнув Ольге, он направился в дом. Богу, еще став с постели, помолился, а вот позавтракать не успел. Самое время.
Жена поспешила вперед, чтоб проверить кухню, а он задержался в гостиной. Что-то смущало. Но что?
Портреты предков посматривали из подновленных рам покойно и строго. Фанаберистый поляк, мнивший себя когда-то хозяином Колноберже, убрался, куда ему и положено, в чердачный пыльный чулан. Все портреты поэтому немного сдвинулись, и в центре оказался тот, кому и положено было: прадед Алексей Емельянович Столыпин. Отец при последнем посещении своего западного поместья родовые полки немного переместил; так обочь прадеда оказались сыновья – адъютант Суворова Александр Алексеевич и друг реформатора Сперанского, стало быть и Александра I, Аркадий Алексеевич. Отец словно на что-то намекал?..
Офицер – и устроитель великой страны?
Сила – и неукротимый разум?
Две родовые ипостаси?..
Иногда это «бу-бу» в целый час выходило, прежде чем карту дальше метали:
В игре, как лев, силен…
Бу-бу-бу-бу-бу-бу…
Сколько помнил Петр Столыпин, мысль о лютеранском храме пришла ему еще в глубоком детстве. В этом западном крае были и православные церкви, и костелы, и даже синагоги, но помещичьим домом владел все-таки немец Лютер. Немецкий дух витал над красной черепичной крышей. Малый Петруша, прыщавый Петя, студенческий Петр, жених Петр Аркадьевич Столыпин живал и в подмосковном Середникове, и в других имениях широко разросшегося рода Столыпиных – знал, видел истинный образ русских помещичьих гнезд. Здесь ничего этого не было и в помине! Ни широко распахнутых въездных арок, ни грозно разверзшихся, как барские глазища, трехъярусных окон, ни длиннющих прогулочных балконов и бельэтажей, ни всяких надстроенных светлиц, ни раздольно восходящих мраморных ступеней, ни череды греческих колонн, поднимавших непременный портик над гостеприимным фасадом. Строго говоря, здесь и главного фасада не было: к въездной, мощенной битым кирпичом дороге дом обратили боковым фасадом; так ведь и в лютеранский храм входили – с торца, чтобы пройти дальше, во все его анфилады. Лишь подпертый игривыми колонками широкий и удобный навес над парадными дверями; невольно хочется сказать: крыльцо. Но едва ли так говаривал немец-строитель да и промотавший этот дом поляк, а вот русские, едва взойдя сюда, сразу определили сельское предназначение: крыльцо…
…Бьет короля бубен,
Бьет даму треф.
Но пусть всех королей
И дам бьет:
«Ва-банк!» – и туз пикей
Мой банк сорвет!
Встав поутру, после некоторой тягости от заседаний в народном доме, – то бишь местном панском клубе, Петр Аркадьевич слышал непременное:
– Алена, вынеси шезлонг на крыльцо.
Петр Аркадьевич не хотел мозолить глаза. Алена выносила шезлонг, устанавливала его так, чтобы солнце светило, но не слепило глаза. На просторном крыльце, которое лучше было бы назвать открытой верандой, места хватало, а положение утреннего «сонейка» белоруска Алена знала прекрасно. Много времени это не заняло. Дальше обычное: притопывание застуженных еще на Шипке ног, негромкое ворчание, изящная костяная палочка. Для личных услуг он выбрал среди здешних полячек, литвинок, немчурок, евреинок эту вот тихую белорусскую сироту. Сын дал время усидеться матери, угреться под пледом на утреннем солнце. С Нямунаса задувал ветерок, свежо. Мать куталась в плед. Не паинькин сынок, а слезы невидимые набежали: она таяла на глазах. Лазание по снежным скалам, хоть и не в первых рядах, для сестры милосердия не прошло бесследно; ведь и в низовых долинах у болгар настоящих печек, чтобы вытянуться на лежанке, не было, болгары как-то так по зимам грелись, а русским было не до печек. Одни лезли на скалы со штыками и там помирали, другие кое-как доползали до первых перевязочных лазаретов и по наитию всех раненых хватались за полы белых халатов: «Сестричка, сестричка!..» Немного там было таких дурех, чтобы за своими генералами в горы тащиться, – дамы предпочитали ухоженные великосветские лазареты Москвы и Петербурга, чтобы с красивой слезой поохать: «Ах, ах… вы наши доблестные герои!..» Там, где была мать-генеральша, не охали – там просто отрубали руки иль ноги, коль гангрена грозила, и дальше с Богом отправляли в Россию, под опеку великосветских дам… «Да, мама, мама!..» Не успев отогреться, и всего-то три года, на русских печках, она снова замерзла – вместе с могильной землей сынка Михаила. Да и кочевье не кончилось: ее генерал вынужден был переехать в кремлевскую квартиру. Один сын, Александр, стал газетчиком в «Новом времени» и не мог да и не хотел уезжать из Петербурга, другой из всех столыпинских поместий облюбовал вот это Колноберже. А ей куда?!
