Александр Арсаньев
Казна Наполеона
Записки масона
Век девятнадцатый закончился. Он вошел в историю, полный противоречивых событий. А сколько судеб людских он изломал! Что принесет с собой новое столетье?
Дмитрий Михайлович Готвальд, довольно известный в русских научных кругах этнограф, прибыл в Сибирь изучать тюремный фольклор. Лошади тащились с трудом, скрип колес убаюкивал. Вдруг тарантас довольно резко остановился, и задремавший было Дмитрий Михайлович проснулся, ударившись обо что-то затылком.
— Харитон, что стряслось? — крикнул он кучеру, высунувшись из неудобной крытой повозки. Кругом темнели могучие кедры, вдаль простиралась великая тайга. Этнограф нахмурился, пасмурная погода не располагала к хорошему настроению.
— Колесо отлетело! — с досадой воскликнул возница, поправляя сбрую. — Работы часа на три, чтоб его! — выругался он.
«Что же делать?» — Готвальд засомневался. Конечно, он мог дождаться, пока Харитон починет тарантас, и спокойно двигаться дальше, но что-то не давало ему сидеть на месте, толкало вперед, взывало к нему из-за раскидистых еловых ветвей.
— А ехать-то далеко еще? — Готвальд снова обратился к вознице.
— Верст десять — двенадцать, — скзал Харитон в ответ, отвязав у лошади постромки. Повозка, стоявшая на трех колесах, перекосилась на левую сторону.
— Я, пожалуй, пойду, — вдруг решительно заявил Дмитрий Михайлович, отважившись, наконец, прогуляться до Тобольска пешком. По дороге он мог встретить местных бродяг и, если посчастливится, записать пару песен.
Этнограф потянулся и нырнул обратно в повозку, где переоделся в рваную поддевку, набрал побольше мелочи, в правый карман сунул револьвер, а в левый — сложенный вчетверо лист нотной бумаги и маленький карандаш. Теперь он и сам вполне мог сойти за бродягу.
Харитон подивился:
— И не страшно, вам, барин? Вдруг каторжника встретите… Здесь беглых-то много шляется!
— Волков бояться — в лес не ходить, — усмехнулся Дмитрий Михайлович.
— Ага, и верно, — поддакнул кучер.
— Тут, говорят, где-то у самого оврага есть харчевня. Слыхал?
— А то? Весь местный сброд там и собирается. Ворованным золотом с приисков торгует. Ее Сенька содержит, кажется, сам из беглых. Скупкой-то и промышляет.
— А что власти? — притворился удивленным Дмитрий Михайлович.
Возничий пожал здоровенными плечами:
— Вестимо, кормятся.
Готвальд спрятал в усах улыбку и устремился вперед, прямо по дороге. Еще долго следом провожал его обеспокоенный взгляд Харитона.
Этнограф миновал лес и вышел на большую, залитую прозрачным светом поляну. Солнце прорезалось из-за туч и озарило небо сверкающими лучами. Под ногами московского академика зеленела сочная таежная трава, где-то в вышине слышались звонкие голоса сибирских птиц. Сердце ученого забилось в предчувствии чего-то необычайно значительного и волнующего. Готвальд уверился, что сегодня неприменно совершит архиважное открытие, за что потомки скажут ему огромное спасибо.
Дмитрий Михайлович прошел еще три версты и присел на землю передохнуть. Готвальд действительно устал. Все-таки сказывались годы. Его грела надежда, что осталось совсем чуть-чуть, и он, наконец-то, доберется до своего перевалочного пункта. Отдышавшись, этнограф поднялся и снова тронулся в путь. Где-то рядом, по-словам знакомого охотника, должна была распологаться та самая знаменитая харчевня.
Дмитрий Михайлович раздвинул тяжелые ветви темнеющего кедра и увидел низкую худую избу.
— А вот и она! — прошептал он еле слышно и постучался в окошко. Дверь на несмазанных петлях со скрипом отворилась. На пороге появился высокий белобрысый мужик с хитрыми глазами на изрытом оспой, бледном лице.
— Тебе чего? — сердито осведомился он.
— Сеньку, — ответил Готвальд.
— Ну, я — Сенька. Чего понадобилось?
— Напои, накорми, а уж потом расспрашивай!
— Лады, — кивнул хозяин. — Проходи!
Дмитрий Михайлович не заставил себя долго ждать и шагнул в избу, где в воздухе растворился тяжелый запах дыма и перегара. За высоким столом, сколоченным из неровных досок, на длинных скамьях сидело несколько человек в оборванной грязной одежде. Около каждого стояло по деревянной кружке с водкой и лежали мясные шаньги.
Готвальд порылся в кармане и бросил на стол горсть серебряной мелочи. Сенька собрал монетки в ладонь и принес этнографу такую же полную кружку и блюдо с пельменями.
— Благодарствую, — Дмитрий Михайлович принял кружку из его рук. Отхлебнул и едва не задохнулся.
— По гостям и брага, — с видом знатока изрек Сенька.
В этот момент один из оборванцев, по всей видимости грузин, затянул арестантскую песню, мелодия которой наполнила душную прокуренную избу пряным кавказским ароматом. От ее тональности Готвальд пришел в настоящий восторг.
— Напой еще, а? — обратился он с просьбой к доморощенному артисту, едва тот закрыл рот и замолчал. Дмитрий Иванович бросил на стол целковый, а сам полез в другой карман за нотной бумагой. Он и не заметил, как оборванцы переглянулись.
Сенька кивнул, давая добро:
— Спой, Гурам, порадуй гостя!
Кавказец спорить не стал, исполнил песню на бис. Обрадованный Готвальд поторопился занести ее мелодию на нотный стан. Гурам подошел к нему вплотную и шепнул:
— Идем со мной, дело есть.
Дмитрий Михайлович спорить не стал, а послушно пошел за ним в соседнюю крохотную комнатку с низким потолком, где они скрылись от посторонних, жадных до денег глаз. Бродяга вынул из под лавки истрепанную сермяжную котомку, порылся в ней и извлек на свет божий пухлую тетрадь в бархатном переплете. У этнографа глаза на лоб полезли, ничего подобного он от Гурама не ожидал. Готвальд даже позабыл о своем предчувствии, которое преследовало его весь день, и уставился на тетрадь, обложка которой была украшена какими-то таинственными символами.
Бродяга заговорил:
— Я вижу, ты — человек непростой. — Он протестующе замахал рукой, оборвав возражения Готвальда. — И денег у тебя навалом. Может быть, тебе эта писанина и понадобится, а мне она ни к чему. Я ее в тюремной больнице получил, дружок мой там от чахотки помер. Глядишь и сторгуемся, а?
