Народ это был, однако, по большей части крепкий, закаленный, и самые чудовищные эксперименты над своим телом обходились ему сравнительно дешево. Проламывали друг другу головы, уничтожали начисто носы и уши, а один смельчак даже взялся однажды на заманчивое пари (без сомнения – бутылка водки) съесть динамитный патрон. Проделав это, он в течение двух-трех дней, несмотря на сильную рвоту, пользовался самым бережливым и заботливым вниманием со стороны товарищей, которые все боялись, что он взорвется.
   По миновании же этого странного карантина – был он жестоко избит.
   Служащие конторы отличались от рабочих тем, что меньше дрались и больше пили. Все это были люди, по большей части отвергнутые всем остальным светом за бездарность и неспособность к жизни, и, таким образом, на нашем маленьком, окруженном неизмеримыми степями островке собралась самая чудовищная компания глупых, грязных и бездарных алкоголиков, отбросов и обгрызков брезгливого белого света.
   Занесенные сюда гигантской метлой божьего произволения, все они махнули рукой на внешний мир и стали жить как бог на душу положит. Пили, играли в карты, ругались прежестокими отчаянными словами и во хмелю пели что-то настойчивое, тягучее и танцевали угрюмо-сосредоточенно, ломая каблуками полы и извергая из ослабевших уст целые потоки хулы на человечество.
   В этом и состояла веселая сторона рудничной жизни. Темные ее стороны заключались в каторжной работе, шагании по глубочайшей грязи из конторы в колонию и обратно, а также в отсиживании в кордегардии по целому ряду диковинных протоколов, составленных пьяным урядником.
* * *
   Когда правление рудников было переведено в Харьков, туда же забрали и меня, и я ожил душой и окреп телом…
   По целым дням бродил я по городу, сдвинув шляпу набекрень и независимо насвистывая самые залихватские мотивы, подслушанные мною в летних шантанах – месте, которое восхищало меня сначала до глубины души.
   Работал я в конторе преотвратительно и до сих пор недоумеваю: за что держали меня там шесть лет, ленивого, смотревшего на работу с отвращением и по каждому поводу вступавшего не только с бухгалтером, но и с директором в длинные, ожесточенные споры и полемику.
   Вероятно, потому, что был я превеселым, радостно глядящим на широкий божий мир человеком, с готовностью откладывавшим работу для смеха, шуток и ряда замысловатых анекдотов, что освежало окружающих, погрязших в работе, скучных счетах и дрязгах.
* * *
   Литературная моя деятельность была начата в 1904[2] году и была она, как мне казалось, сплошным триумфом. Во-первых, я написал рассказ… Во-вторых, я отнес его в «Южный край». И в-третьих (до сих пор я того мнения, что в рассказе это самое главное), в-третьих, он был напечатан!
   Гонорар я за него почему-то не получил, и это тем более несправедливо, что едва он вышел в свет, как подписка и розница газеты сейчас же удвоилась…
   Те же самые завистливые, злые языки, которые пытались связать день моего рождения с каким-то еще другим праздником, связали и факт поднятия розницы с началом русско-японской войны.