У нее была еще дочка, Мария, но сердце больше льнуло к сыновьям. Как бы искупая эту вину, первую внучку по ее настоянию Машенькой назвали. Она прямо-таки с раннего сыновьего утра вспрыгнула к бабушке на колени, – ну, положим, ее с рук на руки передали, – но все равно, как раз в год окончания отцом университета. Теперь было их не разнять. Сын знал, что как только Матя – бабушкино прозвище! – проснется, солнечная веранда превратится в сущий содом. Трехлетняя внучка заставит и бабушку встать с шезлонга и в притоп, замахиваясь палочкой, пуститься вслед. Не так уж и много оставалось времени до пробуждения. Пора.
Петр вышел из-за кустов акации и, похрустывая кирпичной крошкой, пошел по аллее к крыльцу.
– Доброе утро, мама! Как спалось?
– Сегодня неплохо, сынок, – подняла она прикрытую кружевной косынкой голову, не скрывая, что сына ждала и знала, о чем он с утра заговорит. Потому и нынешний сон вспомнила. Одно сейчас тревожит: с чего это мой генерал приснился? Сам лезет на скалу и меня за собой тащит, а?..
Пока Петр целовал мать в хорошо промытую с утра щеку, а скорая на ногу Алена приносила для него стул, возникла надежда отговорить мать от поездки в Москву.
Не тут-то было!
– Знаю, знаю, Петечка: будешь вразумлять старую мать…
– Мама! Да какая же старость, Бог с вами.
– По годам, может, и не совсем уж дряхлая, а по болезням… С Богом играть не надо. У моего генерала-то – разве жизнь? Квартира в Кремле хорошая, дел почти никаких нет, только соблюдай да наблюдай царский трон, а сам-то как?.. Ведь он живой человек, Петечка, живой.
– И слава богу, мама.
– Слава-то слава, да мог бы от этой славы и отказаться, пожить здесь на покое. Сама не знаю, с чего ему… да и мне-то… возлюбилось это Полно-Бережье…
Она могла и еще игривее назвать: Полный Бережок.
– А раз так, чего же лучше? Семья почти вся в сборе… ну, пусть уж Александр своими газетами занимается… мы-то могли бы жить-поживать да внучек наживать.
– Скоро ль другая-то?
Даже тихая Алена маленько хихикнула, а вышедшая из спальни Ольга, еще по-сельскому, в пеньюаре, целуя свекровь, стыдливо попеняла:
– Ну вы скажете, мама!..
– Скажу, милая, скажу. Здоровье-то не ахти, а ведь хочется и вторую внучку, и третью… еще напоследок полюлюкать! Иль в такой просьбе откажешь, невестушка?
Они опять принялись целоваться, а пока Алена тащила очередной стул, у Петра Аркадьевича надежда появилась: «Авось, поездку в Москву и зацелуют?..»
Ан нет! Ошибся прозорливец.
– Вот видишь, доченька, – пристально так посмотрела не на нее, а на сына, – отговаривает ирод, не пущает!
– Мама!.. Да ведь, чай, любя, – заступилась невестка за муженька.
