Страница:
— Источник? — требует Новрузов-Артамонцев и, столкнувшись с недоуменным взглядом профессора, поясняет. — Я имею в виду их генезис.
Гершфельд трет переносицу.
— Генезис?.. Конечно же, в интеллектуально-психическом складе каждого субъекта. Одним словом — в индивидуальности.
Артамонцева будто кто толкнул в бок. Просунув наконец голую ногу в пустую штанину пижамных брюк, он вскакивает с кровати.
— Вот к чему я подводил! — торжествует кавказец. — Индивидуальность! Сущая правда. Но в таком случае не сочтите за труд объяснить, что обеспечивает эту так называемую индивидуальность?
— Ну знаете, так можно до бесконечности — «откуда да почему», — недовольно бурчит Гершфельд.
— Мы подошли к конечному, — возразил Новрузов-Артамонцев.
Картинно засунув обе ладони за тугую резинку пояса, подошел к подоконнику и наконец негромко, но веско произнес:
— Время! Вот то главное, что определяет индивидуальность и обеспечивает ее! Время—неотъемлемая часть человеческой природы. Все человечество пронизано им. Нет жизни без времени. Во всяком случае в пределах нашей вселенной. Но это не значит, что вне Времени нет жизни. Однако понятие «вневременье» — особая тема разговора. Сейчас я о другом. О Хомо сапиенсах, населяющих Землю. О нас.
— Ну-ну, — иронически усмехнувшись, поощряет Гершфельд.
Новрузов-Артамонцев не видит его усмешки, а может, просто не замечает. Он поглощен собственными мыслями и словно занят рассмотрением картин, которые они рисуют.
— Жизнь на земле, — глядя перед собой, задумчиво произносят кавказец, — нанизана на Время, как на стержень. В непреклонной зависимости от Времени находятся законы природы, цикличность обновления и такая загадочная штука, как повторяемость процессов. То есть Время ведает и управляет биологией и физикой в природе. Является ее хронометром. Мы научились вычислять цикличность катастрофических явлений, которые могут обрушиться на нас, но мы не можем установить закономерностей человеческих отношений и управлять ими. Мы можем только предполагать, куда они смогут нас завести. Люди когда-то попытались решить эту проблему и создали государственность. Но каким бы совершенным не был государственный аппарат, в обществе всегда есть вор и честный, убийца и праведник, дурак и умный, подлец и порядоч ный… Государственность, какая бы она не была, не лучший выход из положения, так как при всей ее разумной необходимости она прибегает к волевому и локальному решению проблемы совершенствования человеческих отношений. Необходим иной подход. Идущий от естества человека. И таковой имеется.
— Очевидно, вы имеете в виду вмешательство в генную структуру человека? — презрительно выпятив нижнюю губу, процедил Гершфельд.
— Ни в коем случае. Такое вмешательство стало бы началом конца всего человечества. Вмешательство, разумеется, необходимо. Но не в гены, а во Время. Научившись управлять им, мы научимся владеть человеческими отношениями. Станем регулировать их.
— Как это?! — вырывается у профессора.
Глаза кавказца остекленели. Он как бы ушел в себя.
— Время такая же материальная среда, как воздух, вода, электричество. Только оно менее осязаемо. Практически неосязаемо. И ничего нет на свете такого, что не находилось бы в поле Времени. Вот вы полагаете, что люди не понимают друг друга из-за того, что говорят на разных языках. В прямом и переносном смысле этого слова. А я утверждаю, их непонимание идет от того, что они находятся в разных полях Времени. Каждый из нас, не подозревая того, пребывает в своем Времени. Мы рождаемся с ним. И если хотите, явившиеся на этот свет особи, при всей их внешней подвижности, похожи на тех бабочек в остеклённой коробочке коллекционера, которые раз и навсегда прикноплены штырьками на свое место… У нас есть такое расхожее слово «современник». Но осмелюсь спросить вас: все ли мы современники?
И, не дожидаясь мнения профессора, кавказец отвечает сам:
— Если иметь в виду промежуток времени, в котором мы живем, то можно сказать—мы современники. А если исходить из того, кто как думает и если судить не по форме мышления, а по сути его, то есть по качеству понимания происходящих процессов и отношению к ним, то тут призадумаешься. Однозначного ответа не дашь.
Вы сами, наверняка, десятки раз наблюдали, как в искреннем споре но одной и той же проблеме собрание весьма компетентных ученых, которым не откажешь в широте знаний и информированности, высказывает на удивление разные мнения. Подавляющее большинство их, искусно аргументируя, отстаивает заматеревшую теорию и практику вчерашнего дня, с которыми давным-давно слюбились и стерпелись и наука, и хозяйство. Другая, малочисленная группа, настаивает на точке зрения, режущей слух ученых мужей, представляющих большинство. Все существо их до последнего волоска встает дыбом против нее. Отторгает, не приемлет. А меньшинство, возможно, уже на отчаянных нотах, неистово бунтуя, вопит: мол, давно созрело, мол сгниет на корню, мол, очнитесь, слепцы. Ничего, если их призыв прозвучит гласом вопиющего в пустыне. Рано или поздно в той или иной стране высказанная ими идея возьмет верх. Ее преимущества станут лучшим аргументом для ее признания…
Новрузов-Артамонцев неожиданно смолкает. В упор смотрит на профессора.
— Но есть и иная группа ученых в этом сонме светил. Ее и группой-то нельзя назвать. Чаще всего это один человек. Из сотен, тысяч. Не всегда за его спиной Оксфорд или Казанский университет и, очень возможно, он не числится в клане ученых. Его могут называть по-разному: сдвинутым по фазе, или человеком не от мира сего. Над ним в лучшем случае смеются.
А что же он сделал? Что предложил и сказал? Да сущий «пустяк». Непостижимым образом с аккумулировав знания и опыт минувших и нынешних поколений, выдал парадоксальнейшую из идей, перевернувшую классическую основу научного направления, или создал нечто другое. Например, написал роман, картину, музыку, поразившие людей нездешними и до боли близкими гранями образов, мыслей, звуков, или решил такое, что ошарашило и потрясло своей невероятностью и простотой техническую элиту человечества.