— Товар бы поглядеть не мешало, — опомнился Дмитрий Михайлович, у него пересохло во рту, то ли — от водки, то ли — от смутного ощущения иррациональности происходящего. Он подозревал, что тетрадь, таит в себе нечто необыкновенное и загадочное.
— Идет! — согласился Гурам и протянул Готвальду рукопись. Этнограф взял ее в руки и трепетно погладил по темно-лиловому переплету. Он присел на скамью, перелистнул первую страницу и начал читать. Рукопись имела название, в правом верхнем углу было написано:
«ДНЕВНИК ЯКОВА КОЛЬЦОВА, ДВОРЯНИНА, ОТСТАВНОГО ПОРУЧИКА ПРЕОБРАЖЕНСКОГО ПОЛКА, ИМЕВШЕГО НЕСЧАСТИЕ СКОМПРОМЕТИРОВАТЬ СЕБЯ УЧАСТИЕМ В ИЗВЕСТНЫХ СОБЫТИЯХ ДЕКАБРЯ 1825 ГОДА И СОСЛАННОГО НА ПОСЕЛЕНИЕ В ГОРОД ТОБОЛЬСК».
Готвальд внимательнейшим образом рассмотрел тетрадку со всех сторон, она была исписана мелким каллиграфическом почерком и кое-где изрисована какими-то странными знаками, похожими на те, что красовались на ее бархатной обложке, и другими — совершенно от них отличными, по мнению Дмитрия Михайловича, имеющими мистический смысл.
Этнограф заметил, что рукопись состоит из отдельных историй, очевидно, озаглавленных автором. Однако ему пришлось с сожалением констатировать, что значительная часть записок утеряна, а начало дневника обрывается на второй странице.
И Дмитрий Михайлович чуть слышно, полушепотом прочел:
«Я, Яков Андреевич Кольцов, девятнадцати лет от роду, вступивший в орден „Золотого скипетра“, считаю для себя возможным оставить эту рукопись», — дальше строчки были размыты и Готвальду пришлось прервать свое новое увлекательное занятие.
«Неужели в мои руки попали записки одного из масонов?!» — этнограф не верил в свою удачу. Он знал, что ни один из них, будучи в здравом уме и трезвой памяти, никогда не посмеет нарушить тайну, так свято ими оберегаемую.
Готвальд продолжил чтение:
«Я добровольно наложил на себя силанум, священный обет молчания, но мастер разрешил меня от него. Поэтому я и отважился описать те события, в которых волею ордена вашему покорному слуге довелось принимать участие. Естественно, я скажу только то, что имею право сказать, и ни словом больше. Не кары человеческой опасаюсь я, а — кары небесной».
У Дмитрия Михайловича от прочтенного захватило дух, он так и представлял свое имя на первых полосах газет и обложках солидных высоко научных изданий.
Бродяга с интересом наблюдал за его реакцией, прикидывая в уме, сколько бы содрать с этого простофили, которому столь сильно хотелось сойти за «своего», но так и не удалось ибавиться от барских замашек.
Готвальд перевернул страницу:
«Всю свою жизнь, без остатка, мечтал посвятить я поискам истины, и небо ответило на мои мольбы. Сколько загадочных преступлений совершается в мире?! И я, по поручению ордена, имел счастие раскрыть хотя бы их толику. То, что вы держите в руках — это записки мои об этих историях».
Дмитрий Михайлович захлопнул тетрадь, у него появилось ощущение, что сам автор наблюдает за ним из-за тяжелой завесы времени. Он встряхнул головой, отгоняя наваждение.
— Ну что? — Гурам вернул его к действительности.
Дмитрий Михайлович поднял на него непонимающие глаза.
— За пять целковых берешь? — опасливо осведомился бродяга. Гурам боялся спугнуть покупателя баснословной ценой.
— По рукам, — согласился обрадованный Готвальд, он бы душу дьяволу заложил за обладание этой пухлой тетрадью в бархатном перелете.
Дмитрий Михайлович и опомниться не успел, как в дверном проеме появились два верзилы, оба — косая сажень в плечах.
— Живо деньги гони, — крикнул один из них, медленно приближаясь к этнографу и угрожающе сжимая в огромных ручищах дубину.
Готвальд попятился, он ума не мог приложить, что делать, и мысленно распрощался с жизнью. Вдруг, как по волшебству, бродяги исчезли, словно растворились, подобно туману по утру. И тогда Гурам объяснил:
— Господин урядник пожаловали.
Готвальд облегченно вздохнул. Вот когда воистину убеждаешься в том, что полиция действительно необходима. Он расплатился с певцом и забрал у него дневник Якова Кольцова.
Дмитрий Иванович покинул Сенькину харчевню в сопрвождении полицейского после того, как тот несколько минут рассматривал его бумаги. Готвальд удовлетворенно заметил, что открытый лист к сибирской администрации, подписанный начальником Забайкальской области, произвел на него серьезное впечатление.
— Какими судьбами в наши края? — осведомился урядник уже в повозке.
— Изучаю быт ссыльных и катаржан. Надеюсь, что губернатор будет оказывать мне всяческое содействие.
И Готвальд в своих чаяниях не обманулся. Уже к вечеру, немного передохнув в гостиннице, он отправился в городскую тюрьму, расположенную в верхней части Тобольска, и имел длительный разговор с инспектором.
— Яков Кольцов? — инспектор наморщил лоб. — Что-то припоминаю. Кажется, был такой ссыльный в наших краях. Ах, да! — он щелкнул себя по лбу. — В его доме теперь располагается тюремный музей, поэтому его имя мне и показалось знакомым.
Инспектор проводил Дмитрия Михайловича до музея, который он пожелал непременно осмотреть. Впрочем, экспонаты его не особенно волновали. Готвальд во что бы то ни стало хотел погрузиться в атмосферу, которой некогда дышал масон Яков Андреевич Кольцов.
Одна из комнат сохранила свою обстановку со времен ее ныне покойного владельца. От инспектора Дмитрий Михайлович узнал, что Кольцов скончался вследствие апоплексического удара в сорок пятом году.
Стены комнаты были обтянуты шелковой материей. В углу, прямо напротив камина стояло большое черное пианино, рядом — небольшой шкаф, весь заставленный книгами. На нем красовалась индийская статуэтка Шивы. Готвальд хорошо разбирался в восточных религиях. Он присел на обитый бархатом диванчик и погрузился в занимательное чтение.
Дмитрий Михайлович Готвальд, довольно известный в русских научных кругах этнограф, прибыл в Сибирь изучать тюремный фольклор. Лошади тащились с трудом, скрип колес убаюкивал. Вдруг тарантас довольно резко остановился, и задремавший было Дмитрий Михайлович проснулся, ударившись обо что-то затылком.