– Любя! А разве Аркадия Дмитриевича не любим?
– Любим, мама, любим, – понял Петр, что не удастся уйти от разговора. – Но как же мы тебя одну отпустим?
– Эка невидаль! Не на Шипку же лезть. Поезда, слава богу, появились.
– Поезда… – уж и не знал сын, что сказать. – Великое благо, конечно. Но ведь посадки-пересадки. Нехристи, говорят, какие-то опять же завелись…
– Турки, что ль? Так пусть пошлют супротив них генерала Скобелева. Вот я и скажу моему Столыпушке: отпиши государю. Предупреди, коль угроза.
Не то чтобы мать стала заговариваться, а просто забывалась. Пройдет время, вспомнит, конечно, как нашли героя Шипки голого… и в какой-то захудалой гостинице… Но об этом лучше не напоминать, потому что Скобель-генерал подопрет своей саблей Столыпу-генерала, – простому предводителю дворянства от них не отбиться. Он перевел разговор на другое:
– У всех заботы, везде заботы. Вот только помирю литовца с поляком, поляка со штабс-капитаном, а белоруса с ними со всеми – шасть, опять заново начинают! Может, мне просто удрать от них? Как раз вместо тебя-то, мама, и съезжу к отцу? – высказал то, что не раз уже отвергалось.
И мать это прозорливо подметила:
– Здрасте! Ты не от ляха или литовца побежишь – от женушки своей да от Мати нашей. Подумал, как будет она, Матя-то?..
– Матя прыг-скок, прыг-скок… на шесток!..
Трехлетний вихрь впереди няньки вырвался из дверей на веранду – и уж истинно прыг-скок на колени, так что шезлонг крякнул.
– Ну вот, и разговор кончен. – Бабушка и не заметила, что ее молотят ножонками, на одной из которых и чулка-то не было – нянька с чулком вослед бежала, оправдываясь:
– Право, не удержать, вырвалась стрекоза моя…
Оправдание Наталья Михайловна встретила поощрительным кивком:
– Да уж истинно… – и сыну: – Ты с полицией дружишь, в полиции служишь – вяжи ее! Да покрепче, чтоб меня стрекоза дождалась.
Матери дела не было, что в полиции сын не служил, всего лишь состоял в штате Министерства внутренних дел. Главное сказалось: за домом, сынок-хозяин, надо смотреть, за домом. А особливо за внучкой да и за женкой опять же – вдруг какой ясновельможный лях подкатится!
Сын шутливо отрывал дочку от бабушки, а оторвать ее можно было только с ручонками – так цепко ухватилась за шею. Даже если бы и был полицейским…
Оставалось одно: бежать от греха подальше. Пусть полицейские заботы бабушка берет на себя.
Кивнув Ольге, он направился в дом. Богу, еще став с постели, помолился, а вот позавтракать не успел. Самое время.
Жена поспешила вперед, чтоб проверить кухню, а он задержался в гостиной. Что-то смущало. Но что?
Портреты предков посматривали из подновленных рам покойно и строго. Фанаберистый поляк, мнивший себя когда-то хозяином Колноберже, убрался, куда ему и положено, в чердачный пыльный чулан. Все портреты поэтому немного сдвинулись, и в центре оказался тот, кому и положено было: прадед Алексей Емельянович Столыпин. Отец при последнем посещении своего западного поместья родовые полки немного переместил; так обочь прадеда оказались сыновья – адъютант Суворова Александр Алексеевич и друг реформатора Сперанского, стало быть и Александра I, Аркадий Алексеевич. Отец словно на что-то намекал?..
Офицер – и устроитель великой страны?
Сила – и неукротимый разум?
Две родовые ипостаси?..
V
Не хотелось Петру сегодня заниматься дворянскими делами. Слишком хорошо было на Полном Бережку – как он все чаще и чаще переводил на материнский лад литовское название. В домашнем кругу, конечно. Тихие-тихие литвины, а не понравится. Их можно понять. Всю свою историю этот некогда могущественный народ отбивался на две стороны: против обнаглевших ляхов и чувствующих свою силу русичей. Не оговориться бы, не проговориться…
Истинно, черт за язык человека дергает!