   Ну, да мы-то, читатель, знаем с вами, где истина…
   Написав за два года четыре рассказа, я решил, что поработал достаточно на пользу родной литературы, и решил основательно отдохнуть, но подкатился 1905 год и, подхватив меня, закрутил как щепку.
   Я стал редактировать журнал «Штык», имевший в Харькове большой успех, и совершенно забросил службу… Лихорадочно писал я, рисовал карикатуры, редактировал и корректировал, и на девятом номере дорисовался до того, что генерал-губернатор Пешков оштрафовал меня на 500 рублей, мечтая, что немедленно заплачу их из карманных денег.
   Я отказался по многим причинам, главные из которых были: отсутствие денег и нежелание потворствовать капризам легкомысленного администратора.
   Увидев мою непоколебимость (штраф был без замены тюремным заключением), Пешков спустил цену до 100 рублей.
   Я отказался.
   Мы торговались, как маклаки, и я являлся к нему чуть не десять раз. Денег ему так и не удалось выжать из меня! Тогда он, обидевшись, сказал:
   – Один из нас должен уехать из Харькова!
   – Ваше превосходительство! – возразил я. – Давайте предложим харьковцам: кого они выберут?
   Так как в городе меня любили и даже до меня доходили смутные слухи о желании граждан увековечить мой образ постановкой памятника, то г. Пешков не захотел рисковать своей популярностью.
   И я уехал, успев все-таки до отъезда выпустить три номера журнала «Меч», который был так популярен, что экземпляры его можно найти даже в Публичной библиотеке.
* * *
   В Петроград я приехал как раз на Новый год. Опять была иллюминация, улицы были украшены флагами, транспарантами и фонариками. Но я уж ничего не скажу! Помолчу.
   И так меня иногда упрекают, что я думаю о своих заслугах больше, чем это требуется обычной скромностью. А я – могу дать честное слово, – увидев всю эту иллюминацию и радость, сделал вид, что совершенно не замечаю невинной хитрости и сентиментальных, простодушных попыток муниципалитета скрасить мой первый приезд в большой незнакомый город… Скромно, инкогнито, сел на извозчика и инкогнито поехал на место своей новой жизни. И вот – начал я ее.
   Первые мои шаги были связаны с основанным нами журналом «Сатирикон», и до сих пор я люблю, как собственное дитя, этот прекрасный, веселый журнал (в год 8 руб., на полгода 4 руб.).
   Успех его был наполовину моим успехом, и я с гордостью могу сказать теперь, что редкий культурный человек не знает нашего «Сатирикона» (на год 8 руб., на полгода 4 руб.).
   В этом месте я подхожу уже к последней, ближайшей эре моей жизни, и я не скажу, но всякий поймет, почему я в этом месте умолкаю.
   Из чуткой, нежной, до болезненности нежной скромности я умолкаю.
* * *
   Не буду перечислять имена тех лиц, которые в последнее время мною заинтересовались и желали со мной познакомиться. Но если читатель вдумается в истинные причины приезда славянской депутации, испанского инфанта и президента Фальера, то, может быть, моя скромная личность, упорно державшаяся в тени, получит совершенно другое освещение…