Но восхищение гением приходит потом. При жизни он обречен на жалкое существование, оскорбления. Признание и признательность припозднятся. Придут, когда для него они ровным счетом ничего значить не будут.
Почему, ответьте мне, он был не понят современниками? Почему именно ему, а не другому выпало счастье открыть, удивить, дать импульс новому развитию? И вместе с тем остаться непонятым?.. Почему?!
В этот момент Артамоицев-Новрузов походил на человека, которому представилась необычайная удача схватить виновника за грудки и взахлёб, с неистовой силой терзать его.
— Да потому, — внушительно звучит его глуховатый голос, — потому, что он был действительно сдвинут по фазе. По фазе времени. В отличие от своих современников он пришел в мир с хронометром, настроенным на будущее, а они — на вчера, или в лучшем случае на сегодня… Согласитесь, трудно понять людям друг друга, если их метрономы стучат на разных частотах времени. Вот где зарыта собака по прозвищу Хаос, сшитая из добротной ткани непонимания очевидных вещей, крепких лоскутов собственных интересов, лживости, жестокости. Остальное — языки, образованность, широта знаний, терпение, дух бойца и так далее — декор. Надо четко усвоить: беда Человечества ни в «не хочу понять», а в «не могу понять».
Обзывая, мы часто говорим: «дурак», а нахваливая кого-нибудь, — «умный!». По мне, ни тех, ни других в природе не существует. Кажущийся нам дураком — умен для своего времени и каждый умный — дурак в другом… Возьмем самый крайний случай.
Там, за стеной, сидит человек, который тупо смотрит перед собой и о чем-то горячо и убежденно бубнит, кого-то окликает, с кем-то шутит, кому-то лукаво нашептывает. Что-то кажется ему смешным, что-то вызывает в нем злобу… По общему мнению, он сумасшедший. А с ума ли сшедший? Может, сшедший с рельсов привычного нам Времени? Я убежден — так оно и есть… Да, он находится в прострации. Но спросите его в минуты просветления: где он находился? И бедняга ответит. Вас же всех — врачей-психиатров и тех, кто поместил его сюда, назовет своими мучителями. И он будет прав. Ведь он живет какой-то неизвестной нам, но своей собственной жизнью. Она такая же реальная, как и та, в которой пребываем мы и к которой он периодически возвращается, когда после продолжительного сбоя, его метроном начинает отбивать понятные нашему слуху и разуму такты.
Новрузов-Артамонцев сглотнул слюну и, отстранив плечом Гершфельда, уселся на подоконник. Уже сидя там, обвел взглядов стенку, ограждавшую их от сумасшедшего, о котором шла речь, а потом, с неподдельным любопытством, прильнув лбом к холодному стеклу, стал смотреть на улицу.
Она всегда была пустынна и скучна. Однако заинтересованный взгляд его заставил Гершфельд тоже выглянуть в окно. Там, на улице, пожилая женщина, держа в одной руке набитую снедью авоську, другой тянула за собой упиравшегося мальчика.
— Бабка скандалит с внуком, — комментирует профессор.
— Угу, — отрешенно отзывается Новрузов-Артамонцев и снова, с прежней горячностью, возвращается к прерванной мысли.
— Случай с сумасшедшим, Исаак Наумович, крайний. Хотите пример понаглядней? В нем более или менее ясно проявляется влияние Времени на поведение человека.
— Извольте Если есть такая возможность.
— Есть. Вот она! Перед нами.
Кавказец, указующе, тыльной стороной руки бьет по стеклу, приглашая Гершфельда посмотреть на улицу. Там было все по-прежнему. Разгневанная женщина и раскапризничавшийся мальчишка. Профессор вопросительно смотрит на собеседника.
— Я имею в виду именно их, — уточняет Новрузов-Артамонцев. — Перед нами фрагмент из вечной пьесы жизни — отцы и дети. Непонимание между ними — неодолимая из преград. Детей, следующих советам старших, — ничтожнейший процент. Хотя мы, уже пожившие, знаем, что в этой жизни, как сказал поэт, «умереть не ново, да и жить, конечно, не новей». Все в этом мире повторяется. Все. Только при иных декорациях и в других лицах… А чужие ли они нам, эти другие лица? Разумеется, нет. Это родные лица наших детей. И никто не хочет, чтобы они повторяли ошибки, совершенные нами в течение жизни.
Мы хотим их видеть поумнее, похитрее, поталантливей, поздоровее, попрактичней и поудачливей себя. Не сомневаюсь, они хотят того же. Но по-своему. Хотя их «по-своему» нас раздражает. Оно не устраивает нас… Да вспомните себя. Как вы были радикальны. Как все казалось вам по плечу. Как казались вам смешны родители со своими советами. Но вот прошли годы и вы жалеете о своем поведении, если не забыли его, сочувствуете своим родителям, часто вспоминаете их наставления.
Сейчас же, вам, родителю, так и хочется взять свою голову и посадить ее на плечи своего двадцатилетнего оболтуса… В чем же дело? Да в том, что мы, отцы и дети, не просто не хотим друг друга понять. Мы не можем этого сделать… Между нами стоит Время. Разное Время. У каждого свое.
Новрузов-Артамонцев переводит дыхание и, опять выглянув в окно, спрашивает:
— Может, у вас есть более убедительные объяснения этой сценке?
Гершфельд представил себе двух своих обормотов, с которыми ему с женой каждый день приходится постигать науку семейной дипломатии, чтобы как-то избежать или загасить уже вспыхнувший конфликт.
— В этом что-то есть, — осторожно говорит Гершфельд.
— Согласитесь, Исаак Наумович, ведь до чертиков хочется вмешаться в механизм человеческого хронометра?
— Я боюсь вам возражать, чтобы, боже упаси, вы не подумали, что я ягодка со вчерашнего поля… Поля Времени, — не без доли искренности произносит Гершфельд.
Новрузов-Артамонцев смеется.
— Исключено. Хотя бы потому, что вы ученик Вадима Петровича Сиднина. Я его неплохо знал. Он нам, мне с моим другом Лазарем Шереметом, помогал «рожать» уникальнейшего робота по имени Леша.
— Кстати, фамилия вашего друга мне тоже кажется очень знакомой.
— Возможно, — перебивает его Артамонцев. — Мои и его инициалы дали имя нашему чудо-ребенку. Не поверите, а меня с Лешей связывала самая что ни на есть человеческая привязанность. Он был мне вроде брата.