Хотя началось все чинно и благородно: с доломитовой муки. Да, да, с нее. После легкой закусочки в народном доме. Закусив, можно и языки поразогреть. Штабс-капитан Матвей Воронцов вкуснее других закусывал – он же после первых слов предводителя и посмеялся с сытости:
– Черт меня бери – не перепутать бы доломит с динамитом!
Не самый богатый, Юзеф Обидовский вспомнил:
– Динамитом рыбу в Нямунасе глушим, а гэта доломита?..
– Динамита лепш наймита?.. – Ленар Капсукас на сытое брюхо для общего удовольствия язык почесал.
– Грошики, грошики… паны вы хорошики!.. – тоже с излишней сытости усмехнулся Вацлав Пшебышевский, самый богатый из всех присутствующих, если не считать предводителя.
Могли бы, чего доброго, и засмеять всю затею, да предводитель зануздал хохочущую братию:
– Ну, паны-добродеи! Мы уже понаслышались, что такое доломит – поговорим лучше, с чем ее едят, мучку-то доломитовую…
Новшество пришло с Неметчины, но доломит знали уже и в России. Особенно на Смоленщине, тоже бедной почвами. Там были районы, особенно у Дорогобужа, где россыпью попадались желтоватые камни; иногда они выпирали из земли небольшими курганчиками, грядами и целыми полосами. Истинно, черт здесь плугом кромсал! А дело-то простое: в свое время ледник, сползая с Мурманских гор, сюда дотащил совершенно не нужное ему богатство. Но людьми подмечено было: на этих чертовых завалах, прикрытых пустым суглинком, – травища по колено, крапива в рост человека, а медвежья дудка и коня, как в степи черноземной, скрывала вместе со всадником. Любопытно было понять – с чего это? Дотошный мужик стал разгребать суглинком покрытые кучи и добрался до таинственных желтых камней. Дальше Бог надоумил: растереть их в жерновах да получившейся крупчаткой посыпать свое хилое жито. Оно взыграло – как сам захмелевший с браги мужик! Ну, ученые мужи быстро все прояснили: желтая крупа, выходившая из-под жерновов, – суть доломит, схожий с привычной древесной золой, исстари известной поселянам. Не зря же лучшие урожаи снимали на пожогах. Вот она, замена навозу, да еще какая!
Петр Аркадьевич как-никак учился на естественном факультете, а одним из лучших профессоров был там химик Дмитрий Иванович Менделеев. Даже на выпускных экзаменах председательствовал, а с Петром Столыпиным, забыв время и час, вступил в длинную дискуссию. Первооткрыватель Периодической системы элементов, сиречь Таблицы Менделеева; дотошный исследователь народного пития, сиречь опять же ученый муж, установивший самую здравую формулу нынешней сорокаградусной русской водки, – он в последние годы бросился во все тяжкие. Экономикой России занялся. А что есть российская экономика? Земледелие, разумеется. Настоящая промышленность только-только переобувалась из лаптей в сапоги.
Профессор Менделеев и студиоз Столыпин по-хорошему дружили, а тут, при защите диплома кандидата, – прямо на следующий год! – что называется, нашла коса на камень… доломитовый.
Сейчас, спустя четыре года после окончания университета и три года после диплома кандидата физико-математического факультета, Петр Аркадьевич Столыпин не был уже столь наивен, чтоб бесповоротно увязнуть… в навозе, да, в навозе! Он без обиняков, при защите кандидатского диплома, во всеуслышанье заявил:
– Вы ничего не понимаете, профессор, в сельском хозяйстве! Как же без навоза?!
Профессор стерпел выходку своего любимого ученика. Он просто подошел к лабораторному шкафу, достал два желтых камушка – и над кадкой с фикусом стал растирать их; камни были мягкие, легко поддавались. Подкормив заморский фикус, он перешел к лермонтовской пальме, потом к дамской герани, потом и к другим цветочным горшкам. На естественном факультете любили зелень, и начальство терпело такое нарушение порядка – даже столь непривычную защиту кандидатской диссертации, когда председатель трет камушки, а кандидат в кандидаты (профессорский каламбур!) знай себе похихикивает в еще не отросшие усы.