Король смеха

Веселые устрицы

Кто ее продал…

I

   Не так давно «Русское знамя» разоблачило кадетскую газету «Речь»… «Русское знамя» доказало, что вышеозначенная беспринципная газета открыто и нагло продает Россию Финляндии, получая за это от финляндцев большие деньги.
   Совсем недавно беспощадный ослепительный прожектор «Русского знамени» перешел с газет на частных лиц, попал на меня, осветил все мои дела и поступки и обнаружил, что я, в качестве еврействующего журналиста, тоже подкуплен – и продаю свою отчизну оптом и в розницу, систематически ведя ее к распаду и гибели.
   Узнав, что маска с меня сорвана, я сначала хотел было увернуться, скрыть свое участие в этом деле, замаскировать как-нибудь те факты, которые вопиюще громко кричат против меня, но ведь все равно: рано или поздно все выплывет наружу, и для меня это будет еще тяжелее, еще позорнее.
   Лучше же я расскажу все сам.
   Добровольное признание – это все, что может если не спасти меня, то, хотя частью, облегчить мою вину…
   Дело было так.

II

   Однажды служанка сообщила мне, что меня хотят видеть два господина по очень важному делу.
   – Кто же они такие? – полюбопытствовал я.
   – Будто иностранцы. Один как будто из чухонцев, такой белесый, а другой маленький, косой, черный. Не иначе – японец.
   Два господина вошли и, подозрительно оглядев комнату, поздоровались со мной.
   – Чем могу служить?
   – Я – прикомандированный к японскому посольству маркиз Оцупа.
   – А я, – сказал блондин, небрежно играя финским ножом, – уполномоченный от финляндской революционной партии «Войма». Моя фамилия Муляйнен.
   – Я вас слушаю, – кивнул я головой.
   Маркиз толкнул своего соседа локтем, нагнулся ко мне и, пронзительно глядя мне в глаза, прошептал:
   – Скажите… Вы не согласились бы продать нам Россию?
   Мой отец был купцом, и у меня на всю жизнь осталась от него наследственная коммерческая жилка.
   – Это смотря как… – прищурился я. – Продать можно. Отчего не продать?.. Только какая ваша цена будет?
   – Цену мы дадим вам хорошую, – отвечал маркиз Оцупа. – Не обидим. Только уж и вы не запрашивайте.
   – Запрашивать я не буду, – хладнокровно пожал я плечами. – Но ведь нужно же понимать и то, что я вам продаю. Согласитесь сами, что это не мешок картофеля, а целая громадная страна. И притом – нужно добавить – горячо мною любимая.
   – Ну, уж и страна!.. – иронически усмехнулся Муляйнен.
   – Да-с! Страна! – горячо вскричал я. – Побольше вашей, во всяком случае… Свыше пятидесяти губерний, две столицы, реки какие! Железные дороги! Громадное народонаселение, занимающееся хлебопашеством! Пойдите-ка, поищите в другом месте.
   – Так-то так, – обменявшись взглядом с Муляйненом, возразил японец, – да ведь страна-то разорена… сплошное нищенство…
   – Как хотите, – холодно проворчал я. – Не нравится – не берите!
   – Нет, мы бы взяли, все-таки… Нам она нужна. Вы назовите вашу цену.
   Я взял карандаш, придвинул бумагу и стал долго и тщательно высчитывать. Потом поднял от бумаги голову и решительно сказал:
   – Десять миллионов.
   Оба вскочили и в один голос воскликнули:
   – Десять миллионов?!
   – Да.
   – За Россию?!
   – Да.
   – Десять миллионов рублей?!
   – Да. Именно рублей. Не пфенингов, не франков, а рублей.
   – Это сумасшедшая цена.
   – Сами вы сумасшедшие! – сердито закричал я. – Этакая страна за десять миллионов – это почти даром. За эти деньги вы имеете чуть не десяток морей, уйму рек, пути сообщения… Не забывайте, что за эту же цену вы получаете и Сибирь – эту громадную богатейшую страну!
   Маркиз Оцупа слушал меня, призадумавшись.
   – Хотите пять миллионов?
   – Пять миллионов? – рассмеялся я. – Вы бы мне еще пять рублей предложили! Впрочем, если хотите, я вам за пять рублей отдам другую Россию, только поплоше. В кавычках.
   – Нет, – покачал головой Муляйнен. – Эту и за пять копеек не надо. Вот что… хотите семь миллионов – ни копейки больше!
   – Очень даже странно, что вы торгуетесь, – обидчиво поежился я. – Покупают то, что самое дорогое для истинного патриота, да еще торгуются!
   – Как угодно, – сказал Муляйнен, вставая. – Пойдем, Оцупа.
   – Куда же вы? – закричал я. – Постойте. Я вам, так и быть, миллион сброшу. Да и то не следовало бы – уж очень страна-то хорошая. Я бы всегда на эту цену покупателя нашел… Но для первого знакомства – извольте – миллион сброшу.
   – Три сбросьте!
   – Держите руку, – сказал я, хлопая по протянутой руке. – Последнее слово, два сбрасываю! За восемь. Идет?
   Японец придержал мою руку и сосредоточенно спросил:
   – С Польшей и Кавказом?
   – С Польшей и Кавказом!
   – Покупаем.
   Сердце мое отчего-то пребольно сжалось.
   – Продано! – вскричал я, искусственным оживлением стараясь замаскировать тяжелое чувство. – Забирайте.
   – Как… забирайте? – недоумевающе покосился на меня Оцупа. – Что значит забирайте? Мы платим вам деньги, главным образом, за то, чтобы вы своими фельетонами погубили Россию.
   – Да для чего вам это нужно? – удивился я.
   – Это уж не ваше дело. Нужно – и нужно. Так – погубите?
   – Хорошо, погублю.

