Страница:
— Здесь прохладней, чем у окна, — заметила Доли.
— Даже холодно, — усмехнулся Банг, показывая на что-то скрытое от ее глаз камином.
Это был открытый на июньской странице большой настенный календарь. Почти весь его лист над двумя цепочками цифр, занимала полная цепенеющего драматизма сцена, развернувшаяся в северных широтах океана… Дуэль фантастически громадного, цвета слоновой кости кита и черной шхуны, за штурвалом которой стоял человек с перекошенным от страха лицом. Судно с заснеженными парусами беспомощно висит на холке вздыбившейся к небу сине-зеленой волны. А мощно изогнувшееся тело морского гиганта, наполовину погруженного в студеную черноту пучины, высоко занесло плавник над шхуной, вероятно, для последнего, сокрушительного удара. Еще миг и кит сокрушит шхуну. Бросит ее на фосфоресцирующий под скудным полярным солнцем айсберг, нависший над местом схватки… Голые плечи Доли покрылись морозкими пупырышками. Банг обнял ее и, наклонившись к календарю, вполголоса прочел: «Белый кит. Иллюстрация к роману Германа Мелвилла „Моби Дик или Белый кит“, со дня выхода которого в том, 1978 году, исполнялось 125 лет».
С ударами старомодного гонга, висящего над входной дверью Харриса, похожими на звон и треск раскалывающегося льда, Доли с Терье из арктических широт с ужасающим китом выбросило в реальный мир гостиной.
Приунывшая компания пришла в движение. Явились Каминские. С ними еще одна пара. Гость с переводчицей. «Мисс Вера», — отрекомендовал её Вацлав. Она-то и взяла на себя церемонию представления своего подопечного. Делом это оказалось не простым. Каминский запутался бы. Слишком многими титулами обладал московский гость. Мисс Вера перечисляла их не спеша, старательно выговаривая, чтобы присутствующие успели воспринять, переварить и проникнуться. Сначала объявила длиннющее название Государственного комитета, возглавляемого им, потом его принадлежность к высшим кругам партийной иерархии страны, потом то, что он является депутатом Верховного Совета СССР, лауреатом двух или трех национальных премий, название которых никому запомнить не удалось, и наконец:
— Академик Николай Павлович Оголев, — чуть повысив голос, объявила переводчица.
— Ну что вы, мисс Вера. Можно было бы проще… Я ведь среди своего брата, — с полупоклоном, полным достоинства, на ломаном английском пожурил Оголев.
— Я хозяин дома, — пожимая гостю руку, выступил вперед Харрис.
Простодушно улыбаясь, он, утрируя мисс Веру, продекламировал:
— Заведующий кафедрой психиатрии медицинского факультета Балтиморского университета имени Джона Гопкинса, вице-президент Международной ассоциации психиатров, президент национального Комитета противников трезвости, почетный член университетского клуба гурманов и юмористов, доктор медицины Дэвид Эптон Харрис…
Главная же моя должность состоит в том, что я являюсь мужем сопрезидента Пан-Американского общества любителей собак и кошек, ветеринарного врача Евы Чандлер… С остальными, — Харрис обвел рукой настороженно умолкнувших коллег, — вы, надеюсь, познакомитесь по ходу вечера. У них куча званий, наград и титулов, перечисление которых они сочтут за садизм с моей стороны, так как их мучают голодные колики.
Мисс Вера была удивительно лаконична в переводе. Все, конечно, отнесли это к богатству русского лексикона, позволившего ей в нескольких односложных предложениях вместить пространную речь Харриса.
Уже за столом, в ходе оживленной беседы американцы смогли убедиться в сочной палитре своего наречия, способного передать необыкновенную прелесть своеобразного русского языка. Это благодаря, конечно, мисс Вере, переводившей, по существу, синхронно, без каких-либо трудностей. А поспевать за Оголевым, увлеченно живописавшим родной хуторок, было не со всем просто. Его рассказ, по всей видимости, увлек и мисс Веру, он был словно частью её самой. Кусочком ее России, где, как оказалось, она не была уже лет десять. И благодаря ее ностальгии в притихшей гостиной дома Харрисов журчала светлая речушка, трепыхалась на звонкой леске щука, угрюмо скрипел кряжистый: лес, где в сырых урочищах ребятня собирала грибы и ягоды… А в зимнем сумраке ходил по хуторку ругавшийся и причитавший на своем медвежьем языке косолапый шатун, который уходил к погосту, что на косогоре и, обняв крест, прямо-таки как человек жааловался кому-то, или, глядя размыленными глазами на утонувшие в сыпучих сугробах убогие избушки, принимался стыдить хуторчан, лишивших его удовольствия поспать до весны. Люди носили ему туда еду. Медведь пожирал её без особого удовольствия и плакал.
Они просили Оголева рассказать еще что-нибудь. И тот не отказывался. Вспоминал сельскую школу, стоявшую в семи верстах от хутора, в деревне из полутораста дворов. Деревня эта тогда казалась ему большим населенным пунктом. Полуголодную студенческую жизнь и годы аспирантства, когда таким как он приходилось ставить новую науку без всяких там буржуазных заблуждений.
И войну тоже вспомнил. После нее у него никакого, по существу, не осталось. Ни матери с сестрой, умерших от голода. Ни отца с братом, погибших в боях. Не осталось и хуторка. Танки и огонь разутюжили его, сровняли с землей. Говорливая, светлая речушка постарела. Стала ржавой. От крови, наверное. Морем текла она по земле русской. А там, под Клином, шли жесточайшие бои за Москву… Теперь он в тех краях бывает очень редко. Та деревня, в которой он учился, сильно изменилась. Из детства там ничего и никого нет. Только живет со своим мужем очень похожая на мать тетка. И он любит ее, как мать, хотя она не намного старше его. Оголев иногда наезжает к ним. Редко, но наезжает…
Перед ними сидел обыкновенный, разоблачившийся от всяких титулов, делавших его северным монстром, человек, такой же земледелец, от какого каждый из здесь сидящих повел свой род. С таким же любящим и ранимым сердцем.