– Что я делаю? – в конце концов вопросил профессор.
– Растираете доломитовый камень.
– Для чего, уважаемый кандидат в кандидаты?
– Чтобы получить доломитовую муку.
– Опять же – для чего?
– Для собственного удовольствия, профессор! И для тренировки рук, разумеется.
– Я что – карманный воришка, чтобы руки тренировать?!
– За это нелепое предположение извиняюсь, профессор. Но в здоровом теле – здоровый дух, не правда ли?
– Мы не медики, и вы прекрасно знаете, Столыпин, что доломит для земли гораздо калорийнее золы и вашего навоза. Втрое, вчетверо! Жаль, ученых неучей (опять каламбур!) у нас много, а доподлинно исследовать, сравнить – некому. Но все же предположу: именно доломит и выведет суглинки да подзолы в один ряд с черноземами. А может, и выше того.
Ну, Столыпины издревле имели поместья на Орловщине да на саратовских черноземах – заело настырного отпрыска:
– Это уж слишком, профессор! Вы завязли… в доломитовом месиве!..
– А вы кандидат в кандидаты – по уши в навозе! В одном назьме, как говорят… Почему же в таком случае у нас столь беден крестьянин?
Ответ был очень опасен. Еще пяти лет не прошло, как убили Александра-Освободителя. Хватило ума скользнуть с высот под горку…
– От порядков, профессор, от порядков наших…
За столами профессуры установилась недобрая тишина. Менделеева не любили за колючий характер, за излишнюю, как полагали, любовь к студентам. Вечно кого-нибудь выручает, вечно деньгами самых нищих ссужает. Да и сегодняшняя защита!.. Надо же, перед лицом всей профессуры с сопляком разговаривает как с равным! Студиоз хитрованит да крамолу подпускает, а он ему потакает!
Но профессор был охочь до политических хитросплетений, к которым не придерешься. Он все, почти все сказал, но совершенно невинными словесами достословного Кузьмы Пруткова:
– Да, страна у нас большая, порядка только нет… Но добавлю: и ума! Что втемяшится в крестьянскую башку – никаким клином уже не вышибешь. На суглинках да на подзоле пшеничную ковригу не вырастишь. Навоз?.. Не отрицаю я его, уважаемый Петр Аркадьевич. Органика! Но много ли ее, этой крестьянской органики? При единой-то корове, а то и вовсе без оной…
Попив воды и поняв, что при такой затяжке экзамена испить «менделеевки» им сегодня не удастся, профессор стал потихоньку закруглять затянувшуюся защиту диплома:
– Вот вы, господин Столыпин, подали прошение о переводе в департамент земледелия. Похвально, похвально! Не сомневаюсь в положительном решении. Когда всерьез начнете землей заниматься, подумайте о нашем сегодняшнем споре. Как говорится, честь имею! Горжусь вами.
И к ужасу профессоров, так и не сумевших подкузьмить коллегу-строптивца, он пожал новоиспеченному кандидату руку и даже отчески прихлопнул по плечу. Мало того – как равный с равным пошутил:
– Чаю, про «менделеевку» не забудете? День вполне достойный…
Ну как забудешь такой наказ?
Тем более слухи идут: профессора то ли увольняют… то ли выгоняют из Петербургского университета.
Так, с разговоров о доломитке, и начался очередной ужин в народном доме, который никак не хотел изменить подспудное название: панский дом.
Предводитель уже и вывеску шикарную заказал, где слова «народный дом» были выведены старинной вязью. Но подкатывали на паре или на легких дрожках, голову к вывеске не поднимая. Помилуйте, говорил осоловелый взгляд, как ее поднимешь, со вчерашнего?..
Это еще не самое страшное: хуже, когда поднимали.
– Матка Боска, пан предводитель! Народ?.. Якой народ? Бардзо денькую! Быдло!..