III

   На другой день, поздно вечером, к моему дому подъехало несколько подвод, и ломовики, кряхтя, стали таскать в квартиру тяжелые, битком набитые мешки.
   Служанка моя присматривала за ними, записывая количество привезенных мешков с золотом и изредка уличая ломовика в том, что он потихоньку пытался засунуть в карман сто или двести тысяч; а я сидел за письменным столом и, быстро строча фельетон, добросовестно губил проданную мною родину…
* * *
   Теперь – когда я окончил свою искреннюю тяжелую исповедь – у меня легче на сердце. Пусть я бессердечный торгаш, пусть я Иуда-предатель, продавший свою родину… Но ведь – ха-ха! – восемь-то миллиончиков – ха-ха! – которые у меня в кармане, – не шутка.
   И теперь, в ночной тиши, когда я просыпаюсь, терзаемый странными видениями, передо мной встает и меня пугает только один страшный, кошмарный вопрос:
   Не продешевил ли я?!

Бедствие

   «Неожиданный урожай тек… года поставил в большое затруднение – как м-во путей сообщения, так и сельских хозяев, принужденных продавать хлеб почти даром».
   «Торгово-промышл. газета».

I

   Перед директором департамента стоял чиновник и смущенно докладывал:
   – Мы получили самые верные сведения… Сомнений больше нет никаких! Так и лезут из земли.
   – Что ж это они так… Недоглядели, что ли?
   – Да что ж тут доглядывать, ваше пр-во. Дело божье!
   – Конечно, божье… Но ведь и пословица говорит: на бога надейся, а сам не плошай. А вы говорите – лезут?! Что же лезет больше?
   – Многое лезет, ваше пр-во… Рожь, пшеница…
   – Но я не понимаю… Теперь, когда агрономическая культура сделала такие шаги, неужели нельзя принять какие-нибудь меры?
   – Какие меры, ваше пр-во?
   – Чтоб они не лезли, эти самые пшеницы, ржи и прочее.
   – Тут уж ничего не поделаешь. Раз полезло из земли – с ним не справишься. Зерно маленькое-маленькое, а силища в нем громадная! Нет уж, видно, судьба такая, чтобы быть урожаю!
   – Ну, а мужики что?
   – Да что ж мужики – плачут. Сколько лет уже, говорят, не было этих самых урожаев, а тут – разгневался господь – послал.
   Директор осмотрел уныло свои ногти и вздохнул:
   – Мужиков жаль!
   – Да-с. Сюрпризец! Вот уж правду говорят: многострадальный русский народ.
   – Э?
   – Многострадальный, говорю. И они многострадальные, и мы… Нам-то еще хуже, ваше пр-во! Как начнут это вагоны требовать, пробки разные устраивать, в газетах нас ругать – чистейшей воды драма.
   – А может… еще и недород будет?
   – Нет ни малейшей надежды. Я наводил справки. В один голос все – урожай!
   – Опять эта кутерьма пойдет: бесплатные столовые, общеземские организации на местах, пострадавших от урожая, крестьянское разорение. Эх ты, русский народ!
   В голосе директора послышались лирические нотки.
   – Эх ты, русский народ! Кто тебя выдумал, как говорит незабвенный Гоголь… До того ты темен и дик, что от простого урожая отвертеться не можешь.
   – Трудно отвертеться, ваше пр-во. Лезет.
   – Кто лезет?
   – Все, что в земле есть. Поверите – в некоторых местах опасаются, что и фрукты могут дать урожай!!
   – Что вы говорите! Эх, хорошо говорил покойный Гоголь: урожай, кто тебя выдумал?