Лицо кавказца потеплело. Ему припомнилось, видимо, нечто до нежности приятное.
— Да ладно, — оборвал он самого себя. — Речь ведь не о Леше… Так вот Сиднин консультировал нас по вопросам конструирования психической системы робота. И однажды, в очередную из наших встреч, я изложил ему свое понимание Времени, его роли и значения в жизнедеятельности человека. Мои слова прямо-таки ошеломили старика. Хотя какой он был старик? Ему в ту пору было чуть больше пятидесяти. Насколько я помню, в тот вечер мы для Леши ничего не сделали. Сиднин долго молчал. Если не брать в расчет издаваемые им мычания и напевы, состоящие из двух общеизвестных фраз «тили-тили». Он будто отключился и от реальности, и от чертежей, и от меня. А потом едва слышно, но достаточно внятно, пропел: «Тили-тили, трали-вали, это мы не проходили, это нам не задавали»… Напевая, он неотрывно, с выражением детского изумления на лице смотрел на меня. Смотрел эдак боком, будто подглядывал за мной из-за угла… «А ты — сизарь, — закончив песенку, протянул он. — Гипотеза скажу: наше — вам. Над ней стоит подумать. Весьма стоит… Выходит человека окружает не биополе?.. Ну да. Это же совершенно очевидно. Оно не может быть однородным — только биологическим. Возможно, поэтому вокруг него столько споров, недоумении, отрицаний… Весьма стоит подумать… Биохронополе! Вот как правильно! А?!»
«Лучше бихроново поле», — автоматически отреагировал я.
«Благозвучней, благозвучней», — машинально соглашается он, не отвлекаясь между тем от основной мысли, которая накручивала на мою гипотезу одно направление исследований за другим…
«Ты знаешь, — говорил он, — ведь приоткрывается реальная возможность биофизическими средствами возбуждать такты хронометра в таком таинственном приборе, как человек… Управлять временем… Невероятно… Весьма стоит подумать…»
Когда же мы с ним прощались, а было уже, за полночь, он сказал:
«Знаешь почему твоя сумасшедшая идея прозвучала для меня откровением?.. Меня как молнией пронзило понимание многого из своего собственного поведения, что меня не раз удивляло и чему я не мог найти вразумительного объяснения. Понятнее стали и поступки окружающих меня людей. А главное, я по наитию подбирал себе в аспиранты и на кафедру людей с полетом мысли. Не подозревая того, искал кандидатов с бихроновым полем, работающим на современность или с опережением её… Весьма стоит подумать».
Тогда Гершфельд был донельзя обескуражен. Представленная пациентом манера Вадима Петровича—сбоку, словно подглядывая, смотреть на собеседника, если тому удавалось поразить его, слово «сизарь» и фраза «весьма стоит подумать» были стопроцентно сидниновскими. Так похоже изобразить Вадима Петровича случайный человек не мог.
Но откуда? Откуда, спрашивается, чабан Новрузов, проживший всю жизнь в горах, теперь назвавшийся Артамон-цевым, знал Сиднина?.. И вообще был ли мальчик? Существовал ли вообще такой ученый с фамилией Артамонцев?..
В документах, представленных милицией, об этом ничего не сказано. Вероятно, милиционеров не интересовала эта сторона дела. Они вопреки всему разрабатывали более близкую и понятную им версию: Новрузов, совершив преступление, скрывается от правосудия. Или нечто другое в этом роде. Хотя Гершфельд со вчерашнего дня знал наверное, что дело в другом. Во всяком случае, не в том «роде», каким оно представлялось милицейским работникам…
Накануне он получил письмо, проливающее свет на кое-какие обстоятельства.
— Не надо! — остановил ее Гершфельд. — Я пришел поработать над важным документом и хочу, чтобы мне не мешали… Понятно?! Никому о том, что я здесь, — ни слова! — бросил он и прошел в кабинет.
Стук в дверь повторился. Гершфельд кинул взгляд на часы. Было четверть девятого. Прошла уйма времени, а он ничего не успел сделать. «Не открою, — решил Гершфельд, — постучат и перестанут».
— Стучи сильнее, Сильва! — услышал он голос бегущего по коридору Гогоберидзе.
В дверь несколько раз ударили кулаком.
— Исаак, открой! Я знаю, ты у себя, — крикнул Шалва Зурабович.
— Что случилось? — не подходя к дверям, буднично спросил Гершфельд.
— У кавказца психический срыв. Орёт, что сходит с ума… Шпарит по-персидски… Несёт ахинею о какой-то своей связи с бесом… Просит сделать ему депрессант «зет».
Гершфельд распахнул двери.
— Не стыдно тебе? Ну что раскудахтался? — стоя на пороге, спросил он. — Неужели не ясно? У человека естественная реакция на тюремную камеру и бессонные ночи… Давно пора.
Гогоберидзе пожимает плечами.
— Я же должен доложить…
Профессор его уже не слушает. Он переводит взгляд на Хачатурян.
— Сильва Ашотовна, что вы предприняли?
— Ввела ему двойную дозу нашего обычного успокоительного.
— Разве «зет» отсутствовал?
— Был… Но мало ль чего он потребует.
— Ну, а что тогда вы прибежали ко мне?! Возвращайтесь к нему. И больше чтобы я вас не видел и не слышал!.. Всё!
Гершфельд с силой захлопнул дверь.
Глава четвертая
I
Гершфельд трет переносицу.
— Генезис?.. Конечно же, в интеллектуально-психическом складе каждого субъекта. Одним словом — в индивидуальности.
Артамонцева будто кто толкнул в бок. Просунув наконец голую ногу в пустую штанину пижамных брюк, он вскакивает с кровати.
— Вот к чему я подводил! — торжествует кавказец. — Индивидуальность! Сущая правда. Но в таком случае не сочтите за труд объяснить, что обеспечивает эту так называемую индивидуальность?
— Ну знаете, так можно до бесконечности — «откуда да почему», — недовольно бурчит Гершфельд.
— Мы подошли к конечному, — возразил Новрузов-Артамонцев.
Картинно засунув обе ладони за тугую резинку пояса, подошел к подоконнику и наконец негромко, но веско произнес:
— Время! Вот то главное, что определяет индивидуальность и обеспечивает ее! Время—неотъемлемая часть человеческой природы. Все человечество пронизано им. Нет жизни без времени. Во всяком случае в пределах нашей вселенной. Но это не значит, что вне Времени нет жизни. Однако понятие «вневременье» — особая тема разговора. Сейчас я о другом. О Хомо сапиенсах, населяющих Землю. О нас.
— Ну-ну, — иронически усмехнувшись, поощряет Гершфельд.
Новрузов-Артамонцев не видит его усмешки, а может, просто не замечает. Он поглощен собственными мыслями и словно занят рассмотрением картин, которые они рисуют.
— Жизнь на земле, — глядя перед собой, задумчиво произносят кавказец, — нанизана на Время, как на стержень. В непреклонной зависимости от Времени находятся законы природы, цикличность обновления и такая загадочная штука, как повторяемость процессов. То есть Время ведает и управляет биологией и физикой в природе. Является ее хронометром. Мы научились вычислять цикличность катастрофических явлений, которые могут обрушиться на нас, но мы не можем установить закономерностей человеческих отношений и управлять ими. Мы можем только предполагать, куда они смогут нас завести. Люди когда-то попытались решить эту проблему и создали государственность. Но каким бы совершенным не был государственный аппарат, в обществе всегда есть вор и честный, убийца и праведник, дурак и умный, подлец и порядоч ный… Государственность, какая бы она не была, не лучший выход из положения, так как при всей ее разумной необходимости она прибегает к волевому и локальному решению проблемы совершенствования человеческих отношений. Необходим иной подход. Идущий от естества человека. И таковой имеется.
— Очевидно, вы имеете в виду вмешательство в генную структуру человека? — презрительно выпятив нижнюю губу, процедил Гершфельд.
— Ни в коем случае. Такое вмешательство стало бы началом конца всего человечества. Вмешательство, разумеется, необходимо. Но не в гены, а во Время. Научившись управлять им, мы научимся владеть человеческими отношениями. Станем регулировать их.
— Как это?! — вырывается у профессора.
Глаза кавказца остекленели. Он как бы ушел в себя.
— Время такая же материальная среда, как воздух, вода, электричество. Только оно менее осязаемо. Практически неосязаемо. И ничего нет на свете такого, что не находилось бы в поле Времени. Вот вы полагаете, что люди не понимают друг друга из-за того, что говорят на разных языках. В прямом и переносном смысле этого слова. А я утверждаю, их непонимание идет от того, что они находятся в разных полях Времени. Каждый из нас, не подозревая того, пребывает в своем Времени. Мы рождаемся с ним. И если хотите, явившиеся на этот свет особи, при всей их внешней подвижности, похожи на тех бабочек в остеклённой коробочке коллекционера, которые раз и навсегда прикноплены штырьками на свое место… У нас есть такое расхожее слово «современник». Но осмелюсь спросить вас: все ли мы современники?
И, не дожидаясь мнения профессора, кавказец отвечает сам:
— Если иметь в виду промежуток времени, в котором мы живем, то можно сказать—мы современники. А если исходить из того, кто как думает и если судить не по форме мышления, а по сути его, то есть по качеству понимания происходящих процессов и отношению к ним, то тут призадумаешься. Однозначного ответа не дашь.
Вы сами, наверняка, десятки раз наблюдали, как в искреннем споре но одной и той же проблеме собрание весьма компетентных ученых, которым не откажешь в широте знаний и информированности, высказывает на удивление разные мнения. Подавляющее большинство их, искусно аргументируя, отстаивает заматеревшую теорию и практику вчерашнего дня, с которыми давным-давно слюбились и стерпелись и наука, и хозяйство. Другая, малочисленная группа, настаивает на точке зрения, режущей слух ученых мужей, представляющих большинство. Все существо их до последнего волоска встает дыбом против нее. Отторгает, не приемлет. А меньшинство, возможно, уже на отчаянных нотах, неистово бунтуя, вопит: мол, давно созрело, мол сгниет на корню, мол, очнитесь, слепцы. Ничего, если их призыв прозвучит гласом вопиющего в пустыне. Рано или поздно в той или иной стране высказанная ими идея возьмет верх. Ее преимущества станут лучшим аргументом для ее признания…
Новрузов-Артамонцев неожиданно смолкает. В упор смотрит на профессора.
— Но есть и иная группа ученых в этом сонме светил. Ее и группой-то нельзя назвать. Чаще всего это один человек. Из сотен, тысяч. Не всегда за его спиной Оксфорд или Казанский университет и, очень возможно, он не числится в клане ученых. Его могут называть по-разному: сдвинутым по фазе, или человеком не от мира сего. Над ним в лучшем случае смеются.
А что же он сделал? Что предложил и сказал? Да сущий «пустяк». Непостижимым образом с аккумулировав знания и опыт минувших и нынешних поколений, выдал парадоксальнейшую из идей, перевернувшую классическую основу научного направления, или создал нечто другое. Например, написал роман, картину, музыку, поразившие людей нездешними и до боли близкими гранями образов, мыслей, звуков, или решил такое, что ошарашило и потрясло своей невероятностью и простотой техническую элиту человечества.
Но восхищение гением приходит потом. При жизни он обречен на жалкое существование, оскорбления. Признание и признательность припозднятся. Придут, когда для него они ровным счетом ничего значить не будут.
Почему, ответьте мне, он был не понят современниками? Почему именно ему, а не другому выпало счастье открыть, удивить, дать импульс новому развитию? И вместе с тем остаться непонятым?.. Почему?!
В этот момент Артамоицев-Новрузов походил на человека, которому представилась необычайная удача схватить виновника за грудки и взахлёб, с неистовой силой терзать его.
— Да потому, — внушительно звучит его глуховатый голос, — потому, что он был действительно сдвинут по фазе. По фазе времени. В отличие от своих современников он пришел в мир с хронометром, настроенным на будущее, а они — на вчера, или в лучшем случае на сегодня… Согласитесь, трудно понять людям друг друга, если их метрономы стучат на разных частотах времени. Вот где зарыта собака по прозвищу Хаос, сшитая из добротной ткани непонимания очевидных вещей, крепких лоскутов собственных интересов, лживости, жестокости. Остальное — языки, образованность, широта знаний, терпение, дух бойца и так далее — декор. Надо четко усвоить: беда Человечества ни в «не хочу понять», а в «не могу понять».
Обзывая, мы часто говорим: «дурак», а нахваливая кого-нибудь, — «умный!». По мне, ни тех, ни других в природе не существует. Кажущийся нам дураком — умен для своего времени и каждый умный — дурак в другом… Возьмем самый крайний случай.
Там, за стеной, сидит человек, который тупо смотрит перед собой и о чем-то горячо и убежденно бубнит, кого-то окликает, с кем-то шутит, кому-то лукаво нашептывает. Что-то кажется ему смешным, что-то вызывает в нем злобу… По общему мнению, он сумасшедший. А с ума ли сшедший? Может, сшедший с рельсов привычного нам Времени? Я убежден — так оно и есть… Да, он находится в прострации. Но спросите его в минуты просветления: где он находился? И бедняга ответит. Вас же всех — врачей-психиатров и тех, кто поместил его сюда, назовет своими мучителями. И он будет прав. Ведь он живет какой-то неизвестной нам, но своей собственной жизнью. Она такая же реальная, как и та, в которой пребываем мы и к которой он периодически возвращается, когда после продолжительного сбоя, его метроном начинает отбивать понятные нашему слуху и разуму такты.
Новрузов-Артамонцев сглотнул слюну и, отстранив плечом Гершфельда, уселся на подоконник. Уже сидя там, обвел взглядов стенку, ограждавшую их от сумасшедшего, о котором шла речь, а потом, с неподдельным любопытством, прильнув лбом к холодному стеклу, стал смотреть на улицу.
Она всегда была пустынна и скучна. Однако заинтересованный взгляд его заставил Гершфельд тоже выглянуть в окно. Там, на улице, пожилая женщина, держа в одной руке набитую снедью авоську, другой тянула за собой упиравшегося мальчика.
— Бабка скандалит с внуком, — комментирует профессор.
— Угу, — отрешенно отзывается Новрузов-Артамонцев и снова, с прежней горячностью, возвращается к прерванной мысли.
— Случай с сумасшедшим, Исаак Наумович, крайний. Хотите пример понаглядней? В нем более или менее ясно проявляется влияние Времени на поведение человека.
— Извольте Если есть такая возможность.
— Есть. Вот она! Перед нами.
Кавказец, указующе, тыльной стороной руки бьет по стеклу, приглашая Гершфельда посмотреть на улицу. Там было все по-прежнему. Разгневанная женщина и раскапризничавшийся мальчишка. Профессор вопросительно смотрит на собеседника.
— Я имею в виду именно их, — уточняет Новрузов-Артамонцев. — Перед нами фрагмент из вечной пьесы жизни — отцы и дети. Непонимание между ними — неодолимая из преград. Детей, следующих советам старших, — ничтожнейший процент. Хотя мы, уже пожившие, знаем, что в этой жизни, как сказал поэт, «умереть не ново, да и жить, конечно, не новей». Все в этом мире повторяется. Все. Только при иных декорациях и в других лицах… А чужие ли они нам, эти другие лица? Разумеется, нет. Это родные лица наших детей. И никто не хочет, чтобы они повторяли ошибки, совершенные нами в течение жизни.
Мы хотим их видеть поумнее, похитрее, поталантливей, поздоровее, попрактичней и поудачливей себя. Не сомневаюсь, они хотят того же. Но по-своему. Хотя их «по-своему» нас раздражает. Оно не устраивает нас… Да вспомните себя. Как вы были радикальны. Как все казалось вам по плечу. Как казались вам смешны родители со своими советами. Но вот прошли годы и вы жалеете о своем поведении, если не забыли его, сочувствуете своим родителям, часто вспоминаете их наставления.
Сейчас же, вам, родителю, так и хочется взять свою голову и посадить ее на плечи своего двадцатилетнего оболтуса… В чем же дело? Да в том, что мы, отцы и дети, не просто не хотим друг друга понять. Мы не можем этого сделать… Между нами стоит Время. Разное Время. У каждого свое.
Новрузов-Артамонцев переводит дыхание и, опять выглянув в окно, спрашивает:
— Может, у вас есть более убедительные объяснения этой сценке?
Гершфельд представил себе двух своих обормотов, с которыми ему с женой каждый день приходится постигать науку семейной дипломатии, чтобы как-то избежать или загасить уже вспыхнувший конфликт.
— В этом что-то есть, — осторожно говорит Гершфельд.
— Согласитесь, Исаак Наумович, ведь до чертиков хочется вмешаться в механизм человеческого хронометра?
— Я боюсь вам возражать, чтобы, боже упаси, вы не подумали, что я ягодка со вчерашнего поля… Поля Времени, — не без доли искренности произносит Гершфельд.
Новрузов-Артамонцев смеется.
— Исключено. Хотя бы потому, что вы ученик Вадима Петровича Сиднина. Я его неплохо знал. Он нам, мне с моим другом Лазарем Шереметом, помогал «рожать» уникальнейшего робота по имени Леша.
— Кстати, фамилия вашего друга мне тоже кажется очень знакомой.
— Возможно, — перебивает его Артамонцев. — Мои и его инициалы дали имя нашему чудо-ребенку. Не поверите, а меня с Лешей связывала самая что ни на есть человеческая привязанность. Он был мне вроде брата.
Лицо кавказца потеплело. Ему припомнилось, видимо, нечто до нежности приятное.
— Да ладно, — оборвал он самого себя. — Речь ведь не о Леше… Так вот Сиднин консультировал нас по вопросам конструирования психической системы робота. И однажды, в очередную из наших встреч, я изложил ему свое понимание Времени, его роли и значения в жизнедеятельности человека. Мои слова прямо-таки ошеломили старика. Хотя какой он был старик? Ему в ту пору было чуть больше пятидесяти. Насколько я помню, в тот вечер мы для Леши ничего не сделали. Сиднин долго молчал. Если не брать в расчет издаваемые им мычания и напевы, состоящие из двух общеизвестных фраз «тили-тили». Он будто отключился и от реальности, и от чертежей, и от меня. А потом едва слышно, но достаточно внятно, пропел: «Тили-тили, трали-вали, это мы не проходили, это нам не задавали»… Напевая, он неотрывно, с выражением детского изумления на лице смотрел на меня. Смотрел эдак боком, будто подглядывал за мной из-за угла… «А ты — сизарь, — закончив песенку, протянул он. — Гипотеза скажу: наше — вам. Над ней стоит подумать. Весьма стоит… Выходит человека окружает не биополе?.. Ну да. Это же совершенно очевидно. Оно не может быть однородным — только биологическим. Возможно, поэтому вокруг него столько споров, недоумении, отрицаний… Весьма стоит подумать… Биохронополе! Вот как правильно! А?!»
«Лучше бихроново поле», — автоматически отреагировал я.
«Благозвучней, благозвучней», — машинально соглашается он, не отвлекаясь между тем от основной мысли, которая накручивала на мою гипотезу одно направление исследований за другим…
«Ты знаешь, — говорил он, — ведь приоткрывается реальная возможность биофизическими средствами возбуждать такты хронометра в таком таинственном приборе, как человек… Управлять временем… Невероятно… Весьма стоит подумать…»
Когда же мы с ним прощались, а было уже, за полночь, он сказал:
«Знаешь почему твоя сумасшедшая идея прозвучала для меня откровением?.. Меня как молнией пронзило понимание многого из своего собственного поведения, что меня не раз удивляло и чему я не мог найти вразумительного объяснения. Понятнее стали и поступки окружающих меня людей. А главное, я по наитию подбирал себе в аспиранты и на кафедру людей с полетом мысли. Не подозревая того, искал кандидатов с бихроновым полем, работающим на современность или с опережением её… Весьма стоит подумать».
Тогда Гершфельд был донельзя обескуражен. Представленная пациентом манера Вадима Петровича—сбоку, словно подглядывая, смотреть на собеседника, если тому удавалось поразить его, слово «сизарь» и фраза «весьма стоит подумать» были стопроцентно сидниновскими. Так похоже изобразить Вадима Петровича случайный человек не мог.
Но откуда? Откуда, спрашивается, чабан Новрузов, проживший всю жизнь в горах, теперь назвавшийся Артамон-цевым, знал Сиднина?.. И вообще был ли мальчик? Существовал ли вообще такой ученый с фамилией Артамонцев?..
В документах, представленных милицией, об этом ничего не сказано. Вероятно, милиционеров не интересовала эта сторона дела. Они вопреки всему разрабатывали более близкую и понятную им версию: Новрузов, совершив преступление, скрывается от правосудия. Или нечто другое в этом роде. Хотя Гершфельд со вчерашнего дня знал наверное, что дело в другом. Во всяком случае, не в том «роде», каким оно представлялось милицейским работникам…
Накануне он получил письмо, проливающее свет на кое-какие обстоятельства.
Уважаемый Исаак Наумович!…В дверь робко постучали. Гершфельд поморщился. По идее, никто не мог знать, что он у себя в кабинете Единственный человек, кто видел его входящим в диспансер с черного хода, была медсестра. Столкнувшись лицом к лицу в столь неурочный час с главврачом, она от неожиданности всплеснула руками и, забыв поздороваться, побежала к комнате дежурного врача.
Библиотечный фонд Академии наук СССР располагает копиями работ доктора философских наук Артамонцева Мефодия Георгиевича. Ознакомиться с ними можно с согласия Международного агентства глобальных проблем человечества (МАГ)…
— Не надо! — остановил ее Гершфельд. — Я пришел поработать над важным документом и хочу, чтобы мне не мешали… Понятно?! Никому о том, что я здесь, — ни слова! — бросил он и прошел в кабинет.
Стук в дверь повторился. Гершфельд кинул взгляд на часы. Было четверть девятого. Прошла уйма времени, а он ничего не успел сделать. «Не открою, — решил Гершфельд, — постучат и перестанут».
— Стучи сильнее, Сильва! — услышал он голос бегущего по коридору Гогоберидзе.
В дверь несколько раз ударили кулаком.
— Исаак, открой! Я знаю, ты у себя, — крикнул Шалва Зурабович.
— Что случилось? — не подходя к дверям, буднично спросил Гершфельд.
— У кавказца психический срыв. Орёт, что сходит с ума… Шпарит по-персидски… Несёт ахинею о какой-то своей связи с бесом… Просит сделать ему депрессант «зет».
Гершфельд распахнул двери.
— Не стыдно тебе? Ну что раскудахтался? — стоя на пороге, спросил он. — Неужели не ясно? У человека естественная реакция на тюремную камеру и бессонные ночи… Давно пора.
Гогоберидзе пожимает плечами.
— Я же должен доложить…
Профессор его уже не слушает. Он переводит взгляд на Хачатурян.
— Сильва Ашотовна, что вы предприняли?
— Ввела ему двойную дозу нашего обычного успокоительного.
— Разве «зет» отсутствовал?
— Был… Но мало ль чего он потребует.
— Ну, а что тогда вы прибежали ко мне?! Возвращайтесь к нему. И больше чтобы я вас не видел и не слышал!.. Всё!
Гершфельд с силой захлопнул дверь.
Глава четвертая
ЧЕЛОВЕК С ТОГО СВЕТА
Во времени живя,
Мы времени не знаем.
Тем самым мы себя
Самих не понимаем.
М. Ломоносов
«Рыжий Пума». Таинственный Терье Банг. Танец Кавады. Психи Харриса.
I
Очумело пробежав на четвереньках полкомнаты, Фолсджер застрял между ножками стула и замер.
— Ты убьешь его, папа! — взвизгнула дочь.
— Так не убивают! Как я убиваю, твой муж знает лучше всех, — цедит Марон, косолапо шествуя к окну.
Никому и в голову не могло прийти, что этот, на вид неподъемный, оплывший жиром шестидесятилетний развалина, в один миг может превратиться в стремительную, ловкую, с сокрушительной звериной силой пуму.
В молодости, когда он не был такой рыхлятиной, в Лос-Анджелесе и Сан-Диего, где Герман работал грузчиком, мало кто знал его настоящее имя и фамилию. Он был известен всем под кличкой «Рыжий Пума». И если сейчас у кого-нибудь из старых докеров на восточном побережье поинтересоваться, кто знавал Германа Марона — они искренне разведут руками. Дескать, таким здесь не пахло. Но стоит спросить о парне по прозвищу Рыжий Пума, как почти каждый из них, выпятив с уважением губы, протянет: «О-о-о! Этого конопатого бестию знали все!». И обязательно покажут на хромого Стива, у которого тот самый Рыжий кот отбил самую красивую во всем Лос-Анджелесе девушку, оттяпал доходный промысел и которого вдобавок покалечил…
А если хромого Стива накачать пинтой-другой виски, то он, как пить дать, обзовет того парня «кровожадным вожаком портовых койотов», но обязательно ввернет, что Рыжий Пума был великим потрошителем судов. Таких здесь ни до, ни после него не было. «Раздевал» их на рейдах. Потом, скопив деньжат, Рыжий Пума исчез навсегда. Никто о нём больше не слышал. Наверное, предположил Хромой Стив, нашёлся такой, кто свернул ему шею. «На каждого сильного бог рождает сильнейшего, а на хитрого — хитрейшего,» — философски заключит он. И ещё Хромой Стив, пьяно всхлипнув, непременно расскажет, как он ещё в те времена раз и навсегда завязал с гангстерами-потрошителями трюмов. И именно тогда, спасая от бывшей своей братии — портовых койотов — имущество какого-то судна, он повредил себе ногу и стал инвалидом. Груз был богатейший…
«А что мне от этого?! — справедливо возмутится Хромой Стив. — Я потерял прежнюю силу. Зарабатывать как прежде не мог. Лет пять нищенствовал… Но бог вразумил пароходную кампанию. Она мне назначила пожизненную пенсию — 12 тысяч долларов в год…»
Этой части его рассказа, как правило, никто не верил. Над ним насмехались. Нашлись такие, кто его называл Враль Стив. Чтобы положить конец издевательствам. Хромой Стив как-то, изрядно напившись, вынул из комода припрятанную им официальную бумагу, выбежал на улицу и, горячо размахивая ею, как вымпелом, орал:
— Смотрите, сукины дети! Читайте!.. Знайте, что Стив не врёт…
Действительно, на бланке одной из малоизвестных фирм, над подписями и печатями, говорилось примерно следующее: такому-то-такому, Совет такой-то пароходной кампании за оказанную ей услугу учреждает пожизненную пенсию… Если по правде и начистоту, Стив не знал, когда, какой кампании и какого рода услугу он оказал.
Это знал только Рыжий Пума — Герман Марон, который, уехав из Сан-Диего, вовсе не сгинул. Такие, если не гибнут, — не исчезают… Мёртвой хваткой зверя, природной сметкой и крепкими кулаками он сумел вырвать себе кусок под солнцем. Империя Марона кое-что значила в Америке. А теперь… Теперь Герман Марон чувствовал себя обложенным со всех сторон волком. Нет, его еще не ранили и лапы его не угодили в капкан, хотя они так и прут в него.
Парни Роберта Мерфи тянутся к горлу, а он ничего не может поделать. Им запросто по рукам не ударишь… Как выяснилось, они из нового Отдела спровоцированных стихийных явлений, учрежденного ООН, и находятся в двойном подчинении — комиссара. Интерпола и Генерального секретаря лиги наций. С одним он в давней вражде. К другому нашел, казалось бы, верный ход, а тот не далее как сегодня утром послал его эмиссара к самой что ни на есть чертовой матери. Сказал, это-де первое и его личное задание на новой службе и пока не закончится следствие, он ничего определенного решить не может. Вдобавок на прощанье, видимо, для передачи ему, Марону, сунул этот вонючий документ. Текст Конвенции. Марон снова, пожалуй, в десятый раз, уткнулся в него.
«Этот гаденыш Бен прозевал пьяницу-взрывника и того тут же сцапал Макарон… Как теперь открестишься от этого чертова племени черномазых? — размышлял Герман. — Если бы окачурилосъ всё племя — все 409 дикарей — проблем не было бы».
Но шестеро остались в живых. Они успели уйти из деревни. Теперь есть кому свидетельствовать, что люди Краузе, директора химического завода, среди которых находился и этот взрывник, и Бен, и представитель Пентагона Кристофер Пич, и он, Марон, за 20 минут до их странной кончины находились в племени. Они подтвердят, что накануне сюда, к вождю, приезжал Бен. Он просил, чтобы вождь завтра к 10 часам утра всех своих соплеменников собрал на площади. С ними будет говорить приехавший из Штатов хозяин, то есть Марон. Несколько раз предупреждал — обязательно всех, чтобы не было обидно тем, кому не достанутся подарки… Взрывник улучил момент и у самого порога лачуги вождя подсунул под циновку малюсенький тюбик с радиоуправляемым устройством.
«Чем был начинен этот вдвое меньше спичечного коробка тюбик?… О его содержимом знал только Банг… Почему среди них находился вояка из Пентагона — сотрудник управления новых видов вооружений?… Кто поверит, что он, давнишний приятель Марона, оказался здесь случайно, а не для того, чтобы присутствовать на испытании нового оружия?..»
— Ты убьешь его, папа! — взвизгнула дочь.
— Так не убивают! Как я убиваю, твой муж знает лучше всех, — цедит Марон, косолапо шествуя к окну.
Никому и в голову не могло прийти, что этот, на вид неподъемный, оплывший жиром шестидесятилетний развалина, в один миг может превратиться в стремительную, ловкую, с сокрушительной звериной силой пуму.
В молодости, когда он не был такой рыхлятиной, в Лос-Анджелесе и Сан-Диего, где Герман работал грузчиком, мало кто знал его настоящее имя и фамилию. Он был известен всем под кличкой «Рыжий Пума». И если сейчас у кого-нибудь из старых докеров на восточном побережье поинтересоваться, кто знавал Германа Марона — они искренне разведут руками. Дескать, таким здесь не пахло. Но стоит спросить о парне по прозвищу Рыжий Пума, как почти каждый из них, выпятив с уважением губы, протянет: «О-о-о! Этого конопатого бестию знали все!». И обязательно покажут на хромого Стива, у которого тот самый Рыжий кот отбил самую красивую во всем Лос-Анджелесе девушку, оттяпал доходный промысел и которого вдобавок покалечил…
А если хромого Стива накачать пинтой-другой виски, то он, как пить дать, обзовет того парня «кровожадным вожаком портовых койотов», но обязательно ввернет, что Рыжий Пума был великим потрошителем судов. Таких здесь ни до, ни после него не было. «Раздевал» их на рейдах. Потом, скопив деньжат, Рыжий Пума исчез навсегда. Никто о нём больше не слышал. Наверное, предположил Хромой Стив, нашёлся такой, кто свернул ему шею. «На каждого сильного бог рождает сильнейшего, а на хитрого — хитрейшего,» — философски заключит он. И ещё Хромой Стив, пьяно всхлипнув, непременно расскажет, как он ещё в те времена раз и навсегда завязал с гангстерами-потрошителями трюмов. И именно тогда, спасая от бывшей своей братии — портовых койотов — имущество какого-то судна, он повредил себе ногу и стал инвалидом. Груз был богатейший…
«А что мне от этого?! — справедливо возмутится Хромой Стив. — Я потерял прежнюю силу. Зарабатывать как прежде не мог. Лет пять нищенствовал… Но бог вразумил пароходную кампанию. Она мне назначила пожизненную пенсию — 12 тысяч долларов в год…»
Этой части его рассказа, как правило, никто не верил. Над ним насмехались. Нашлись такие, кто его называл Враль Стив. Чтобы положить конец издевательствам. Хромой Стив как-то, изрядно напившись, вынул из комода припрятанную им официальную бумагу, выбежал на улицу и, горячо размахивая ею, как вымпелом, орал:
— Смотрите, сукины дети! Читайте!.. Знайте, что Стив не врёт…
Действительно, на бланке одной из малоизвестных фирм, над подписями и печатями, говорилось примерно следующее: такому-то-такому, Совет такой-то пароходной кампании за оказанную ей услугу учреждает пожизненную пенсию… Если по правде и начистоту, Стив не знал, когда, какой кампании и какого рода услугу он оказал.
Это знал только Рыжий Пума — Герман Марон, который, уехав из Сан-Диего, вовсе не сгинул. Такие, если не гибнут, — не исчезают… Мёртвой хваткой зверя, природной сметкой и крепкими кулаками он сумел вырвать себе кусок под солнцем. Империя Марона кое-что значила в Америке. А теперь… Теперь Герман Марон чувствовал себя обложенным со всех сторон волком. Нет, его еще не ранили и лапы его не угодили в капкан, хотя они так и прут в него.
Парни Роберта Мерфи тянутся к горлу, а он ничего не может поделать. Им запросто по рукам не ударишь… Как выяснилось, они из нового Отдела спровоцированных стихийных явлений, учрежденного ООН, и находятся в двойном подчинении — комиссара. Интерпола и Генерального секретаря лиги наций. С одним он в давней вражде. К другому нашел, казалось бы, верный ход, а тот не далее как сегодня утром послал его эмиссара к самой что ни на есть чертовой матери. Сказал, это-де первое и его личное задание на новой службе и пока не закончится следствие, он ничего определенного решить не может. Вдобавок на прощанье, видимо, для передачи ему, Марону, сунул этот вонючий документ. Текст Конвенции. Марон снова, пожалуй, в десятый раз, уткнулся в него.
«…Службе ОССЯ поручается расследовать факты катаклизмов, возникших в любом регионе земного шара, с целью выявления их причин и установления следующего:— Тьфу! Тоже мне умники! — Марон плюнул на лист развернутого им документа.
1. Факт является результатом естественных процессов природы.
2. Факт внеземного происхождения.
3. Факт — результат умышленной или неумышленной хозяйственной, военной, научной и другой деятельности страны (стран), ее (их) военно-промышленных концернов, химических предприятий, исследовательских и испытательных центров…
… ОССЯ ведет следствие самостоятельно, в полном объеме, привлекая по своему усмотрению любых специалистов любого из подписавшихся под Конвенцией государства, которые обязуются не вмешивать в ход следствия, оказывать всестороннее, в том числе и техническое содействие означенной службе Интерпола, обеспечивать свободу передвижения…
Категорически запрещается:
а) требовать отчетов у сотрудников ОССЯ в стадии следствия;
б) передавать следственные дела, осуществляемые ОССЯ, соответствующим органам какого-либо одного или группы государств, независимо от того, затрагивает оно их интересы или нет…
ОССЯ обязан:
а) после окончания следствия, в присутствии официальных представителей ООН, Международного Суда и Прокуратуры, отчитаться о проделанной работе перед высшими Инстанциями того государства, где проводилось следствие;
б) иметь три экземпляра законченного дела;
в) оригиналы материалов следствия и вышеуказанного Отчета в течение недели после завершения расследования представлять в Коллегию Международного суда;
г) в тот же срок копию дела передать в канцелярию Генерального секретаря ООН для рассмотрения Советом стран — участниц Конвенции…»
«Этот гаденыш Бен прозевал пьяницу-взрывника и того тут же сцапал Макарон… Как теперь открестишься от этого чертова племени черномазых? — размышлял Герман. — Если бы окачурилосъ всё племя — все 409 дикарей — проблем не было бы».
Но шестеро остались в живых. Они успели уйти из деревни. Теперь есть кому свидетельствовать, что люди Краузе, директора химического завода, среди которых находился и этот взрывник, и Бен, и представитель Пентагона Кристофер Пич, и он, Марон, за 20 минут до их странной кончины находились в племени. Они подтвердят, что накануне сюда, к вождю, приезжал Бен. Он просил, чтобы вождь завтра к 10 часам утра всех своих соплеменников собрал на площади. С ними будет говорить приехавший из Штатов хозяин, то есть Марон. Несколько раз предупреждал — обязательно всех, чтобы не было обидно тем, кому не достанутся подарки… Взрывник улучил момент и у самого порога лачуги вождя подсунул под циновку малюсенький тюбик с радиоуправляемым устройством.
«Чем был начинен этот вдвое меньше спичечного коробка тюбик?… О его содержимом знал только Банг… Почему среди них находился вояка из Пентагона — сотрудник управления новых видов вооружений?… Кто поверит, что он, давнишний приятель Марона, оказался здесь случайно, а не для того, чтобы присутствовать на испытании нового оружия?..»