Но стол накрыт, некогда распаляться.
Был уже устроен недорогой буфет, туда захаживали останавливающиеся в пансионе, да купцы, да перекупщики при здешней мясо-молочной торговле, управляющие имений, некоторая шляхетская шушера. Для панов-заседателей особо накрывали, в кабинете директора; недостающую провизию из погребов предводителя доставляли. Скатерти, приборы, диваны – все как положено. Но по жаркому времени двери ведь в коридор не закрывали. А там вдруг – шасть-шасть смазными сапогами! Коль крепкие сапоги, так не бедные же и хозяева сапог, но все ж хуторяне, крестьяне, стало быть. Одного заседателя обидело, другого задело, а Вацлав Пшебышевский общее слово, как кулаком по столу, уронил:
– Бы-ыдло?..
Гася это слово, предводитель небрежно бросил:
– О, кажется, мои арендаторы. Добрый урожай у них удался, чего не отметить.
Спорить с предводителем не решался даже пан Пшебышевский, и заседание продолжалось. Все о том же – о закупке доломитовой муки.
Казалось, все идет славно. Пользу свою хозяева поместий понимали. Журналы сельскохозяйственные, вырезки из газет Столыпину присылали из Петербурга, Берлина, Лондона, других городов, даже американских, – он знал четыре языка, немецкий и английский в непременности. Сам же и переводил, докладывая на общих, поголовных собраниях дворян. На своих опытных полях уже второй год использовал чудесную желтую муку, а все любопытные не могли надивиться: прет как на дрожжах! Много обработать своей земли он не мог, муки не хватало, поэтому использовал чересполосицу: удобренные участки поля перемежались с неудобренными. Прямо сказка какая получалась разница! Так что дело было верное. Его даже поторапливали:
– Петр Аркадьевич, дорогой, вы начали это дело, вы и будируйте.
– Пше пращем, как говорится.
– Деньги собрать да обоз снарядить – и вся недолга!
Предводитель смеялся:
– Ну зачем же гужом? Железная дорога уже к Вильнюсу подходит, оттуда разве что на своих колесах.
Истинно, черт за язык человека дергает!
Хотя началось все чинно и благородно: с доломитовой муки. Да, да, с нее. После легкой закусочки в народном доме. Закусив, можно и языки поразогреть. Штабс-капитан Матвей Воронцов вкуснее других закусывал – он же после первых слов предводителя и посмеялся с сытости:
– Черт меня бери – не перепутать бы доломит с динамитом!
Не самый богатый, Юзеф Обидовский вспомнил:
– Динамитом рыбу в Нямунасе глушим, а гэта доломита?..
– Динамита лепш наймита?.. – Ленар Капсукас на сытое брюхо для общего удовольствия язык почесал.
– Грошики, грошики… паны вы хорошики!.. – тоже с излишней сытости усмехнулся Вацлав Пшебышевский, самый богатый из всех присутствующих, если не считать предводителя.
Могли бы, чего доброго, и засмеять всю затею, да предводитель зануздал хохочущую братию:
– Ну, паны-добродеи! Мы уже понаслышались, что такое доломит – поговорим лучше, с чем ее едят, мучку-то доломитовую…
Новшество пришло с Неметчины, но доломит знали уже и в России. Особенно на Смоленщине, тоже бедной почвами. Там были районы, особенно у Дорогобужа, где россыпью попадались желтоватые камни; иногда они выпирали из земли небольшими курганчиками, грядами и целыми полосами. Истинно, черт здесь плугом кромсал! А дело-то простое: в свое время ледник, сползая с Мурманских гор, сюда дотащил совершенно не нужное ему богатство. Но людьми подмечено было: на этих чертовых завалах, прикрытых пустым суглинком, – травища по колено, крапива в рост человека, а медвежья дудка и коня, как в степи черноземной, скрывала вместе со всадником. Любопытно было понять – с чего это? Дотошный мужик стал разгребать суглинком покрытые кучи и добрался до таинственных желтых камней. Дальше Бог надоумил: растереть их в жерновах да получившейся крупчаткой посыпать свое хилое жито. Оно взыграло – как сам захмелевший с браги мужик! Ну, ученые мужи быстро все прояснили: желтая крупа, выходившая из-под жерновов, – суть доломит, схожий с привычной древесной золой, исстари известной поселянам. Не зря же лучшие урожаи снимали на пожогах. Вот она, замена навозу, да еще какая!