II

   Мужик Савельев стоял у межи своего поля и ругался:
   – Ишь ты! Ишь ты, подлая! Так и прет! У людей как у людей – или градом побьет и скот вытопчет, а у нас – хучь ты ее сам лаптем приколачивай!
   – Что ты, кум, ворчишь? – спросил, подойдя к Савельеву, мужик Парфен Парфенов.
   – Да что, брат дядя, рожь у меня из земли лезет. И недоглядишь, как урожай будет.
   – Ну? – сказал Парфен Парфенов. – Влопаешься ты, кум!
   – И то! Сколько лет по-хорошему было: и о прошлом годе – недород, и о позапрошлом – недород, а тут – накося! Урожай. Пойтить в кусочки потом и больше никаких апельцинов!
   – А во, брат, тучка оттеда идет. Помочить может, – на корню она, подлая, подгниет. Все лучше, чем потом по двугривенному за пуд расторговываться.
   Глаза Савелия Савельева загорелись надеждой.
   – Где? Где туча?..
   – Во. Гляди, может, градом осыплется.
   – Вашими бы устами, Парфен Лукич, – сказал повеселевший Савельев, – да мед пить!
   Задрав рыжие бороды кверху, долго стояли кумовья и следили за ползущей тучей.

III

   Газета «Голос мудрости» писала в передовой статье:
   «Мы давно призывали общество к более тесному единению и борьбе со страшным бичом русского крестьянина – урожаем! Что мы видим: в нормальное, спокойное время, когда ряд недородов усыпляет общественное внимание, все забывают, что коварный враг не спит и в это же самое время, может быть, продирает ростками землю, чтобы выбиться наружу зловещими длинными колосьями, словно рядом бичей, угрожающих нашему сельскому хозяйству. А потом ахают и охают, беспомощно мечась перед призраком бедствия:
   – Ах, урожай! Ох, урожай!..
   И нищает сельское хозяйство, и забиваются железные дороги пробками, тормозя нормальное развитие отечественной промышленности. Сельские хозяева! Помните: враг не дремлет!»

IV

   По улице большого города шел прохожий.
   Истомленные оборванные люди, держа на руках двух ребят, подошли к нему и зашептали голодными голосами:
   – Господин! Помогите пострадавшим от урожая!
   – Неужели вы пострадавшие? Может, вы только симулируете пострадавших от урожая? – спросил сердобольный прохожий.
   – Де там! Хворменный был урожай!
   – И много у вас уродилось?
   – Сам-двадцать!
   – Несчастные! – ахнул прохожий. – Нате вам три рубля. Может, поправитесь.