— Харитон, что стряслось? — крикнул он кучеру, высунувшись из неудобной крытой повозки. Кругом темнели могучие кедры, вдаль простиралась великая тайга. Этнограф нахмурился, пасмурная погода не располагала к хорошему настроению.
— Колесо отлетело! — с досадой воскликнул возница, поправляя сбрую. — Работы часа на три, чтоб его! — выругался он.
«Что же делать?» — Готвальд засомневался. Конечно, он мог дождаться, пока Харитон починет тарантас, и спокойно двигаться дальше, но что-то не давало ему сидеть на месте, толкало вперед, взывало к нему из-за раскидистых еловых ветвей.
— А ехать-то далеко еще? — Готвальд снова обратился к вознице.
— Верст десять — двенадцать, — скзал Харитон в ответ, отвязав у лошади постромки. Повозка, стоявшая на трех колесах, перекосилась на левую сторону.
— Я, пожалуй, пойду, — вдруг решительно заявил Дмитрий Михайлович, отважившись, наконец, прогуляться до Тобольска пешком. По дороге он мог встретить местных бродяг и, если посчастливится, записать пару песен.
Этнограф потянулся и нырнул обратно в повозку, где переоделся в рваную поддевку, набрал побольше мелочи, в правый карман сунул револьвер, а в левый — сложенный вчетверо лист нотной бумаги и маленький карандаш. Теперь он и сам вполне мог сойти за бродягу.
Харитон подивился:
— И не страшно, вам, барин? Вдруг каторжника встретите… Здесь беглых-то много шляется!
— Волков бояться — в лес не ходить, — усмехнулся Дмитрий Михайлович.
— Ага, и верно, — поддакнул кучер.
— Тут, говорят, где-то у самого оврага есть харчевня. Слыхал?
— А то? Весь местный сброд там и собирается. Ворованным золотом с приисков торгует. Ее Сенька содержит, кажется, сам из беглых. Скупкой-то и промышляет.
— А что власти? — притворился удивленным Дмитрий Михайлович.
Возничий пожал здоровенными плечами:
— Вестимо, кормятся.
Готвальд спрятал в усах улыбку и устремился вперед, прямо по дороге. Еще долго следом провожал его обеспокоенный взгляд Харитона.
Этнограф миновал лес и вышел на большую, залитую прозрачным светом поляну. Солнце прорезалось из-за туч и озарило небо сверкающими лучами. Под ногами московского академика зеленела сочная таежная трава, где-то в вышине слышались звонкие голоса сибирских птиц. Сердце ученого забилось в предчувствии чего-то необычайно значительного и волнующего. Готвальд уверился, что сегодня неприменно совершит архиважное открытие, за что потомки скажут ему огромное спасибо.
Дмитрий Михайлович прошел еще три версты и присел на землю передохнуть. Готвальд действительно устал. Все-таки сказывались годы. Его грела надежда, что осталось совсем чуть-чуть, и он, наконец-то, доберется до своего перевалочного пункта. Отдышавшись, этнограф поднялся и снова тронулся в путь. Где-то рядом, по-словам знакомого охотника, должна была распологаться та самая знаменитая харчевня.
Дмитрий Михайлович раздвинул тяжелые ветви темнеющего кедра и увидел низкую худую избу.
— А вот и она! — прошептал он еле слышно и постучался в окошко. Дверь на несмазанных петлях со скрипом отворилась. На пороге появился высокий белобрысый мужик с хитрыми глазами на изрытом оспой, бледном лице.
— Тебе чего? — сердито осведомился он.
— Сеньку, — ответил Готвальд.
— Ну, я — Сенька. Чего понадобилось?
— Напои, накорми, а уж потом расспрашивай!
— Лады, — кивнул хозяин. — Проходи!
Дмитрий Михайлович не заставил себя долго ждать и шагнул в избу, где в воздухе растворился тяжелый запах дыма и перегара. За высоким столом, сколоченным из неровных досок, на длинных скамьях сидело несколько человек в оборванной грязной одежде. Около каждого стояло по деревянной кружке с водкой и лежали мясные шаньги.
Готвальд порылся в кармане и бросил на стол горсть серебряной мелочи. Сенька собрал монетки в ладонь и принес этнографу такую же полную кружку и блюдо с пельменями.
— Благодарствую, — Дмитрий Михайлович принял кружку из его рук. Отхлебнул и едва не задохнулся.
— По гостям и брага, — с видом знатока изрек Сенька.
В этот момент один из оборванцев, по всей видимости грузин, затянул арестантскую песню, мелодия которой наполнила душную прокуренную избу пряным кавказским ароматом. От ее тональности Готвальд пришел в настоящий восторг.
— Напой еще, а? — обратился он с просьбой к доморощенному артисту, едва тот закрыл рот и замолчал. Дмитрий Иванович бросил на стол целковый, а сам полез в другой карман за нотной бумагой. Он и не заметил, как оборванцы переглянулись.
Сенька кивнул, давая добро:
— Спой, Гурам, порадуй гостя!
Кавказец спорить не стал, исполнил песню на бис. Обрадованный Готвальд поторопился занести ее мелодию на нотный стан. Гурам подошел к нему вплотную и шепнул:
— Идем со мной, дело есть.
Дмитрий Михайлович спорить не стал, а послушно пошел за ним в соседнюю крохотную комнатку с низким потолком, где они скрылись от посторонних, жадных до денег глаз. Бродяга вынул из под лавки истрепанную сермяжную котомку, порылся в ней и извлек на свет божий пухлую тетрадь в бархатном переплете. У этнографа глаза на лоб полезли, ничего подобного он от Гурама не ожидал. Готвальд даже позабыл о своем предчувствии, которое преследовало его весь день, и уставился на тетрадь, обложка которой была украшена какими-то таинственными символами.
Бродяга заговорил:
— Я вижу, ты — человек непростой. — Он протестующе замахал рукой, оборвав возражения Готвальда. — И денег у тебя навалом. Может быть, тебе эта писанина и понадобится, а мне она ни к чему. Я ее в тюремной больнице получил, дружок мой там от чахотки помер. Глядишь и сторгуемся, а?
— Товар бы поглядеть не мешало, — опомнился Дмитрий Михайлович, у него пересохло во рту, то ли — от водки, то ли — от смутного ощущения иррациональности происходящего. Он подозревал, что тетрадь, таит в себе нечто необыкновенное и загадочное.
— Идет! — согласился Гурам и протянул Готвальду рукопись. Этнограф взял ее в руки и трепетно погладил по темно-лиловому переплету. Он присел на скамью, перелистнул первую страницу и начал читать. Рукопись имела название, в правом верхнем углу было написано:
«ДНЕВНИК ЯКОВА КОЛЬЦОВА, ДВОРЯНИНА, ОТСТАВНОГО ПОРУЧИКА ПРЕОБРАЖЕНСКОГО ПОЛКА, ИМЕВШЕГО НЕСЧАСТИЕ СКОМПРОМЕТИРОВАТЬ СЕБЯ УЧАСТИЕМ В ИЗВЕСТНЫХ СОБЫТИЯХ ДЕКАБРЯ 1825 ГОДА И СОСЛАННОГО НА ПОСЕЛЕНИЕ В ГОРОД ТОБОЛЬСК».
Готвальд внимательнейшим образом рассмотрел тетрадку со всех сторон, она была исписана мелким каллиграфическом почерком и кое-где изрисована какими-то странными знаками, похожими на те, что красовались на ее бархатной обложке, и другими — совершенно от них отличными, по мнению Дмитрия Михайловича, имеющими мистический смысл.
Этнограф заметил, что рукопись состоит из отдельных историй, очевидно, озаглавленных автором. Однако ему пришлось с сожалением констатировать, что значительная часть записок утеряна, а начало дневника обрывается на второй странице.
И Дмитрий Михайлович чуть слышно, полушепотом прочел:
«Я, Яков Андреевич Кольцов, девятнадцати лет от роду, вступивший в орден „Золотого скипетра“, считаю для себя возможным оставить эту рукопись», — дальше строчки были размыты и Готвальду пришлось прервать свое новое увлекательное занятие.
«Неужели в мои руки попали записки одного из масонов?!» — этнограф не верил в свою удачу. Он знал, что ни один из них, будучи в здравом уме и трезвой памяти, никогда не посмеет нарушить тайну, так свято ими оберегаемую.
Готвальд продолжил чтение:
«Я добровольно наложил на себя силанум, священный обет молчания, но мастер разрешил меня от него. Поэтому я и отважился описать те события, в которых волею ордена вашему покорному слуге довелось принимать участие. Естественно, я скажу только то, что имею право сказать, и ни словом больше. Не кары человеческой опасаюсь я, а — кары небесной».
У Дмитрия Михайловича от прочтенного захватило дух, он так и представлял свое имя на первых полосах газет и обложках солидных высоко научных изданий.
Бродяга с интересом наблюдал за его реакцией, прикидывая в уме, сколько бы содрать с этого простофили, которому столь сильно хотелось сойти за «своего», но так и не удалось ибавиться от барских замашек.
Готвальд перевернул страницу:
«Всю свою жизнь, без остатка, мечтал посвятить я поискам истины, и небо ответило на мои мольбы. Сколько загадочных преступлений совершается в мире?! И я, по поручению ордена, имел счастие раскрыть хотя бы их толику. То, что вы держите в руках — это записки мои об этих историях».
Дмитрий Михайлович захлопнул тетрадь, у него появилось ощущение, что сам автор наблюдает за ним из-за тяжелой завесы времени. Он встряхнул головой, отгоняя наваждение.
— Ну что? — Гурам вернул его к действительности.
Дмитрий Михайлович поднял на него непонимающие глаза.
— За пять целковых берешь? — опасливо осведомился бродяга. Гурам боялся спугнуть покупателя баснословной ценой.
— По рукам, — согласился обрадованный Готвальд, он бы душу дьяволу заложил за обладание этой пухлой тетрадью в бархатном перелете.
Дмитрий Михайлович и опомниться не успел, как в дверном проеме появились два верзилы, оба — косая сажень в плечах.
— Живо деньги гони, — крикнул один из них, медленно приближаясь к этнографу и угрожающе сжимая в огромных ручищах дубину.
Готвальд попятился, он ума не мог приложить, что делать, и мысленно распрощался с жизнью. Вдруг, как по волшебству, бродяги исчезли, словно растворились, подобно туману по утру. И тогда Гурам объяснил:
— Господин урядник пожаловали.
Готвальд облегченно вздохнул. Вот когда воистину убеждаешься в том, что полиция действительно необходима. Он расплатился с певцом и забрал у него дневник Якова Кольцова.
Дмитрий Иванович покинул Сенькину харчевню в сопрвождении полицейского после того, как тот несколько минут рассматривал его бумаги. Готвальд удовлетворенно заметил, что открытый лист к сибирской администрации, подписанный начальником Забайкальской области, произвел на него серьезное впечатление.
— Какими судьбами в наши края? — осведомился урядник уже в повозке.
— Изучаю быт ссыльных и катаржан. Надеюсь, что губернатор будет оказывать мне всяческое содействие.
И Готвальд в своих чаяниях не обманулся. Уже к вечеру, немного передохнув в гостиннице, он отправился в городскую тюрьму, расположенную в верхней части Тобольска, и имел длительный разговор с инспектором.
— Яков Кольцов? — инспектор наморщил лоб. — Что-то припоминаю. Кажется, был такой ссыльный в наших краях. Ах, да! — он щелкнул себя по лбу. — В его доме теперь располагается тюремный музей, поэтому его имя мне и показалось знакомым.
Инспектор проводил Дмитрия Михайловича до музея, который он пожелал непременно осмотреть. Впрочем, экспонаты его не особенно волновали. Готвальд во что бы то ни стало хотел погрузиться в атмосферу, которой некогда дышал масон Яков Андреевич Кольцов.
Одна из комнат сохранила свою обстановку со времен ее ныне покойного владельца. От инспектора Дмитрий Михайлович узнал, что Кольцов скончался вследствие апоплексического удара в сорок пятом году.
Стены комнаты были обтянуты шелковой материей. В углу, прямо напротив камина стояло большое черное пианино, рядом — небольшой шкаф, весь заставленный книгами. На нем красовалась индийская статуэтка Шивы. Готвальд хорошо разбирался в восточных религиях. Он присел на обитый бархатом диванчик и погрузился в занимательное чтение.
I
Первого сентября 1816 года стемнело рано, и наступил туманный прохладный вечер. Я заскучал, и мне пришло на ум разложить старинный, довольно сложный пасьянс. Картами я владею виртуозно, поэтому эта забава меня почти не развлекала, так как я давно утратил к ней всяческий интерес.
Однако черви никак не желали складываться в восходящую линию, и я немного занервничал, не ожидая подобного подвоха с их стороны. Мне показалось, что бронзовая фигурка Шивы, соседствующая на полке с этрусской вазой, слегка надо мной посмеивается.
Колода у меня была разложена на маленьком столике в виде шести раскрытых вееров и открытого квадрата. Одна из «грядок» окончательно разошлась, и я задумался над своими дальнейшими шагами. В этот момент Мира, занятая обучением Кинрю непальскому языку, видимо заметила мои колебания и переложила на место разошедшейся «грядки» червонную даму из «букета», и линия сошлась.
— Браво, — не смог я не отдать должное ее таланту, выпестованному под моим собственным руководством. Мира скромно потупила свои черные глаза, сделав вид, что полностью поглощена изучением сари, которое явно было изготовлено не в Калькутте, так как шелковую изумрудного цвета ткань с темно-зелеными разводами, я сам лично ей привез из Китая.
Кинрю оторвался от таблицы с девангари, разрисованной Мирой специально для того, чтобы ему было сподручнее постигать систему слогового письма, и изрек по-непальски, что индианке больше пристало бы заниматься шитьем, чем картами. Выслушав его высказывание, Мира едва не задохнулась от возмущения, но моментально пришла в себя и улыбнулась ей одной присущей, тонкой пленительной улыбкой. Она невсегда понимала шутки японца с первого раза.
Идея вести дневник пришла мне в голову именно в этот вечер. Я собрал истрепанную колоду и убрал ее в секретер, инкрустированный перламутром, а затем извлек из ящика темно-лиловую бархатную тетрадь.
— Что это вы собираетесь делать? — полюбопытствовала Мира. Она превосходно говорила по-русски.
— Записывать умные мысли.
Мира бросила на меня удивленный взгляд из-под черных густых ресниц, но так ничего и не сказала. Ей была известна моя вечная нелюбовь к эпистолярному жанру. Писем я не писал почти никогда.
Я молча достал чернильницу и обмакнул в чернила перо, потом приоткрыл тетрадь и задумался. Только сегодня я закончил прочтение книги Иоанна Масона «О познании самого себя», в которой он недвусмысленно рекомендовал вести дневник с целью исповедания. Однако я боялся приоткрыть завесу над тайной, не мне одному принадлежащей… И в памяти моей живо всплыла картина моего посвящения.
В мерцающем полумраке загадочной комнаты стою я на ковре, испещренном символами, среди чадящих церковных свечей, пламя которых колеблет струя моего дыхания. Торжественно произношу я слова древней масонской клятвы:
«В случае же малейшего нарушения сего обязательства моего подвергаю себя, чтобы голова была мне отсечена, сердце, язык и внутренности вырваны и брошены в бездну морскую; тело мое сожжено и прах его развеян по воздуху».
Кому как ни мне знать, что клятва эта — не пустая формальность.
— Яков, что-то случилось? — Мира звала меня по имени, с тех пор, как я спас ее от пламени погребального костра. В проницательности моей юной подруге никак нельзя было отказать. Я подозревал, что она любит меня невинной детской любовью, как и положено, по ее мнению, любить своего спасителя.
— Нет, дорогое дитя, ничего не случилось, — сказал я почти что искренне. — Может быть, ты споешь нам?
Я любил ее чистый высокий голос, и особенно мне нравилась в ее исполнении баркарола, песня венецианских гондольеров. Мира об этом догадывалась.
— Я мигом, — сказала она и скрылась в своем будуаре, чтобы переодеться. Он распологался на втором этаже, рядом с библиотекой. Мира неслышной походкой скользнула по ступенькам, не в ее манере было исполнять итальянскую песню, облаченною в сари.
Кинрю, наконец, убрал свою таблицу и заговорил по-непальски. Он явно делал успехи.
— Странная тишина, — заметил японец. — Словно перед бурей. Давно к нам Кутузов не захаживал. Или люди перестали совершать преступления?
Кинрю был отчасти посвящен в мои дела и поэтому иногда распускал язык. Я невольно порадовался, что Мира взялась за обучение его своему наречию. Однако я тоже был удивлен столь длительным молчанием Ивана Кутузова, который обычно не забывал напомнить мне о второй добродетели вольного каменщика. Она, в частности, подразумевала повиновение высшим чинам и соответствовала второй ступени храма Соломона.
Кутузов был моим «братом», мастером и наставником, которому прекословить я не смел. Именно он показал мне вход в тайную храмину масонской ложи, протянул мне руку и научил бороться за Истину, рыцарем которой я себя и считаю.
Мира вернулась минут через десять — пятнадцать. Она нарядилась в легкое платье из жемчужно-серого флера на розовом шелковом чехле и приколола к корсажу живую розу. Дверь из ее будуара вела прямо на лестницу, которая спускалась в сад. Пять лет провел я на Востоке, но никогда не встречал более красивой женщины. Я перевел взгляд на Кинрю, по-моему, он подумал о том же.
Мира легкой походкой направилась к клавикордам розового дерева. Я всегда испытывал слабость к роскоши и позволял себя всяческие прихоти. Отложив в сторону тетрадь, я приготовился слушать.
Она склонилась над инструментом, и под ее тонкими пальцами зазвучала удивительная музыка. Плавная мелодия укачивала на своих нежных волнах, и Мира запела. Ее голос проник в самые затаенные глубины моей души. Такого божественного исполнения я не слышал больше никогда в своей жизни.
— Господин Кутузов прибыть изволили, — доложил седой камердинер в парадной красной ливрее. Мира оторвалась от клавикордов и бросила на меня испуганный взгляд. По-моему, его она боялась больше всего на свете, интуитивно догадываясь об отношениях, которые нас связывали.
— Проси.
Камердинер испонил приказание, и через пару минут в гостиную стремительно вошел Иван Сергеевич. Он поклонился присутствующим и тут же сделал комплимент растерявшейся Мире, которая не сумела его принять.
— Quelle belle personne! — протянул восхищенно Иван Сергеевич. Мира натянуто улыбнулась и закрыла крышку.
— Спасибо, — тихо поблагодарила она по-русски. Мира и в самом деле выглядела красавицей, но едва ли это осознавала. Красота ее была дикой и необузданной, экзотической для светлых русских просторов.
— Любезный друг, у меня к вам дело, — обратился Иван ко мне. Кинрю и Мира переглянулись. Взгляд Кинрю словно говорил: «Вот, легок на помине!»
Я пригласил Кутузова в свой кабинет и велел лакею принести туда два прибора, расчитывая провести приятельскую беседу за ужином. Кабинет располагался справа по коридору, окнами в сад. По левую сторону пустовали несколько спален.
Когда дверь за нами закрылась, мастер сказал:
— В ваш дом меня привела трагедия.
— Неужели? — впрочем, я не был удивлен. Именно так, чаще всего, и случалось.