Петр Аркадьевич как-никак учился на естественном факультете, а одним из лучших профессоров был там химик Дмитрий Иванович Менделеев. Даже на выпускных экзаменах председательствовал, а с Петром Столыпиным, забыв время и час, вступил в длинную дискуссию. Первооткрыватель Периодической системы элементов, сиречь Таблицы Менделеева; дотошный исследователь народного пития, сиречь опять же ученый муж, установивший самую здравую формулу нынешней сорокаградусной русской водки, – он в последние годы бросился во все тяжкие. Экономикой России занялся. А что есть российская экономика? Земледелие, разумеется. Настоящая промышленность только-только переобувалась из лаптей в сапоги.
Профессор Менделеев и студиоз Столыпин по-хорошему дружили, а тут, при защите диплома кандидата, – прямо на следующий год! – что называется, нашла коса на камень… доломитовый.
Сейчас, спустя четыре года после окончания университета и три года после диплома кандидата физико-математического факультета, Петр Аркадьевич Столыпин не был уже столь наивен, чтоб бесповоротно увязнуть… в навозе, да, в навозе! Он без обиняков, при защите кандидатского диплома, во всеуслышанье заявил:
– Вы ничего не понимаете, профессор, в сельском хозяйстве! Как же без навоза?!
Профессор стерпел выходку своего любимого ученика. Он просто подошел к лабораторному шкафу, достал два желтых камушка – и над кадкой с фикусом стал растирать их; камни были мягкие, легко поддавались. Подкормив заморский фикус, он перешел к лермонтовской пальме, потом к дамской герани, потом и к другим цветочным горшкам. На естественном факультете любили зелень, и начальство терпело такое нарушение порядка – даже столь непривычную защиту кандидатской диссертации, когда председатель трет камушки, а кандидат в кандидаты (профессорский каламбур!) знай себе похихикивает в еще не отросшие усы.
– Что я делаю? – в конце концов вопросил профессор.
– Растираете доломитовый камень.
– Для чего, уважаемый кандидат в кандидаты?
– Чтобы получить доломитовую муку.
– Опять же – для чего?
– Для собственного удовольствия, профессор! И для тренировки рук, разумеется.
– Я что – карманный воришка, чтобы руки тренировать?!
– За это нелепое предположение извиняюсь, профессор. Но в здоровом теле – здоровый дух, не правда ли?
– Мы не медики, и вы прекрасно знаете, Столыпин, что доломит для земли гораздо калорийнее золы и вашего навоза. Втрое, вчетверо! Жаль, ученых неучей (опять каламбур!) у нас много, а доподлинно исследовать, сравнить – некому. Но все же предположу: именно доломит и выведет суглинки да подзолы в один ряд с черноземами. А может, и выше того.
Ну, Столыпины издревле имели поместья на Орловщине да на саратовских черноземах – заело настырного отпрыска:
– Это уж слишком, профессор! Вы завязли… в доломитовом месиве!..
– А вы кандидат в кандидаты – по уши в навозе! В одном назьме, как говорят… Почему же в таком случае у нас столь беден крестьянин?
Ответ был очень опасен. Еще пяти лет не прошло, как убили Александра-Освободителя. Хватило ума скользнуть с высот под горку…
– От порядков, профессор, от порядков наших…
За столами профессуры установилась недобрая тишина. Менделеева не любили за колючий характер, за излишнюю, как полагали, любовь к студентам. Вечно кого-нибудь выручает, вечно деньгами самых нищих ссужает. Да и сегодняшняя защита!.. Надо же, перед лицом всей профессуры с сопляком разговаривает как с равным! Студиоз хитрованит да крамолу подпускает, а он ему потакает!
Но профессор был охочь до политических хитросплетений, к которым не придерешься. Он все, почти все сказал, но совершенно невинными словесами достословного Кузьмы Пруткова:
– Да, страна у нас большая, порядка только нет… Но добавлю: и ума! Что втемяшится в крестьянскую башку – никаким клином уже не вышибешь. На суглинках да на подзоле пшеничную ковригу не вырастишь. Навоз?.. Не отрицаю я его, уважаемый Петр Аркадьевич. Органика! Но много ли ее, этой крестьянской органики? При единой-то корове, а то и вовсе без оной…
Попив воды и поняв, что при такой затяжке экзамена испить «менделеевки» им сегодня не удастся, профессор стал потихоньку закруглять затянувшуюся защиту диплома:
– Вот вы, господин Столыпин, подали прошение о переводе в департамент земледелия. Похвально, похвально! Не сомневаюсь в положительном решении. Когда всерьез начнете землей заниматься, подумайте о нашем сегодняшнем споре. Как говорится, честь имею! Горжусь вами.
И к ужасу профессоров, так и не сумевших подкузьмить коллегу-строптивца, он пожал новоиспеченному кандидату руку и даже отчески прихлопнул по плечу. Мало того – как равный с равным пошутил:
– Чаю, про «менделеевку» не забудете? День вполне достойный…
Ну как забудешь такой наказ?
Тем более слухи идут: профессора то ли увольняют… то ли выгоняют из Петербургского университета.
Так, с разговоров о доломитке, и начался очередной ужин в народном доме, который никак не хотел изменить подспудное название: панский дом.
Предводитель уже и вывеску шикарную заказал, где слова «народный дом» были выведены старинной вязью. Но подкатывали на паре или на легких дрожках, голову к вывеске не поднимая. Помилуйте, говорил осоловелый взгляд, как ее поднимешь, со вчерашнего?..
Это еще не самое страшное: хуже, когда поднимали.
– Матка Боска, пан предводитель! Народ?.. Якой народ? Бардзо денькую! Быдло!..
Но стол накрыт, некогда распаляться.
Был уже устроен недорогой буфет, туда захаживали останавливающиеся в пансионе, да купцы, да перекупщики при здешней мясо-молочной торговле, управляющие имений, некоторая шляхетская шушера. Для панов-заседателей особо накрывали, в кабинете директора; недостающую провизию из погребов предводителя доставляли. Скатерти, приборы, диваны – все как положено. Но по жаркому времени двери ведь в коридор не закрывали. А там вдруг – шасть-шасть смазными сапогами! Коль крепкие сапоги, так не бедные же и хозяева сапог, но все ж хуторяне, крестьяне, стало быть. Одного заседателя обидело, другого задело, а Вацлав Пшебышевский общее слово, как кулаком по столу, уронил:
– Бы-ыдло?..
Гася это слово, предводитель небрежно бросил:
– О, кажется, мои арендаторы. Добрый урожай у них удался, чего не отметить.
Спорить с предводителем не решался даже пан Пшебышевский, и заседание продолжалось. Все о том же – о закупке доломитовой муки.
Казалось, все идет славно. Пользу свою хозяева поместий понимали. Журналы сельскохозяйственные, вырезки из газет Столыпину присылали из Петербурга, Берлина, Лондона, других городов, даже американских, – он знал четыре языка, немецкий и английский в непременности. Сам же и переводил, докладывая на общих, поголовных собраниях дворян. На своих опытных полях уже второй год использовал чудесную желтую муку, а все любопытные не могли надивиться: прет как на дрожжах! Много обработать своей земли он не мог, муки не хватало, поэтому использовал чересполосицу: удобренные участки поля перемежались с неудобренными. Прямо сказка какая получалась разница! Так что дело было верное. Его даже поторапливали:
– Петр Аркадьевич, дорогой, вы начали это дело, вы и будируйте.
– Пше пращем, как говорится.
– Деньги собрать да обоз снарядить – и вся недолга!
Предводитель смеялся:
– Ну зачем же гужом? Железная дорога уже к Вильнюсу подходит, оттуда разве что на своих колесах.