Они прониклись добрыми чувствами к Оголеву. К такому, каким он им предстал. Без титулов. Даже цари и диктаторы без яркой кожуры, делающей их Персонами, кажутся славными ребятами.
— Милейший человек, — восхищенно шепчет Доли.
Банг молчит. Кажется, что паштет его интересует больше, чем то, о чем говорит ему Доли.
— Тебе не нравится? — настороженно спрашивает она.
— Человек как человек, — равнодушно роняет Банг, размазывая по ломтику хлеба очередную порцию паштета.
— Ну конечно, — соглашается Доли. — Я просто о том, что человек так от сердца говорящий о своем хуторке не может быть дурным.
— А если на сердце у него кроме того хуторка больше светлого ничего и нет?
— Не поняла?
— Я заметил, что люди, с упоением рассказывающие о своем детстве, как правило, люди с больной совестью. Не подозревая того, так они выражают свою тоску по давным-давно утраченному, чистому…
V
Он в задумчивости откладывает брошюру с проектом Программы будущего Международного Агентства глобальных проблем человечества и вместе с ней развернутый листок с перечнем фамилий научных сотрудников, намеченных мной для работы в нем. В списке его интересовали люди, которые должны были работать в отделе проблем Пространства-Времени. А их вместе со мной было трое. Все они, то есть мы, так или иначе занимались этим делом. Имели публикации и некоторый опыт экспериментальной работы… Терье, прикрыв глаза, указательным пальцем провел по каждой из фамилий и тогда-то произнес ту библейскую фразу.
— Нет пустых линий в нем. (Продолжал он.) Чуть заметная неровность — событие, штрих — явление, кривая — эпоха… Отношения, причины, следствия — все в этих зигзагах. Путаннейшая, доложу тебе, фигура. Так сказать абракадабра по форме своей… Но эта абракадабра, при всей своей непостижимости, — живой по форме и содержанию организм. Он по-своему строен, чертовски по-своему красив и живет он по своим законам. Он ласков и отзывчив к человеку, как мать. Только прикоснись к нему. Только по сыновьи, с любовью в сердце, проведи ладонью…
(Герье снова берет в руки список.)
— Хорошая команда, профессор. Хорошая. Но на финиш ты придешь без них. (Предсказывал он.) Туда, в Пространство-Времени ты пошлешь двоих. Один из них уйдет символом.
— То есть как?!
— Не могу объяснить. Однако будет так. (Настаивает Терье, поглаживая цепочку печатных букв.) Ищи еще людей. Есть уже такие, чувствующие Пространство-Времени. По снизошедшему к ним наитию нащупали его своей мыслью. Они приблизят тебя к заветной цели. Присмотри их на двух американских континентах, в Европе, Азии… Огромна Франция, велика Россия. Кстати, Сато, почему тебя встревожили мои слова о том, что к старту ты придешь без них? Ведь это так естественно… Вспомни космическую команду русских. Они отобрали двадцать ребят, а полетел — один…
Любопытная, между нами говоря, страна Россия. Жаль, мне не удастся побывать в ней. Так уж получится. Скоро я уеду в Тонго… Но Россию я теперь знаю. Причем неплохо…
(Предсказания Терье Банга сбылись. Один из тех, кто значился в списке, вскоре после учреждения МАГа, разочаровался в проводимых нами изысканиях… Об Атешоглы вы прочтете дальше… Но я хотел бы обратить внимание читателей на другое. Банг ни словом не обмолвился об Артамонцеве, хотя наверняка знал о нем. Теперь по этому поводу у меня нет никаких сомнении. А тогда перескок на Россию в его рассказе был так естествен и так захватил меня, что я не придал ему должного значения… Откуда мне было знать, чго первым бихронавтом планеты станет русский?)
— Видишь ли, Сато, чтобы узнать о стране не обязательно проехаться но ней… (усмехается Терье). Нет! Нет! — поднимает он руки, догадываясь о чем я подумал. — Без всяких справочников и энциклопедий. Надо всего-навсего встретиться и поговорить с человеком, о родине которого ты хочешь знать… Человек — это самая лучшая из самых лучших энциклопедий…
— Что может дать диалог? — спрашиваю я. — Хорошо если собеседник эрудирован. И то в каких-то вопросах он может проявить неосведомленность.
— Сато, — увещевающе останавливает меня Терье-, такая бы беседа меня не устроила. В подобных случаях свой диалог с человеком я веду не совсем обычно. Я говорю не с ним, а со Спиралью его индивидуального бихронового поля… Не зря говорят: Человек — это мир, вселенная в микроминиатюре. Ты даже не представляешь насколько глубока точность этого утверждения. Но человек вместе с тем является и особью той стаи, в которой он живет…
Люди, дорогой Сато, одномерки с многомерной потенцией, о которой они не подозревают, и которая функционирует у них на пассив, то есть, только «на прием» внешних сигналов. В них собирается вся информация и о себе, и о тех, кто с ними рядом, и об окружающем… Достаточно возбудить их и они заработают на трансляцию. Иными словами — заговорят. И не имеет значения каков уровень просвещенности твоего собеседника. Спираль тебе выдаст все сполна. До самого сокровенного.
Мне же, если судить по твоим понятиям, повезло. Я встретился с человеком, занимающим в своей стране видное общественное положение. К тому же ученым…
Легковерная Доли была прямо-таки в восторге от него. Да и остальные тоже… Он говорил об очень близком и очень понятном каждому из них. Кто-то слышал свою речушку детства, кто-то видел унылое ранчо в гулких и скудных саваннах, вспоминал жуткий каньон, где было много ягод и водились черти… Перед кем-то вставало лицо изможденной матери. А Каминского опалило пламенем печи крематория, в огнедышащий зев которого бросили избитого до полусмерти его старшего брата. Он аж застонал…
Правда, кроме меня никто его стона не слышал. Как не слышали и не видели так, как я, их разговорившегося гостя.
Что-то холодноватое звучало в его рассказе. Для меня, конечно. Не для них… Как тебе это лучше объяснить? Ну, вроде того, когда хорошо заученную домашнюю заготовку музыкант выдает за экспромт. Все в восторге. Все. Кроме знающего подобные финты.
Русский меня вообще интересовал, а тут, пока он увлечен был «исполнением своей вариации», я не удержался и тихо потянулся к его Спирали. Боже, Сато! Ты представить себе не можешь, как доверительно, как жадно потянулась она ко мне. С каким облегчением уронила она мне на ладони свои тяжело налитые пряди.
Так в изнеможении припадают к коленям матери, чтобы выплакаться. Сказать наконец о болях своих, об обидах, об острых камнях вины своей. Так, Сато, ведут себя люди на последней исповеди… Во искупление… А я только поднес руки… Их обожгло… Невнятной жалобой, горьким всхлипом, тяжким вздохом, жутким страхом, коварным нашептыванием, злорадным смехом… И мольбой. Истеричной мольбой не оттолкнуть, пожалеть, снять с него вериги грехов тяжких… Я повел пальцами по прядям Спирали…
Это он, Оголев, поднял из зимней берлоги медведя. По недомыслию. По детскому жестокосердию. И этот медведь-шатун теперь бродит по беззащитным струнам его Спирали. Тяжело ступает по ним, больно цепляется кривыми когтями и стыдит его, и укоряет, и проклинает…
Да, Сато, именно! — соглашается он с возникшей во мне, но не высказанной мыслью. — Медведь — это образ его больной совести… Кровоточащая рана его бихронова поля…
За пару лет до этого случая с медведем, он, поддавшись пропаганде взрослых, восхвалявших какого-то мальчика, который стал национальным героем, предав во имя торжества коммунизма отца своего — тоже предал отца. Ему хотелось, чтобы и о нем выходили книги, писали газеты…
Он пришел в уездный ЧК за полсотню верст, чтобы сказать: «Мой отец ругает партию и вождя. Вместо объявленной земли, говорит он, крестьянству сунули шиш, с написанным на нем словом „Колхоз“. А за сараем отец зарыл мешок пшена. Все всё отдали государству, а он зарыл, спрятал…» Его похвалили, посадили в машину и повезли на хутор. Он видел, как приехавшие с ним военные выволокли отца на улицу, и топча его, и свирепо ругаясь, понуждали признаться, где он спрятал от советской власти зерно. Отец был тверд. «Ну что ж, — сказали тогда чекисты, — покажи, мальчик, где этот мироед гноит народное добро…» И он показал.
На следующий день двенадцатилетнему Коле Оголеву повязали на шею пионерский галстук. Он был рад до небес…
Это уже потом он услышал в себе медведя, ревущего голосом отца. «Как же так, сынок? Ведь эта крупушка наша кровная, последняя… Для вас, деток… Для мамки…» Отец сгинул в сибирских рудниках, а не на поле боя.
Цепь предательств друзей и близких, ложь себе и всем еще больше распаляли его шатуна-медведя. В своих многочисленных работах он утверждал преимущества, которые не видел, и в которые не верил. Но убеждал… Он с блеском исследовал заложенные в общественно-политической системе своей страны предпосылки, обеспечивающие народу всемерное благосостояние и изо-билие. Хотя прекрасно знал, что на деле таковых нет.
Он врал себе, врал другим, врал науке. Врал из страха Сначала боялся быть уничтоженным физически, а потом, чтобы не потерять место у пирога. Его неправда обеспечивала ему сытное местечко возле него. Попробуй, не угоди — отгонят, как зловредную муху. Пошлют на пенсию. А это значит, отберут депутатский мандат, лишат дачи, хорошей больницы и прочих немалых привилегий..
Итак, Сато, о стране, которая меня интересовала, я узнал почти все, что нужно. Не хотел бы я в ней жить… Трудно там бихронову нолю личности, имеющему широкий спектр контактов со Спиралью Пространства-Времени, что, в первую очередь, свидетельствует о таланте человека. Трудно таким там сохранить свое лицо, суметь сказать свое слово, самовыразиться…
Бихроново поле не терпит гнета. Ему нужна свобода. Нужен режим, если не полных, то посильных условий благоприятствования… А там режим иной… Впрочем, помяни мое слово лет через десять он начнет меняться. Эту страну ждут большие внутренние потрясения. Но это впереди. И речь не об этом… Об Оголеве…
Я, признаться, жалел его. Без того скудный спектр его поля уже никогда не выплеснет своей песни…
Между нами, в нем пропал талант великолепного метрдотеля. Но перед нами сидел не метрдотель, а ученый, политический деятель. Он шутил, смеялся, а верхний слой его пряди времени был встопорщенно насторожен… «Чего ради они пригласили меня? Так просто они ничего не делают. Что-то им нужно выудить», — бухтел его медведь-шатун…
И тут Харрис, постучав вилкой по тарелке, попросил внимания. Он сказал, что знаменательное событие, по поводу которого они здесь собрались, заслуживает того, чтобы за него выпить. «Иначе нам успеха не видать!» — воскликнул он, залпом осушив наполненную до краев рюмку. Оголев пить не стал, хотя ему, как и Харрису, хотелось опрокинуть в себя этот заморский напиток. Он боялся захмелеть. Поставив рюмку на место, он поинтересовался: «Просветите, пожалуйста, своего гостя в чем дело?»
Харрис с охотой стал рассказывать ему об одержанной ими победе… «Вот, — загудел оголевский медведь, — они завязаны на Пентагон. С ними надо ухо держать востро…» Об организации исследовательской группы, которая будет работать по принципиально новой методике. То есть рассматривать психические процессы во взаимосвязи со структурой Пространства-Времени.
«Пространства-Времени? — переспросил Оголев. — Это как понять?..»
Харрис принялся добросовестно излагать ему идею предстоящих исследований. Выслушав его, Оголев громко рассмеялся. «Вы славные ребята, — сказал он, — но это несерьезно… Или вы что-то не договариваете…»
Люди забыли о застолье. Они наперебой объясняли роль и значение Пространства-Времени в жизнедеятельности всего окружающего. Приводили примеры, которым наука, находящаяся на нынешнем фундаменте накопленных знаний, не в состоянии дать вразумительной оценки о ряде явлений и процессов, которые ученые с легкостью относят к разряду загадочных. Тех же экстрасенсов, предсказателей, поджигающих взглядом и т. д, и т. п.
«Ну эти вещи с колдунами, скажу вам, — с высокомерной небрежностью произносит Оголев, — не стоят внимания науки. У нас быстро выводят на чистую воду охотников одурачить простого человека…»
«При чем тут это? — растерянно бормочет Каминский. — Мы говорим о явлениях природы, которые существуют, а наука, бессильна их объяснить…»
Оголев, бесцеремонно перебив Каминского, говорит, что они, там, у себя, слава богу, твердые материалисты и потому в отличие от идеалистов реально смотрят на вещи. И, мол, если объективного подтверждения факта нет, например, теми же физическими приборами, стало быть, нет и явления, заслуживающего внимания. Либо это явление — плод галлюционарности, либо нечто иное, как постыдный обман, мошенничество.
Кто-то, сейчас не помню, возразил гостю, что ни одно самое совершенное современное суперэлектронное устройство не может зарегистрировать бытия мысли. Тем не менее ни один философ на этом основании не станет отрицать наличие ее.
«Мысль — продукт материальной среды, серого вещества мозга, — победоносно парирует Оголев. — А вы же говорите о нематериальной категории, о Пространстве-Времени. Вы хотите Ничем воздействовать на Что-то и получить новое Нечто… Как философ я вам скажу: время — это ничто. Всего-навсего наше ощущение. Причем нематериальное. Ну, например, как запах… Вы хотите взять, положим, запах розы, уложить его в почву и вырастить куст, плодоносящий ароматными цветами…»
«Кто вам сказал, что Время — ничто? Ваш медведь шатун?» — не выдержал я.
Оголев, услышав о своем медведе, изменился в лице. Но он сам этого добивался. Со мной говорил не ученый, а метрдотель…
— Странная штука с вашими учеными творится. Одни — заспециализированы, другие — заполитизированы. Особенно вредны последние. Любая научная идея, не отвечающая их концепции политического мировоззрения, рассматривается ими как покушение на материю, мир, природу.
«Что нужно сделать, чтобы убедить вас? Факты, говорите?.. Вот рядом со мной сидит психиатр Вайсбен. Она в скором времени в одной из клиник проведет серию экспериментов, в основу которых положит изложенные Харрисом принципы влияния Пространства-Времени на объекты природы — на все живое и неживое на Земле. Сила воздействия его, как вы убедитесь, не знает расстояний. Она безгранична в пределах Вселенной…
Все манипуляции человека, которого мисс Доли поместит в сектор прибора, замыкающего его бихроново поле со Спиралью Пространства-Времени, будут в точности повторяться в той точке земного шара, на какую экспериментатор настроит прибор. По своему выбору…
Наблюдаемый станет поджигать или постукивать чем-нибудь, а где-то, в одном из домов русского населенного пункта, сами собой вспыхнут огнем вещи и послышатся звуки ударов по стене ли, по полу ли… Не имеет значения… Пронесет он утюг, и в той квартире хозяева, к изумлению своему, увидят, как их утюг плывет по комнате… Это до вас как до ученого обязательно дойдет. Тем более, что они будут происходить и в ваших родых местах. Доли постарается так сделать…
Постарается, чтобы фактом проиллюстрировать правоту точки зрения Харриса. Но как вы, ученый и философ, упрямо настаивая на своем, сможете объяснить людям столь странные, далеко не ординарного свойства явления? Чем объясните?!.. Привычным и спасительным для вас клише — шарлатанством?!.»
Я был взъярен. Подыскивая в уме другой подходящий пример возможного необычного явления, мой взгляд остановился на календарном рисунке с изображением битвы кита с человеком… «Или вдруг киты, — сказал я, — косяки китов вдруг станут выбрасываться на берег? Как вы смогли бы объяснить этот факт?.. Я, например, объяснил бы их естественным желанием переместиться из вашего жестокого Пространства-Времени в мир иных более человеческих Пространств…»
«Для этого, — сказал мне Оголев, — для этого надо, чтобы киты ваши стали выбрасываться. Ни одна живая особь не предпримет столь опрометчивого, противоестественного решения. Я вас уверяю, такого просто быть не может!..»
…Кзк трудно там людям, Сато. И все-таки они пробиваются. Единицы, но пробиваются…
— Даже холодно, — усмехнулся Банг, показывая на что-то скрытое от ее глаз камином.
Это был открытый на июньской странице большой настенный календарь. Почти весь его лист над двумя цепочками цифр, занимала полная цепенеющего драматизма сцена, развернувшаяся в северных широтах океана… Дуэль фантастически громадного, цвета слоновой кости кита и черной шхуны, за штурвалом которой стоял человек с перекошенным от страха лицом. Судно с заснеженными парусами беспомощно висит на холке вздыбившейся к небу сине-зеленой волны. А мощно изогнувшееся тело морского гиганта, наполовину погруженного в студеную черноту пучины, высоко занесло плавник над шхуной, вероятно, для последнего, сокрушительного удара. Еще миг и кит сокрушит шхуну. Бросит ее на фосфоресцирующий под скудным полярным солнцем айсберг, нависший над местом схватки… Голые плечи Доли покрылись морозкими пупырышками. Банг обнял ее и, наклонившись к календарю, вполголоса прочел: «Белый кит. Иллюстрация к роману Германа Мелвилла „Моби Дик или Белый кит“, со дня выхода которого в том, 1978 году, исполнялось 125 лет».
С ударами старомодного гонга, висящего над входной дверью Харриса, похожими на звон и треск раскалывающегося льда, Доли с Терье из арктических широт с ужасающим китом выбросило в реальный мир гостиной.
Приунывшая компания пришла в движение. Явились Каминские. С ними еще одна пара. Гость с переводчицей. «Мисс Вера», — отрекомендовал её Вацлав. Она-то и взяла на себя церемонию представления своего подопечного. Делом это оказалось не простым. Каминский запутался бы. Слишком многими титулами обладал московский гость. Мисс Вера перечисляла их не спеша, старательно выговаривая, чтобы присутствующие успели воспринять, переварить и проникнуться. Сначала объявила длиннющее название Государственного комитета, возглавляемого им, потом его принадлежность к высшим кругам партийной иерархии страны, потом то, что он является депутатом Верховного Совета СССР, лауреатом двух или трех национальных премий, название которых никому запомнить не удалось, и наконец:
— Академик Николай Павлович Оголев, — чуть повысив голос, объявила переводчица.
— Ну что вы, мисс Вера. Можно было бы проще… Я ведь среди своего брата, — с полупоклоном, полным достоинства, на ломаном английском пожурил Оголев.
— Я хозяин дома, — пожимая гостю руку, выступил вперед Харрис.
Простодушно улыбаясь, он, утрируя мисс Веру, продекламировал:
— Заведующий кафедрой психиатрии медицинского факультета Балтиморского университета имени Джона Гопкинса, вице-президент Международной ассоциации психиатров, президент национального Комитета противников трезвости, почетный член университетского клуба гурманов и юмористов, доктор медицины Дэвид Эптон Харрис…
Главная же моя должность состоит в том, что я являюсь мужем сопрезидента Пан-Американского общества любителей собак и кошек, ветеринарного врача Евы Чандлер… С остальными, — Харрис обвел рукой настороженно умолкнувших коллег, — вы, надеюсь, познакомитесь по ходу вечера. У них куча званий, наград и титулов, перечисление которых они сочтут за садизм с моей стороны, так как их мучают голодные колики.
Мисс Вера была удивительно лаконична в переводе. Все, конечно, отнесли это к богатству русского лексикона, позволившего ей в нескольких односложных предложениях вместить пространную речь Харриса.
Уже за столом, в ходе оживленной беседы американцы смогли убедиться в сочной палитре своего наречия, способного передать необыкновенную прелесть своеобразного русского языка. Это благодаря, конечно, мисс Вере, переводившей, по существу, синхронно, без каких-либо трудностей. А поспевать за Оголевым, увлеченно живописавшим родной хуторок, было не со всем просто. Его рассказ, по всей видимости, увлек и мисс Веру, он был словно частью её самой. Кусочком ее России, где, как оказалось, она не была уже лет десять. И благодаря ее ностальгии в притихшей гостиной дома Харрисов журчала светлая речушка, трепыхалась на звонкой леске щука, угрюмо скрипел кряжистый: лес, где в сырых урочищах ребятня собирала грибы и ягоды… А в зимнем сумраке ходил по хуторку ругавшийся и причитавший на своем медвежьем языке косолапый шатун, который уходил к погосту, что на косогоре и, обняв крест, прямо-таки как человек жааловался кому-то, или, глядя размыленными глазами на утонувшие в сыпучих сугробах убогие избушки, принимался стыдить хуторчан, лишивших его удовольствия поспать до весны. Люди носили ему туда еду. Медведь пожирал её без особого удовольствия и плакал.
Они просили Оголева рассказать еще что-нибудь. И тот не отказывался. Вспоминал сельскую школу, стоявшую в семи верстах от хутора, в деревне из полутораста дворов. Деревня эта тогда казалась ему большим населенным пунктом. Полуголодную студенческую жизнь и годы аспирантства, когда таким как он приходилось ставить новую науку без всяких там буржуазных заблуждений.
И войну тоже вспомнил. После нее у него никакого, по существу, не осталось. Ни матери с сестрой, умерших от голода. Ни отца с братом, погибших в боях. Не осталось и хуторка. Танки и огонь разутюжили его, сровняли с землей. Говорливая, светлая речушка постарела. Стала ржавой. От крови, наверное. Морем текла она по земле русской. А там, под Клином, шли жесточайшие бои за Москву… Теперь он в тех краях бывает очень редко. Та деревня, в которой он учился, сильно изменилась. Из детства там ничего и никого нет. Только живет со своим мужем очень похожая на мать тетка. И он любит ее, как мать, хотя она не намного старше его. Оголев иногда наезжает к ним. Редко, но наезжает…
Перед ними сидел обыкновенный, разоблачившийся от всяких титулов, делавших его северным монстром, человек, такой же земледелец, от какого каждый из здесь сидящих повел свой род. С таким же любящим и ранимым сердцем.
Они прониклись добрыми чувствами к Оголеву. К такому, каким он им предстал. Без титулов. Даже цари и диктаторы без яркой кожуры, делающей их Персонами, кажутся славными ребятами.
— Милейший человек, — восхищенно шепчет Доли.
Банг молчит. Кажется, что паштет его интересует больше, чем то, о чем говорит ему Доли.
— Тебе не нравится? — настороженно спрашивает она.
— Человек как человек, — равнодушно роняет Банг, размазывая по ломтику хлеба очередную порцию паштета.
— Ну конечно, — соглашается Доли. — Я просто о том, что человек так от сердца говорящий о своем хуторке не может быть дурным.
— А если на сердце у него кроме того хуторка больше светлого ничего и нет?
— Не поняла?
— Я заметил, что люди, с упоением рассказывающие о своем детстве, как правило, люди с больной совестью. Не подозревая того, так они выражают свою тоску по давным-давно утраченному, чистому…
Комментарий Сато Кавады
Настоятельно советую автору вот с этого замечания Банга все остальное, написанное им о случившемся на банкете в доме Харриса, убрать. Теръе мне сам, и подробно, рассказывал об этой вечеринке. Несоответствия, обнаруженные мной, могут оставить у читателя превратное впечатление о Банге. Мой совет продиктован только этим соображением.
Если автор сочтет нужным не согласиться со мной, никаких претензий я предъявлять не стану. Не стану предъявлять их или, точнее, притязать на что-либо в случае того, если он вместо убранного текста решит поместить мой вариант изложения. Хотя «мой вариант» словосочетание условное. Он представляет собой стенограмму рассказа Терье Банга, записанного мной на магнитную ленту. Если понадобится, могу представить кассету с копией записи…
От автора
Я признателен доктору Каваде за то внимание, которое он уделил рукописи. Без сожаления свой вариант повествования я убираю и целиком, без всяких купюр, помещаю любезно предоставленный им текст.
V
(Стенограмма рассказа Банга о происшедшем на банкете)
«…Неисповедимы зигзаги Пространства-Времени», - перефразировав известное выражение «неисповедимы пути господни», говорит Терье.Он в задумчивости откладывает брошюру с проектом Программы будущего Международного Агентства глобальных проблем человечества и вместе с ней развернутый листок с перечнем фамилий научных сотрудников, намеченных мной для работы в нем. В списке его интересовали люди, которые должны были работать в отделе проблем Пространства-Времени. А их вместе со мной было трое. Все они, то есть мы, так или иначе занимались этим делом. Имели публикации и некоторый опыт экспериментальной работы… Терье, прикрыв глаза, указательным пальцем провел по каждой из фамилий и тогда-то произнес ту библейскую фразу.
— Нет пустых линий в нем. (Продолжал он.) Чуть заметная неровность — событие, штрих — явление, кривая — эпоха… Отношения, причины, следствия — все в этих зигзагах. Путаннейшая, доложу тебе, фигура. Так сказать абракадабра по форме своей… Но эта абракадабра, при всей своей непостижимости, — живой по форме и содержанию организм. Он по-своему строен, чертовски по-своему красив и живет он по своим законам. Он ласков и отзывчив к человеку, как мать. Только прикоснись к нему. Только по сыновьи, с любовью в сердце, проведи ладонью…
(Герье снова берет в руки список.)
— Хорошая команда, профессор. Хорошая. Но на финиш ты придешь без них. (Предсказывал он.) Туда, в Пространство-Времени ты пошлешь двоих. Один из них уйдет символом.
— То есть как?!
— Не могу объяснить. Однако будет так. (Настаивает Терье, поглаживая цепочку печатных букв.) Ищи еще людей. Есть уже такие, чувствующие Пространство-Времени. По снизошедшему к ним наитию нащупали его своей мыслью. Они приблизят тебя к заветной цели. Присмотри их на двух американских континентах, в Европе, Азии… Огромна Франция, велика Россия. Кстати, Сато, почему тебя встревожили мои слова о том, что к старту ты придешь без них? Ведь это так естественно… Вспомни космическую команду русских. Они отобрали двадцать ребят, а полетел — один…
Любопытная, между нами говоря, страна Россия. Жаль, мне не удастся побывать в ней. Так уж получится. Скоро я уеду в Тонго… Но Россию я теперь знаю. Причем неплохо…
(Предсказания Терье Банга сбылись. Один из тех, кто значился в списке, вскоре после учреждения МАГа, разочаровался в проводимых нами изысканиях… Об Атешоглы вы прочтете дальше… Но я хотел бы обратить внимание читателей на другое. Банг ни словом не обмолвился об Артамонцеве, хотя наверняка знал о нем. Теперь по этому поводу у меня нет никаких сомнении. А тогда перескок на Россию в его рассказе был так естествен и так захватил меня, что я не придал ему должного значения… Откуда мне было знать, чго первым бихронавтом планеты станет русский?)
— Видишь ли, Сато, чтобы узнать о стране не обязательно проехаться но ней… (усмехается Терье). Нет! Нет! — поднимает он руки, догадываясь о чем я подумал. — Без всяких справочников и энциклопедий. Надо всего-навсего встретиться и поговорить с человеком, о родине которого ты хочешь знать… Человек — это самая лучшая из самых лучших энциклопедий…
— Что может дать диалог? — спрашиваю я. — Хорошо если собеседник эрудирован. И то в каких-то вопросах он может проявить неосведомленность.
— Сато, — увещевающе останавливает меня Терье-, такая бы беседа меня не устроила. В подобных случаях свой диалог с человеком я веду не совсем обычно. Я говорю не с ним, а со Спиралью его индивидуального бихронового поля… Не зря говорят: Человек — это мир, вселенная в микроминиатюре. Ты даже не представляешь насколько глубока точность этого утверждения. Но человек вместе с тем является и особью той стаи, в которой он живет…
Люди, дорогой Сато, одномерки с многомерной потенцией, о которой они не подозревают, и которая функционирует у них на пассив, то есть, только «на прием» внешних сигналов. В них собирается вся информация и о себе, и о тех, кто с ними рядом, и об окружающем… Достаточно возбудить их и они заработают на трансляцию. Иными словами — заговорят. И не имеет значения каков уровень просвещенности твоего собеседника. Спираль тебе выдаст все сполна. До самого сокровенного.
Мне же, если судить по твоим понятиям, повезло. Я встретился с человеком, занимающим в своей стране видное общественное положение. К тому же ученым…
Легковерная Доли была прямо-таки в восторге от него. Да и остальные тоже… Он говорил об очень близком и очень понятном каждому из них. Кто-то слышал свою речушку детства, кто-то видел унылое ранчо в гулких и скудных саваннах, вспоминал жуткий каньон, где было много ягод и водились черти… Перед кем-то вставало лицо изможденной матери. А Каминского опалило пламенем печи крематория, в огнедышащий зев которого бросили избитого до полусмерти его старшего брата. Он аж застонал…
Правда, кроме меня никто его стона не слышал. Как не слышали и не видели так, как я, их разговорившегося гостя.
Что-то холодноватое звучало в его рассказе. Для меня, конечно. Не для них… Как тебе это лучше объяснить? Ну, вроде того, когда хорошо заученную домашнюю заготовку музыкант выдает за экспромт. Все в восторге. Все. Кроме знающего подобные финты.
Русский меня вообще интересовал, а тут, пока он увлечен был «исполнением своей вариации», я не удержался и тихо потянулся к его Спирали. Боже, Сато! Ты представить себе не можешь, как доверительно, как жадно потянулась она ко мне. С каким облегчением уронила она мне на ладони свои тяжело налитые пряди.
Так в изнеможении припадают к коленям матери, чтобы выплакаться. Сказать наконец о болях своих, об обидах, об острых камнях вины своей. Так, Сато, ведут себя люди на последней исповеди… Во искупление… А я только поднес руки… Их обожгло… Невнятной жалобой, горьким всхлипом, тяжким вздохом, жутким страхом, коварным нашептыванием, злорадным смехом… И мольбой. Истеричной мольбой не оттолкнуть, пожалеть, снять с него вериги грехов тяжких… Я повел пальцами по прядям Спирали…
Это он, Оголев, поднял из зимней берлоги медведя. По недомыслию. По детскому жестокосердию. И этот медведь-шатун теперь бродит по беззащитным струнам его Спирали. Тяжело ступает по ним, больно цепляется кривыми когтями и стыдит его, и укоряет, и проклинает…
Да, Сато, именно! — соглашается он с возникшей во мне, но не высказанной мыслью. — Медведь — это образ его больной совести… Кровоточащая рана его бихронова поля…
За пару лет до этого случая с медведем, он, поддавшись пропаганде взрослых, восхвалявших какого-то мальчика, который стал национальным героем, предав во имя торжества коммунизма отца своего — тоже предал отца. Ему хотелось, чтобы и о нем выходили книги, писали газеты…
Он пришел в уездный ЧК за полсотню верст, чтобы сказать: «Мой отец ругает партию и вождя. Вместо объявленной земли, говорит он, крестьянству сунули шиш, с написанным на нем словом „Колхоз“. А за сараем отец зарыл мешок пшена. Все всё отдали государству, а он зарыл, спрятал…» Его похвалили, посадили в машину и повезли на хутор. Он видел, как приехавшие с ним военные выволокли отца на улицу, и топча его, и свирепо ругаясь, понуждали признаться, где он спрятал от советской власти зерно. Отец был тверд. «Ну что ж, — сказали тогда чекисты, — покажи, мальчик, где этот мироед гноит народное добро…» И он показал.
На следующий день двенадцатилетнему Коле Оголеву повязали на шею пионерский галстук. Он был рад до небес…
Это уже потом он услышал в себе медведя, ревущего голосом отца. «Как же так, сынок? Ведь эта крупушка наша кровная, последняя… Для вас, деток… Для мамки…» Отец сгинул в сибирских рудниках, а не на поле боя.
Цепь предательств друзей и близких, ложь себе и всем еще больше распаляли его шатуна-медведя. В своих многочисленных работах он утверждал преимущества, которые не видел, и в которые не верил. Но убеждал… Он с блеском исследовал заложенные в общественно-политической системе своей страны предпосылки, обеспечивающие народу всемерное благосостояние и изо-билие. Хотя прекрасно знал, что на деле таковых нет.
Он врал себе, врал другим, врал науке. Врал из страха Сначала боялся быть уничтоженным физически, а потом, чтобы не потерять место у пирога. Его неправда обеспечивала ему сытное местечко возле него. Попробуй, не угоди — отгонят, как зловредную муху. Пошлют на пенсию. А это значит, отберут депутатский мандат, лишат дачи, хорошей больницы и прочих немалых привилегий..
Итак, Сато, о стране, которая меня интересовала, я узнал почти все, что нужно. Не хотел бы я в ней жить… Трудно там бихронову нолю личности, имеющему широкий спектр контактов со Спиралью Пространства-Времени, что, в первую очередь, свидетельствует о таланте человека. Трудно таким там сохранить свое лицо, суметь сказать свое слово, самовыразиться…
Бихроново поле не терпит гнета. Ему нужна свобода. Нужен режим, если не полных, то посильных условий благоприятствования… А там режим иной… Впрочем, помяни мое слово лет через десять он начнет меняться. Эту страну ждут большие внутренние потрясения. Но это впереди. И речь не об этом… Об Оголеве…
Я, признаться, жалел его. Без того скудный спектр его поля уже никогда не выплеснет своей песни…
Между нами, в нем пропал талант великолепного метрдотеля. Но перед нами сидел не метрдотель, а ученый, политический деятель. Он шутил, смеялся, а верхний слой его пряди времени был встопорщенно насторожен… «Чего ради они пригласили меня? Так просто они ничего не делают. Что-то им нужно выудить», — бухтел его медведь-шатун…
И тут Харрис, постучав вилкой по тарелке, попросил внимания. Он сказал, что знаменательное событие, по поводу которого они здесь собрались, заслуживает того, чтобы за него выпить. «Иначе нам успеха не видать!» — воскликнул он, залпом осушив наполненную до краев рюмку. Оголев пить не стал, хотя ему, как и Харрису, хотелось опрокинуть в себя этот заморский напиток. Он боялся захмелеть. Поставив рюмку на место, он поинтересовался: «Просветите, пожалуйста, своего гостя в чем дело?»
Харрис с охотой стал рассказывать ему об одержанной ими победе… «Вот, — загудел оголевский медведь, — они завязаны на Пентагон. С ними надо ухо держать востро…» Об организации исследовательской группы, которая будет работать по принципиально новой методике. То есть рассматривать психические процессы во взаимосвязи со структурой Пространства-Времени.
«Пространства-Времени? — переспросил Оголев. — Это как понять?..»
Харрис принялся добросовестно излагать ему идею предстоящих исследований. Выслушав его, Оголев громко рассмеялся. «Вы славные ребята, — сказал он, — но это несерьезно… Или вы что-то не договариваете…»
Люди забыли о застолье. Они наперебой объясняли роль и значение Пространства-Времени в жизнедеятельности всего окружающего. Приводили примеры, которым наука, находящаяся на нынешнем фундаменте накопленных знаний, не в состоянии дать вразумительной оценки о ряде явлений и процессов, которые ученые с легкостью относят к разряду загадочных. Тех же экстрасенсов, предсказателей, поджигающих взглядом и т. д, и т. п.
«Ну эти вещи с колдунами, скажу вам, — с высокомерной небрежностью произносит Оголев, — не стоят внимания науки. У нас быстро выводят на чистую воду охотников одурачить простого человека…»
«При чем тут это? — растерянно бормочет Каминский. — Мы говорим о явлениях природы, которые существуют, а наука, бессильна их объяснить…»
Оголев, бесцеремонно перебив Каминского, говорит, что они, там, у себя, слава богу, твердые материалисты и потому в отличие от идеалистов реально смотрят на вещи. И, мол, если объективного подтверждения факта нет, например, теми же физическими приборами, стало быть, нет и явления, заслуживающего внимания. Либо это явление — плод галлюционарности, либо нечто иное, как постыдный обман, мошенничество.
Кто-то, сейчас не помню, возразил гостю, что ни одно самое совершенное современное суперэлектронное устройство не может зарегистрировать бытия мысли. Тем не менее ни один философ на этом основании не станет отрицать наличие ее.
«Мысль — продукт материальной среды, серого вещества мозга, — победоносно парирует Оголев. — А вы же говорите о нематериальной категории, о Пространстве-Времени. Вы хотите Ничем воздействовать на Что-то и получить новое Нечто… Как философ я вам скажу: время — это ничто. Всего-навсего наше ощущение. Причем нематериальное. Ну, например, как запах… Вы хотите взять, положим, запах розы, уложить его в почву и вырастить куст, плодоносящий ароматными цветами…»
«Кто вам сказал, что Время — ничто? Ваш медведь шатун?» — не выдержал я.
Оголев, услышав о своем медведе, изменился в лице. Но он сам этого добивался. Со мной говорил не ученый, а метрдотель…
— Странная штука с вашими учеными творится. Одни — заспециализированы, другие — заполитизированы. Особенно вредны последние. Любая научная идея, не отвечающая их концепции политического мировоззрения, рассматривается ими как покушение на материю, мир, природу.
«Что нужно сделать, чтобы убедить вас? Факты, говорите?.. Вот рядом со мной сидит психиатр Вайсбен. Она в скором времени в одной из клиник проведет серию экспериментов, в основу которых положит изложенные Харрисом принципы влияния Пространства-Времени на объекты природы — на все живое и неживое на Земле. Сила воздействия его, как вы убедитесь, не знает расстояний. Она безгранична в пределах Вселенной…
Все манипуляции человека, которого мисс Доли поместит в сектор прибора, замыкающего его бихроново поле со Спиралью Пространства-Времени, будут в точности повторяться в той точке земного шара, на какую экспериментатор настроит прибор. По своему выбору…
Наблюдаемый станет поджигать или постукивать чем-нибудь, а где-то, в одном из домов русского населенного пункта, сами собой вспыхнут огнем вещи и послышатся звуки ударов по стене ли, по полу ли… Не имеет значения… Пронесет он утюг, и в той квартире хозяева, к изумлению своему, увидят, как их утюг плывет по комнате… Это до вас как до ученого обязательно дойдет. Тем более, что они будут происходить и в ваших родых местах. Доли постарается так сделать…
Постарается, чтобы фактом проиллюстрировать правоту точки зрения Харриса. Но как вы, ученый и философ, упрямо настаивая на своем, сможете объяснить людям столь странные, далеко не ординарного свойства явления? Чем объясните?!.. Привычным и спасительным для вас клише — шарлатанством?!.»
Я был взъярен. Подыскивая в уме другой подходящий пример возможного необычного явления, мой взгляд остановился на календарном рисунке с изображением битвы кита с человеком… «Или вдруг киты, — сказал я, — косяки китов вдруг станут выбрасываться на берег? Как вы смогли бы объяснить этот факт?.. Я, например, объяснил бы их естественным желанием переместиться из вашего жестокого Пространства-Времени в мир иных более человеческих Пространств…»
«Для этого, — сказал мне Оголев, — для этого надо, чтобы киты ваши стали выбрасываться. Ни одна живая особь не предпримет столь опрометчивого, противоестественного решения. Я вас уверяю, такого просто быть не может!..»
…Кзк трудно там людям, Сато. И все-таки они пробиваются. Единицы, но пробиваются…
От автора
Здесь, в конце записи, я обнаружил довольно объемистую кипу вырезок из различных зарубежных и советских изданий. Постольку поскольку я не знаю ни одного иностранного языка, мне пришлось из всего этого вороха публикаций выбрать написаппые на русском языке. Их было более десятка, но я помещаю выдержки из трех, которые имеют непосредственное отношение к изложенному выше.
Следствие по делу «Летающей сахарницы»
(Материалы из газет «Известия», «Московские новости», «Труд».)
«Год назад следователь Клинской городской прокуратуры занимался очень странной историей. В одном из домов деревни Никитское сама собой падала и разбивалась мебель. А то вдруг перелетали с места на место сахарница, электробритва, сковородка и т. п. Некоторые вещи хозяев дома — Рощиных, словно взрывались и разваливались на куски: большой фарфоровый „петух“ (сувенир), пластмассовая бутылка с полосканием… Как следователь ни старался, хулигана обнаружить ему не удалось. Начатое дело пришлось закрыть за отсутствием состава преступления.
„Чудо“ застало врасплох и правоохранительные органы, и ученых. Старикам Рощиным было всё равно: чудеса ли происходят в их доме или оползень, — они жаждали, чтобы их избавили от всей этой чертовщины — и не более того. Однако именно тот факт, что события были одеты в сказочные одежды, отвращал от них взгляды науки. Потому-то во многом и не удалось провести все необходимые исследования.
„Усталое всезнайство“ ученых, мешало им серьезно отнестись к этому из ряда вон выходящему. И объективный анализ некоторыми из них подменялся скоропалительными объяснениями чудес в рамках той или иной „своей“ науки — будь то физика, химия, геология либо психология. Каждый видел то хвост, то хобот, а слона, то бишь источника явления, разглядеть никому не удалось.
Ждали от ученых большего. Убедительного толкования происходящего. Но, увы.