Люди

   Иван Васильевич Сицилистов приподнялся на одном локте и прислушался…
   – Это к нам, – сказал он задремавшей уже жене. – Наконец-то!
   – Пойди, открой им. Намокши на дожде, тоже не очень приятно стоять на лестнице.
   Сицилистов вскочил и, полуодетый, быстро зашагал в переднюю.
   Открыв дверь, он выглянул на лестницу. Лицо его расплылось в широкую, радостную улыбку.
   – Ба, ба!! А я-то – позавчера ждал, вчера… Рад. Очень рад! Милости прошу к нашему шалашу.
   Вошедший впереди всех жандармский офицер зажмурился от света. Лицо его выражало самое искреннее недоумение.
   – Пардон!.. Но вы, вероятно… не поняли. Мы к вам с обыском!
   Хозяин залился смехом так, что закашлялся.
   – Оригинал… открыл Америку! Ведь не буду же я думать, что вы пришли со мной в преферанс перекинуться.
   Он весело захлопотал около пришедших.
   – Позвольте пальтецо… Вам трудно снять. Ишь, как оно намокло! Теперь я вам посвечу… Осторожнее: тут порог.
   Жандармский офицер и пристав недоумевающе переглянулись, и первый, потоптавшись, сказал нерешительно:
   – Разрешите приступить. Вот предписание.
   – Ни-ни-ни! И думать не могите! Из-под дождя, с измокшими ногами прямо за дело – этак нетрудно и насморк схватить… А вот мы сейчас застрахуемся! А предписание ваше можете бабушке подарить: неужели порядочный человек не может верить порядочному человеку без предписания? Присядьте, господа! Виноват, ваше имя, отчество?
   Офицер пожал плечами, отнеся этот жест к улыбавшемуся уже в усы приставу, и сказал, стараясь придать своим словам леденящий тон:
   – Будучи официально уполномочен для производства обыска…
   Хозяин замахал на него руками:
   – Знаю, знаю!! Ах ты, господи… Ну неужели обыск от вас уйдет? Разве же я не понимаю! Сам помогу! Но почему нам чуждаться хороших человеческих отношений?.. не правда ли, Никодим Иванович, кажется?! да? хе-хе! Узнал-с, узнал-с!! И никогда не догадаетесь – откуда?! На донышке фуражки вашей в передней прочел!! Ха-ха-ха!! Так вот… Лизочка! (Это моя жена… Превосходнейшая женщина!.. Я вас познакомлю.) Лизочка, дай нам чего-нибудь, – господам офицерам с дождя погреться!.. Ни-ни! Откажетесь – безумно меня обидите!!
   Из соседней комнаты вышла прехорошенькая молодая женщина. Приводя мимоходом в порядок пышные волосы, она улыбнулась и сказала, щуря заспанные еще глазки:
   – Отказать мужчине вы еще могли, но даме – фи! Это будет не по-джентльменски!
   Муж представил:
   – Моя жена Елизавета Григорьевна – Никодим Иваныч! Господин пристав… виноват, не имею чести…
   Пристав так растерялся при виде вошедшей красавицы, что вскочил и, щелкнув каблуками, преувеличенно громко отрекомендовался:
   – Крутилов, Валериан Петрович!
   – Да что вы?! Очень рада. У меня сына одного Валей зовут. Лукерья!
   Явившейся кухарке она приказала:
   – Проведи понятых и городовых пока на кухню! Разогрей пирог, достань колбасы, огурцов… Водки там, кажется, есть с полчетверти… Одним словом, займись ими… А я похлопочу насчет их благородий!
   Улыбнувшись смотревшему на нее во все глаза приставу, она выпорхнула.
   Жандармский офицер, ошеломленный, открыл рот и начал:
   – Извините, но…
   За дверью послышался шум, возня, детские голоса, и в комнату ворвались два ликующих сорванца лет пяти– шести.
   – Обыск, обыск! У нас обыск! – подпевали они в такт прыжкам таким тоном, будто радовались принесенному пирожному.
   Один, топая босыми ножонками, подбежал к офицеру и ухватил его за палец:
   – Здравствуй! Покатай меня на ноге, так: гоп, гоп!
   Отец сокрушенно покачал головой:
   – Ах вы, экспроприаторы этакие! Вы уж извините их… Это их в Одессе у меня разбаловали. Обыски у меня бывали чуть не два раза в неделю… ну, для них и не было лучшего удовольствия. Подружились со всеми… Верите – шоколад стали им носить, игрушки…
   Видя, что мальчик тянется губками к его рыжим длинным усам, жандармский офицер нагнулся и поцеловал его.
   Другой сидел верхом на колене пристава и, рассматривая погоны, деловым тоном спрашивал:
   – Сколько у тебя звездочек? А сабля – вынимается? Я в Одессе сам вынимал – ей-богу!
   Вошедшая с подносом, на котором стояли разноцветные бутылки и закуски, мать искусственно-строго заметила:
   – Сколько раз я тебе говорила, что божиться – дурная привычка! Он надоедает вам – спустите его на пол.
   – Ничего-с… Помилуйте! Тебя как зовут, крыса, а?
   – Митей. А тебя?
   Пристав рассмеялся:
   – Валей. Будем знакомы.
   Мать, улыбаясь гостям, наливала в рюмки коньяк и, подвигая офицеру икру, говорила:
   – Милости прошу. Согрейтесь! Нам так совестно, что из-за нас вы обеспокоили себя в эту дурную погоду.
   – Валя! Дай мне икры, – потребовал Митя, царапая пальцем пуговицу на сюртуке пристава.
 