Кутузов подошел к моему письменному столу, склонился над ним и принялся рассматривать недавно купленную мной картину Дель Сарто, которую я до сих пор не удосужился повесить на стену. На его лицо падал свет от единственного фонарика, освещавшего комнату.
Вообще мой кабинет походил на монашескую келью со стрельчатым сводом в средневековом стиле. Его оживлял лишь оконный витраж, но это не меняло общего впечатления.
— Вы знакомы с Андреем Картышевым? — задумчиво осведомился Иван, выпрямившись во весь рост и оставив, наконец, в покое картину без рамы. Картышев был одним из братьев, и я его довольно хорошо знал.
— Более или менее, — осторожно заметил я.
— Его юную племянницу нашли мертвой в парке у дома.
— Кажется, ее звали Татьяной, — неожиданно вспомнил я.
— Да, — согласился Кутузов. — Негодяй задушил ее шарфом.
— Какое варварство! — ужаснулся я. — Убийцу нашли?
— Если бы это было так просто! Вы и должны найти убийцу. Раньше у вас это получалось неплохо! — похвалил он мои способности и похлопал по плечу.
— Вам что-нибудь еще известно об этом деле?
Кутузов развел руками:
— Практически ничего.
В матовом свете моего фонарика лицо его выглядело усталым. Он казался много старше своего возрата из-за редких прядей седых волос и изрытого морщинами лба. Кутузов продолжил:
— Таня вышла из графского дома никем незамеченной. Ее мать и отец до сих пор гадают, зачем она это сделала. Но так и не могут докопаться до истины. Так что, дело, мой друг, за вами. Весь Орден заинтересован в раскрытии этого преступления. Видели бы, в каком состоянии находится Андрей Валерианович. Поэтому мы и возлагаем на вас большие надежды.
— Когда нашли тело девушки? — Мне было важно знать мельчайшие детали проишедшего, чтобы с самого начала не ступить на неверный путь.
— Трое суток спустя покойную обнаружила полиция. А родные хватились только утром, но их поиски, к сожалению, ни к чему не привели, — сообщил Иван Сергеевич, тяжело вздохнув. Он скрестил свои пальцы, на одном из которых красовался тяжелый чугунный перстень с изображением Адамовой головы. Он невольно приковывал мой взгляд, так как прямо-таки кричал о принадлежности своего обладателя к розенкрейцерам.
— Я запамятовал, как звать родителей убитой графини?
Иван Кутузов напомнил:
— Анна Васильевна и Алексей Валерианович, — в этот момент он заметил мою почту, аккуратной стопкой сложенную на столе. — Я смотрю, что розыск не мешает вашей переписке. Весьма похвально, — Кутузов указал на письмо от швейцарского философа Лафатера.
Я кивнул.
— Прекрасно, что вы не забываете трудиться над познанием Бога, природы и человека, — сказал он проникновенным голосом и добавил. — Однако мой друг, мне уже пора.
На этом мы и расстались с моим учителем, который вышел от меня через потайную дверь, укрытую от посторонних глаз коричневым гобеленом.
Я вернулся в гостиную, где меня все еще ждали Кинрю и Мира. Девушка удобно расположилась на оттоманке, широком низком диване с подушками, заменяющими спинку, в которых она утопала. Мира все еще оставалсь в своем прелестном платье из флера.
Японец примастился у ее ног, зачитываясь нравоучительным романом Фелиситы Жанлис. Мне приходилось только дивиться, что его увлекает такая литература. Впрочем, Кинрю нередко ставил меня в тупик. Он занимал высокое положение при своем императоре. Однажды только благодаря ему я избежал японской тюрьмы, выполняя одно из поручений своего Ордена. Тем самым Кинрю поставил собственную жизнь под угрозу, и ему пришлось переехать в Россию вместе со мной.
На самом деле моего друга звали Юкио Хацуми, но он почему-то называл себя «Кинрю» — золотым драконом. Всем своим знакомым я представлял его как слугу, во избежание никому ненужных пересудов.
Кинрю подозрительно посмотрел на меня своими раскосыми глазами, но ни о чем не спросил, справедливо полагая, что, если понадобится, я и сам ему все расскажу, как это случалось уже не раз.
— Идите спать, — обратился я к ним и сам последовал собственному совету, отправившись к себе в спальню, которая располагалась на втором этаже моего особняка и выходила огромными окнами во двор.
Размышления не давали мне уснуть, так как встреча с Кутузовым подействовала возбуждающе на мою нервную систему. А в связи с тем, что я и без того страдал бессонницей, ночь мне предстояло провести в наблюдениях за звездами или перечитыванием Бема. В конце-концов я все-таки уснул, пристроившись на канапе под теплым клетчатым пледом из шерсти и уткнувшись затылком в приподнятое изголовье.
Утром меня разбудила красавица Мира, рискнув постучаться в незапертую дверь.
— Войдите, — позволил я, отбросив в сторону свое слегка помявшееся чтиво, и рассудив легкомысленно, что Бем, очевидно, меня простит.
Мира, смущаясь, переступила порог моей обители. В руках она держала поднос с кофейником и фруктовыми бисквитами. Ее стройное смуглое тело скрывал бирюзовай кружевной пеньюар, расшитый настоящими жемчужинами.
Она бросила на меня влюбленный взгляд и мечтательно прошептала:
— Какие у тебя глаза! Синие-синие, как море!
Я не нашелся, что ответить. Девушка впервые обратилась ко мне на «ты». Мира поставила поднос на маленький столик у дивана, который в эту ночь послужил мне постелью, и с достоинством удалилась из моей комнаты.
Позавтракав, я переоделся, облачившись в столь нелюбимый мною штатский темно-синий фрак — мундир я не носил, в в связи с тем, что три года, как вышел в отставку, по случаю ранения, едва не стоившего мне жизни в трехдневном сражении при Лейпциге, — и отправился с визитом в семейство Картышевых, испытывая глухую душевную боль. Всегда неприятно бередить раны скорбящего от невосполнимой утраты человека. А здесь я должен был встретиться с осиротевшими родителями, и от этого мне становилось особенно тоскливо. Я утешал себя тем, что преследую благую цель.
Графский особняк распологался на улице Офицерской, почти в двух шагах от Литовского рынка. Улица кипела жизнью, экипажи сновали туда-сюда по каменной мостовой, по своим делам спешили пешеходы.
Дом Картышевых представлял из себя трехэтажный каменный особняк, балкон которого поддерживали колонны, опиравшиеся на аркаду первого этажа.
Однако черви никак не желали складываться в восходящую линию, и я немного занервничал, не ожидая подобного подвоха с их стороны. Мне показалось, что бронзовая фигурка Шивы, соседствующая на полке с этрусской вазой, слегка надо мной посмеивается.
Колода у меня была разложена на маленьком столике в виде шести раскрытых вееров и открытого квадрата. Одна из «грядок» окончательно разошлась, и я задумался над своими дальнейшими шагами. В этот момент Мира, занятая обучением Кинрю непальскому языку, видимо заметила мои колебания и переложила на место разошедшейся «грядки» червонную даму из «букета», и линия сошлась.
— Браво, — не смог я не отдать должное ее таланту, выпестованному под моим собственным руководством. Мира скромно потупила свои черные глаза, сделав вид, что полностью поглощена изучением сари, которое явно было изготовлено не в Калькутте, так как шелковую изумрудного цвета ткань с темно-зелеными разводами, я сам лично ей привез из Китая.
Кинрю оторвался от таблицы с девангари, разрисованной Мирой специально для того, чтобы ему было сподручнее постигать систему слогового письма, и изрек по-непальски, что индианке больше пристало бы заниматься шитьем, чем картами. Выслушав его высказывание, Мира едва не задохнулась от возмущения, но моментально пришла в себя и улыбнулась ей одной присущей, тонкой пленительной улыбкой. Она невсегда понимала шутки японца с первого раза.
Идея вести дневник пришла мне в голову именно в этот вечер. Я собрал истрепанную колоду и убрал ее в секретер, инкрустированный перламутром, а затем извлек из ящика темно-лиловую бархатную тетрадь.
— Что это вы собираетесь делать? — полюбопытствовала Мира. Она превосходно говорила по-русски.
— Записывать умные мысли.
Мира бросила на меня удивленный взгляд из-под черных густых ресниц, но так ничего и не сказала. Ей была известна моя вечная нелюбовь к эпистолярному жанру. Писем я не писал почти никогда.
Я молча достал чернильницу и обмакнул в чернила перо, потом приоткрыл тетрадь и задумался. Только сегодня я закончил прочтение книги Иоанна Масона «О познании самого себя», в которой он недвусмысленно рекомендовал вести дневник с целью исповедания. Однако я боялся приоткрыть завесу над тайной, не мне одному принадлежащей… И в памяти моей живо всплыла картина моего посвящения.
В мерцающем полумраке загадочной комнаты стою я на ковре, испещренном символами, среди чадящих церковных свечей, пламя которых колеблет струя моего дыхания. Торжественно произношу я слова древней масонской клятвы:
«В случае же малейшего нарушения сего обязательства моего подвергаю себя, чтобы голова была мне отсечена, сердце, язык и внутренности вырваны и брошены в бездну морскую; тело мое сожжено и прах его развеян по воздуху».
Кому как ни мне знать, что клятва эта — не пустая формальность.
— Яков, что-то случилось? — Мира звала меня по имени, с тех пор, как я спас ее от пламени погребального костра. В проницательности моей юной подруге никак нельзя было отказать. Я подозревал, что она любит меня невинной детской любовью, как и положено, по ее мнению, любить своего спасителя.
— Нет, дорогое дитя, ничего не случилось, — сказал я почти что искренне. — Может быть, ты споешь нам?
Я любил ее чистый высокий голос, и особенно мне нравилась в ее исполнении баркарола, песня венецианских гондольеров. Мира об этом догадывалась.
— Я мигом, — сказала она и скрылась в своем будуаре, чтобы переодеться. Он распологался на втором этаже, рядом с библиотекой. Мира неслышной походкой скользнула по ступенькам, не в ее манере было исполнять итальянскую песню, облаченною в сари.
Кинрю, наконец, убрал свою таблицу и заговорил по-непальски. Он явно делал успехи.
— Странная тишина, — заметил японец. — Словно перед бурей. Давно к нам Кутузов не захаживал. Или люди перестали совершать преступления?
Кинрю был отчасти посвящен в мои дела и поэтому иногда распускал язык. Я невольно порадовался, что Мира взялась за обучение его своему наречию. Однако я тоже был удивлен столь длительным молчанием Ивана Кутузова, который обычно не забывал напомнить мне о второй добродетели вольного каменщика. Она, в частности, подразумевала повиновение высшим чинам и соответствовала второй ступени храма Соломона.
Кутузов был моим «братом», мастером и наставником, которому прекословить я не смел. Именно он показал мне вход в тайную храмину масонской ложи, протянул мне руку и научил бороться за Истину, рыцарем которой я себя и считаю.
Мира вернулась минут через десять — пятнадцать. Она нарядилась в легкое платье из жемчужно-серого флера на розовом шелковом чехле и приколола к корсажу живую розу. Дверь из ее будуара вела прямо на лестницу, которая спускалась в сад. Пять лет провел я на Востоке, но никогда не встречал более красивой женщины. Я перевел взгляд на Кинрю, по-моему, он подумал о том же.
Мира легкой походкой направилась к клавикордам розового дерева. Я всегда испытывал слабость к роскоши и позволял себя всяческие прихоти. Отложив в сторону тетрадь, я приготовился слушать.
Она склонилась над инструментом, и под ее тонкими пальцами зазвучала удивительная музыка. Плавная мелодия укачивала на своих нежных волнах, и Мира запела. Ее голос проник в самые затаенные глубины моей души. Такого божественного исполнения я не слышал больше никогда в своей жизни.
— Господин Кутузов прибыть изволили, — доложил седой камердинер в парадной красной ливрее. Мира оторвалась от клавикордов и бросила на меня испуганный взгляд. По-моему, его она боялась больше всего на свете, интуитивно догадываясь об отношениях, которые нас связывали.
— Проси.
Камердинер испонил приказание, и через пару минут в гостиную стремительно вошел Иван Сергеевич. Он поклонился присутствующим и тут же сделал комплимент растерявшейся Мире, которая не сумела его принять.
— Quelle belle personne! — протянул восхищенно Иван Сергеевич. Мира натянуто улыбнулась и закрыла крышку.
— Спасибо, — тихо поблагодарила она по-русски. Мира и в самом деле выглядела красавицей, но едва ли это осознавала. Красота ее была дикой и необузданной, экзотической для светлых русских просторов.
— Любезный друг, у меня к вам дело, — обратился Иван ко мне. Кинрю и Мира переглянулись. Взгляд Кинрю словно говорил: «Вот, легок на помине!»
Я пригласил Кутузова в свой кабинет и велел лакею принести туда два прибора, расчитывая провести приятельскую беседу за ужином. Кабинет располагался справа по коридору, окнами в сад. По левую сторону пустовали несколько спален.
Когда дверь за нами закрылась, мастер сказал:
— В ваш дом меня привела трагедия.
— Неужели? — впрочем, я не был удивлен. Именно так, чаще всего, и случалось.
Кутузов подошел к моему письменному столу, склонился над ним и принялся рассматривать недавно купленную мной картину Дель Сарто, которую я до сих пор не удосужился повесить на стену. На его лицо падал свет от единственного фонарика, освещавшего комнату.
Вообще мой кабинет походил на монашескую келью со стрельчатым сводом в средневековом стиле. Его оживлял лишь оконный витраж, но это не меняло общего впечатления.
— Вы знакомы с Андреем Картышевым? — задумчиво осведомился Иван, выпрямившись во весь рост и оставив, наконец, в покое картину без рамы. Картышев был одним из братьев, и я его довольно хорошо знал.
— Более или менее, — осторожно заметил я.
— Его юную племянницу нашли мертвой в парке у дома.
— Кажется, ее звали Татьяной, — неожиданно вспомнил я.
— Да, — согласился Кутузов. — Негодяй задушил ее шарфом.
— Какое варварство! — ужаснулся я. — Убийцу нашли?
— Если бы это было так просто! Вы и должны найти убийцу. Раньше у вас это получалось неплохо! — похвалил он мои способности и похлопал по плечу.
— Вам что-нибудь еще известно об этом деле?
Кутузов развел руками:
— Практически ничего.
В матовом свете моего фонарика лицо его выглядело усталым. Он казался много старше своего возрата из-за редких прядей седых волос и изрытого морщинами лба. Кутузов продолжил:
— Таня вышла из графского дома никем незамеченной. Ее мать и отец до сих пор гадают, зачем она это сделала. Но так и не могут докопаться до истины. Так что, дело, мой друг, за вами. Весь Орден заинтересован в раскрытии этого преступления. Видели бы, в каком состоянии находится Андрей Валерианович. Поэтому мы и возлагаем на вас большие надежды.
— Когда нашли тело девушки? — Мне было важно знать мельчайшие детали проишедшего, чтобы с самого начала не ступить на неверный путь.
— Трое суток спустя покойную обнаружила полиция. А родные хватились только утром, но их поиски, к сожалению, ни к чему не привели, — сообщил Иван Сергеевич, тяжело вздохнув. Он скрестил свои пальцы, на одном из которых красовался тяжелый чугунный перстень с изображением Адамовой головы. Он невольно приковывал мой взгляд, так как прямо-таки кричал о принадлежности своего обладателя к розенкрейцерам.
— Я запамятовал, как звать родителей убитой графини?
Иван Кутузов напомнил:
— Анна Васильевна и Алексей Валерианович, — в этот момент он заметил мою почту, аккуратной стопкой сложенную на столе. — Я смотрю, что розыск не мешает вашей переписке. Весьма похвально, — Кутузов указал на письмо от швейцарского философа Лафатера.
Я кивнул.
— Прекрасно, что вы не забываете трудиться над познанием Бога, природы и человека, — сказал он проникновенным голосом и добавил. — Однако мой друг, мне уже пора.
На этом мы и расстались с моим учителем, который вышел от меня через потайную дверь, укрытую от посторонних глаз коричневым гобеленом.
Я вернулся в гостиную, где меня все еще ждали Кинрю и Мира. Девушка удобно расположилась на оттоманке, широком низком диване с подушками, заменяющими спинку, в которых она утопала. Мира все еще оставалсь в своем прелестном платье из флера.
Японец примастился у ее ног, зачитываясь нравоучительным романом Фелиситы Жанлис. Мне приходилось только дивиться, что его увлекает такая литература. Впрочем, Кинрю нередко ставил меня в тупик. Он занимал высокое положение при своем императоре. Однажды только благодаря ему я избежал японской тюрьмы, выполняя одно из поручений своего Ордена. Тем самым Кинрю поставил собственную жизнь под угрозу, и ему пришлось переехать в Россию вместе со мной.
На самом деле моего друга звали Юкио Хацуми, но он почему-то называл себя «Кинрю» — золотым драконом. Всем своим знакомым я представлял его как слугу, во избежание никому ненужных пересудов.
Кинрю подозрительно посмотрел на меня своими раскосыми глазами, но ни о чем не спросил, справедливо полагая, что, если понадобится, я и сам ему все расскажу, как это случалось уже не раз.
— Идите спать, — обратился я к ним и сам последовал собственному совету, отправившись к себе в спальню, которая располагалась на втором этаже моего особняка и выходила огромными окнами во двор.
Размышления не давали мне уснуть, так как встреча с Кутузовым подействовала возбуждающе на мою нервную систему. А в связи с тем, что я и без того страдал бессонницей, ночь мне предстояло провести в наблюдениях за звездами или перечитыванием Бема. В конце-концов я все-таки уснул, пристроившись на канапе под теплым клетчатым пледом из шерсти и уткнувшись затылком в приподнятое изголовье.
Утром меня разбудила красавица Мира, рискнув постучаться в незапертую дверь.
— Войдите, — позволил я, отбросив в сторону свое слегка помявшееся чтиво, и рассудив легкомысленно, что Бем, очевидно, меня простит.
Мира, смущаясь, переступила порог моей обители. В руках она держала поднос с кофейником и фруктовыми бисквитами. Ее стройное смуглое тело скрывал бирюзовай кружевной пеньюар, расшитый настоящими жемчужинами.
Она бросила на меня влюбленный взгляд и мечтательно прошептала:
— Какие у тебя глаза! Синие-синие, как море!
Я не нашелся, что ответить. Девушка впервые обратилась ко мне на «ты». Мира поставила поднос на маленький столик у дивана, который в эту ночь послужил мне постелью, и с достоинством удалилась из моей комнаты.
Позавтракав, я переоделся, облачившись в столь нелюбимый мною штатский темно-синий фрак — мундир я не носил, в в связи с тем, что три года, как вышел в отставку, по случаю ранения, едва не стоившего мне жизни в трехдневном сражении при Лейпциге, — и отправился с визитом в семейство Картышевых, испытывая глухую душевную боль. Всегда неприятно бередить раны скорбящего от невосполнимой утраты человека. А здесь я должен был встретиться с осиротевшими родителями, и от этого мне становилось особенно тоскливо. Я утешал себя тем, что преследую благую цель.
Графский особняк распологался на улице Офицерской, почти в двух шагах от Литовского рынка. Улица кипела жизнью, экипажи сновали туда-сюда по каменной мостовой, по своим делам спешили пешеходы.
Дом Картышевых представлял из себя трехэтажный каменный особняк, балкон которого поддерживали колонны, опиравшиеся на аркаду первого этажа.