   Через час жандармский офицер, подперев кулаком щеку, курил предложенную ему хозяином сигару и слушал.
   – Разногласие с меньшевиками, – объяснял хозяин, – происходит у нас, главным образом, из-за тактических вопросов… Затем, наше отношение к террору…
   Покачивая на руках уснувшего ребенка и стараясь не шуметь, пристав пытался сесть так, чтоб спящего не раздражал свет лампы.
 
   Городовой Харлампов муслил толстый палец и потом, хлопая картой по столу, говорил:
   – А вот мы вашего короля прихлопнем! Теперича дворник – принц, а вы, Лукерья Абрамовна, – королевой будете. Вроде как бы английская Виктория. Хе-хе!
   Лукерья застенчиво улыбалась, наливая пиво в пустые стаканы.
   – Тоже ведь придумает эдакое… Уж сказано про вас – бюрократический режим.

Робинзоны

   Когда корабль тонул, спаслись только двое:
   Павел Нарымский – интеллигент.
   Пров Иванович Акациев – бывший шпик…
   Раздевшись догола, оба спрыгнули с тонувшего корабля и быстро заработали руками по направлению к далекому берегу.
   Пров доплыл первым. Он вылез на скалистый берег, подождал Нарымского и, когда тот, задыхаясь, стал вскарабкиваться по мокрым камням, строго спросил его:
   – Ваш паспорт!
   Голый Нарымский развел мокрыми руками:
   – Нету паспорта. Потонул.
   Акациев нахмурился:
   – В таком случае я буду принужден…
   Нарымский ехидно улыбнулся.
   – Ага… Некуда!
   Пров зачесал затылок, застонал от тоски и бессилия и потом молча, голый и грустный, побрел в глубь острова.
 
   Понемногу Нарымский стал устраиваться. Собрал на берегу выброшенные бурей обломки и некоторые вещи с корабля и стал устраивать из обломков – дом.
   Пров сумрачно следил за ним, прячась за соседним утесом и потирая голые худые руки. Увидев, что Нарымский уже возводит деревянные стены, Акациев, крадучись, приблизился к нему и громко закричал:
   – Ага! Попался! Вы это что делаете?
   Нарымский улыбнулся:
   – Предварилку строю.
   – Нет, нет… Это вы дом строите! Хорошо-с!.. А вы строительный устав знаете?
   – Ничего я не знаю.
   – А разрешение строительной комиссии в рассуждении пожара у вас имеется?
   – Отстанете вы от меня?..
   – Нет-с, не отстану. Я вам запрещаю возводить эту постройку без разрешения.
   Нарымский, уже не обращая на Прова внимания, усмехнулся и стал прилаживать дверь.
   Акациев тяжко вздохнул, постоял и потом тихо поплелся в глубь острова.
   Выстроив дом, Нарымский стал устраиваться в нем как можно удобнее. На берегу он нашел ящик с книгами, ружье и бочонок солонины.
   Однажды, когда Нарымскому надоела вечная солонина, он взял ружье и углубился в девственный лес с целью настрелять дичи.
   Все время сзади себя он чувствовал молчаливую, бесшумно перебегавшую от дерева к дереву фигуру, прячущуюся за толстыми стволами, но не обращал на это никакого внимания. Увидев пробегавшую козу, приложился и выстрелил.
   Из-за дерева выскочил Пров, схватил Нарымского за руку и закричал: