— Наблюдатель, которого сшибли с дерева, погубил бы нас.
   Булдаков, привыкший, чтобы Финифатьев был всегда при нем, вопрошал взглядом; «А я как?» Сержант его утешил, мол, обоим от пулемета удаляться нельзя, тем более что он — первый нумер, да и за лесиной пусть поглядывает, коли другой наблюдатель взнимется — сшибай!
   — Чего куксишься-то? Я же ненадолго…
   Косолапый, круглое лицо отекло или щетиной обметано, второй нумер решительно вышагнул из пулеметной ячейки, пригнувшись, посеменил на спуск. Прежде чем съехать на заду по солдатскими задами раскатанной выемке, под ягодицы подстроил ладонь, на ходу черпнул из Черевинки водицы, отпил, сырой рукою потер лицо. Булдаков привалился к деревянной ложе пулемета, шаря голой ногой по ноге, прострочил кривуль Черевинки, густо охваченной разноростом. Увлекся, высадил весь диск. А вот кто набивать диски будет? Всем хозяйством занимался нумер второй. Рассыпая патроны под ноги, кляня напарника за то, что высовывается везде, Леха отгонял от себя гнетущее, ему совершенно непривычное чувство одиночества.
   Майор Зарубин, подгоняя огневиков, торопил их, просил не разлеживаться после сытного обеда, побольше поднести к орудиям боезапаса — дела на левом фланге, особенно на высоте его, в батальоне Щуся, еще более ухудшились, надобно продержаться до вечера, до темноты и тогда уж совместно решать: отводить передовую группу или уж оставлять ее на окончательное растерзание. Покончив с распоряжениями, он отпил холодненькой водицы и вдруг спохватился, начал кликать людей:
   — Мансуров! Где Мансуров? — как бы очнувшись, пощупал лоб, помял голову Зарубин. — Какой-то наблюдательный пункт… Зачем он? Что за блажь? Подполковник-то откуда взялся?
   Почти в панику впавши, майор Зарубин выкатился из земляной берлоги, скособочившись, упал на бровку яра, громко звал:
   — Шестаков! Булдаков! Наблюдатели! Корнилаев! Товарищи! Вернуть людей! Немедленно! Бегом, бегом! Корнилаев остается! А вы бегом, ребята, бегом!
   Закаленный в боях, войной испытанный человек, во плоти коего, как и всякого опытного вояки, существовал недремлющий вещун, он уже тыкался в сердце, пророчил — опоздал! С приказанием поторопился, с отменой его опоздал. Быть беде! Быть беде, быть…
 
 
   Сухозадый, что летошный кузнечик, нагулявший брюшко в лугах, немец по имени Янгель, лапками и выпуклыми глазами тоже похожий на прыткую насекомую, насвистывая мотив полюбившейся ему русской песни «Ах ты, душечка, красна девица», — мыл в речке посуду и, несмотря на фиркающие над ним пули, на рвущиеся неподалеку мины, думал о разных разностях. О чем-то мрачном, нехорошем он думать не хотел, да и не думалось после обеда о нехорошем, пули, летающие над речкой, и прочее — уже привычны. Янгель налегке, без мундира, в офицерской шерстяной кофточке с закатанными рукавами — чтоб не замочилась рубашка. Пилотку он также оставил в блиндаже. Голову, прикрытую поредевшими, жиденько вьющимися волосенками, пригревало солнцем, спину тоже пригревало, но вода в речке была холодная, приходилось мыть посуду с песком. Беленький, промытый песочек шевелился, разбегаясь струйками по дну ручья, нет, лучше по-русски — «ручейечка».
   Янгель не без удовольствия произнес вслух, отчетливо выговаривая букву «ч»:
   — Ручей-ечка!
   Он начал изучать русский, можно сказать, от нечего делать и на всякий случай, когда служил в Винницком гарнизоне техником-связистом и на одном из танцевальных вечеров познакомился с веселой девушкой, Ньюрочкой, которая, смеясь, говорила: «Обормот ты, Фриц, по-русски ни бум-бум!» Он спрашивал: «Что есть “обормот” и “ни бум-бум”»? Насчет обормота он так и не понял, а «ни бум-бум» — когда ему Ньюрочка постучала пальцем по лбу — усвоил по звуку.
   Солдатам и офицерам рейха вообще-то запрещалось, по-ньюрочкиному выражению, вожгаться с черным людом — из опасения, что девочки могут оказаться агентами и партизанками. Но какой из Ньюрочки агент? Она была молода, все время хотела кушать, Янгель помогал ей питанием. Он же еще тоже есть молодой мужчина, ему требовалась женщина… «О-о, Ньюрочка! Огонь и пламя! Какого оккупанта ты сжигаешь сейчас на своем костре?»
   Янгель имел отличия в службе, мечтал сделаться телефонистом международной линии и разжился — ах, какие все же в русском языке встречаются нелепые слова, наряду с прекрасными, — разжился! Как на ржавый крючок натыкаешься языком! Разжился знакомством в ставке самого фюрера. В прошлом Янгель был трамвайным кондуктором, папа его был тоже трамвайным кондуктором, но в живости и остроте ума ни папе, ни Янгелю никто не мог отказать. Папа вообще был уверен, что восточный поход — это верный шанс для его сына, он непременно выбьется в гросс люди. И Янгель старался изучать языки, на первый случай хотя бы русский, довольно сносно на нем изъяснялся, и это ему не раз уже пригодилось. Обер-лейтенант Болов сказал сегодня во время обеда: когда ему после ликвидации этого голодного сброда на берегу реки понадобится ехать к русским бабам в город, он непременно возьмет с собою Янгеля. Обер-лейтенант почти с русской фамилией — Болов, не умеющий, однако, говорить по-русски, хотя воюет уже второй год в России, происходил из остзейских немцев и, как всякий остзеец, нахрапист, бесстрашен и туп. Янгель из города Кельна, с великой его историей. Но дело, видно, даже не в землях, дело в наследственности, которая и подсказывает человеку определенный образ мыслей и действий. Болов — выскочка, нерадивый ученик, которому рейх предоставил возможность отличиться, получить высокий чин и положение в обществе. Не хватает Болову благородства — забулдыга он. Ох, какое прекрасное русское слово: «за-бул-ды-га»! Как там еще? «За-дры-га! За-ну-да! За-сра…» Впрочем, что взять с человека, который два года на передовой, лишь изредка отдыхает от войны в каком-нибудь походном или зачуханном провинциальном публичном доме. Да, вот тоже слово трудное: за-чу-хан-ном!
   Любил, ох, любил Янгель красивые мысли о себе и о мире Божьем, легкое вино любил, доступные ему развлечения, например, танцы под духовой оркестр. Он долго и старательно перенимал приятные манеры, посещая платные курсы фрау Ивальцен, — дамы из знатного шведского рода, разорившегося во время послевоенного кризиса. В Виннице в каком-то важном отделе ставки фюрера работала шифровалыцицей дама с незатейливым именем Гретхен. Конечно, она засиделась в девках, но Янгель умел вести себя тактично, и они вместе провели приятно не один вечер, беседуя о музыке, о литературе и даже об истории России, в которой столько необъяснимых глупостей. Ах, Винница, Винница! Все это далеко в прошлом. Подчистили тылы по приказу фюрера и бросили на оборонительный вал за рекою засидевшихся вдали от фронта вояк. Видимо, русская пропаганда не напрасно орет о том, что у Гитлера резервы на исходе, но об этом молчок, мол-че-ок!
   Янгелю, однако, повезло и на этот раз: угодил он не в обоз, не в пехоту, по специальности угодил — в минометную роту — довольно безопасно пока ему. Конечно, с Винницей не сравнишь — там комната на двоих, чистое белье каждые десять дней, дежурства через сутки и эти незабвенные встречи с Гретхен, занимательные разговоры, прогулки по чудным паркам, расположенным на островах среди города. Унизительно, конечно, прислуживать обер-лейтенанту Болову, надраивать всякие пряжки и значки, которые обер так любит. Но разве трудно почистить обувь, вымыть посуду, повеселить его русским ядреным-ядреным анекдотом? Совершенно нетрудно. Зато вчера, вернувшись из села Великие Криницы, где они помылись горячей водой в низкой, дымом пропахшей бане, обер-лейтенант непринужденно кинул ему вот эту шерстяную кофточку: «Холодно ночами, Янгель. Носи», — и еще сказал, что огневики, засранцы, потеряли чуть не отделение — ходили за село резать овечку, напоролись на русскую разведку, подняли стрельбу — трое убиты, двое ранены, а людей и без того не хватает. Слово «засранцы» Болов сказал по-русски, отчетливо сказал, чисто, и еще сказал, что замкомандира роты завтра придет вместо него на наблюдательный пункт, он же отправится разбираться с этими огневиками и даст им по шопа. Такое простое и распространенное слово Болов произнес по-русски не очень чисто. В общем-то парень он способный, хоть и похабник — таскает с собою ворох развратных открыток, да еще и показывает их солдатам, дразнит юношу Зигфрида — напарника Янгеля. У Зигфрида и без того все лицо в прыщах, и вот результат — Зигфрид начал активно заниматься онанизмом. Болов хлопает Зигфрида по плечу: «Правильно, мужик! Правильно! Лучше синица в кулаке, чем журавль в небе». Конечно, обер-лейтенант назвал вещи своими именами, грубо, вульгарно. Но настоящий воин рейха и не должен быть сюсюкающим гимназистом. У настоящего воина Болова на груди два креста. Дубовый крест с салатом — «дубарь» по-русски — главная награда великого рейха, медалей, знаков отличия оберу не счесть. Четыре отпуска только в Германию имел Болов и сейчас отменно справляется со своими обязанностями — крошит русских минометная рота, словно капусту. А как умело, как точно скорректировал обер-лейтенант Болов огонь минометной батареи, когда появилась на реке эта… как же по-русски? Эта утлая ладья. Ут-ла-я! Фу, какое слово! Многие видели этот беспримерный поединок. Сам генерал фон Либих, кстати, оказался на своем наблюдательном пункте и, когда утлая лодчонка опрокинулась, выражаясь по-русски, кверху жопа, лично поздравил Болова по телефону. Роте Болова поручено, кроме всего прочего, важное задание, чтобы ни одна щепочка, даже былиночка не переплыли в этот… на эту, — поправился Янгель, — сторону. И снова обер-лейтенант проявил удивившую всех инициативу: посадил наблюдателя на дерево! Просто! Находчиво! Нагло! И, конечно же, не напрасно обер-лейтенант жаждет скорейшей ликвидации и уничтожения этого, действительно голодного, сброда. Отпуск ему если уж не в Германию, то в ближайший город, может быть, даже в Винницу, обеспечен. Янгель заранее напишет письмо Гретхен, предупредит ее о своем приезде.
   На дерево с утра полез давний спутник Болова, опытный вояка Отто Фишер. У него там между птичьих гнезд устроена засидка — крышка от минометного ящика привязана. Обер-лейтенант не велит часто лазить по дереву, чтобы не обнаружили русские корректировщика, использует наблюдателя редко, но четко, чтобы на реке был порядок и по ручью никакого движения — эта зона, территория эта, обер-лейтенанта Болова. Он тут хозяин!
   Как и всякий южанин, любящий пожрать и поспать, Отто Фишер скорей всего привязался ремнем к стволу дерева и задремал.
   Ему же подменяться и обедать пора. Янгель сложил одну на другую мытые, по-русски называется чашки, сверху прикрыл их фарфоровой тарелкой с золотой каймой — посуда господина обер-лейтенанта — таков порядок. Разобрал котелки, крышки, прижал их к груди, распрямился, свободной рукой потирая поясницу, собирался крикнуть: «Отто! Ку-ку!» — но крик в Янгеле застрял: прямо перед ним, за речкою-«ручейком» — протяни руку, достанешь — стоял русский и приветливо ему улыбался изодранными, словно у драчливого кобеля, губами. Корешки зубов, среди которых особенно остро и страшно торчали два подгнивших клыка, глаза пришельца бесцветные, узко и остро светились, делая броски по сторонам, и мгновенно охватывали, словно скапывали, все приметное вокруг. Но не по глазам, нет, по ноздрям, чуть вывернутым наружу, тоже вздрагивающим, нюхливым, угадывалась сосредоточенная работа внутри этого из ниоткуда возникшего человека. Ноздри пульсировали — вдох-выдох. Срывисто, напряженно работало сердце гостя. У Янгеля ничего не билось, не работало — ни сердце, ни ноги, только вспотел он мгновенно и умер за несколько минут до своей кончины. Уже мертвые руки его разжались и выпустили посуду. Звякая и бренча, покатились котелки, ложки, чашки. Тарелка обер-лейтенанта угодила ребром в белый речной носок, запрудила воду. Русский приложил палец к губам — тихо, мол, друг, тихо — Янгель согласно закивал головой, усердно закивал, не сознавая того, что делает.
   Русский кошачьим прыжком перемахнул речку, больно схватил в горсть перекошенный рот Янгеля и нанес два коротких, профессионально отработанных удара ножом ему в бок. Услышав, как ожгло бок и огонь мгновенно начал растекаться, заполняя нутро не болью, нет, а расслабляющим жаром, какой бывает от хорошего крепкого вина, Янгель почувствовал, как слабеют под ним ноги, и весь он пьяно слабеет, и мягчает земля, он уплывал, он возносился куда-то, внезапно догадался — в небо! Тарелка, белая с золотым ободком, переворачиваемая течением, закружилась тысячью тарелок, беззвучно разбивалась, сыпала белыми осколками вокруг, и каждый осколок рассыпался на осколки еще меньшие. Вот уж белая пыль образуется там, где была тарелка обера. Янгель понял — это гаснет свет, он умирает? Почему умирает? Зачем? А Гретхен? А поездка в Винницу? Что он сделал этому русскому? Он работал, исполнял свой долг, он изучал русский язык, готовился к будущей жизни. О, русский, русский, что ты наделал! — Янгель последним, ему уже не принадлежащим усилием неожиданно рванулся и заверещал, Заячье это верещание тут же перешло в захлебывающийся клекот, затем в писк. Упав на колени, загородясь от удара перекрестьем рук, Янгель, как ему показалось, быстро-быстро на четвереньках убегал от русского в гору. На самом же деле он неуклюже вертелся на песке, и темная, нутряная кровь выплескивалась из него на белый песок, марала чистый берег Черевинки.
   Через речку метнулось еще несколько русских. Из кустов, поднимая на ходу штаны, к пулеметной точке, устроенной возле наблюдательной ячейки, подбито метнулся солдат, только что плотно отобедавший. Финифатьев, задержавшийся по приказу подполковника Славутича наверху бережка, выстрелил из винтовки. Уронив штаны, немец схватился за голову, ломая кусты, рухнул, повздымал зад, будто делал неприличные упражнения, и покатился в журчливую воду Черевинки, загребая ногтями песок, захлебываясь водой и кровью. В мути потревоженной речки укрылись малявки, подбиравшие в воде остатки пищи, смытой Янгелем с обеденной посуды.
   — Какого черта? Вы что, одурели? — раздалось в блиндаже, и оттуда выскочил встревоженный помощник Болова, унтер-офицер Пюхлер, взводя на ходу затвор автомата.
   — Хенде хох! — просто сказал ему подполковник Славутич. В тот же миг сверху прилетела и игрушечной юлой завертелась в песке яйцевидная синенькая граната.
   — Ложись! — заорал Мансуров, скатываясь в песчаную вымоину. Граната с треском лопнула, словно кто-то пластанул напополам кусок брезента. Подполковника Славутича ударило в спину, уже падая, он выстрелил в унтер-офицера, вылаивающего редкозубым ртом: «Русиш! Русиш!»
   Немецкий наблюдатель, нежившийся, подремывающий после сытного обеда возле стереотрубы, незамеченный русскими, бросив гранату, скатился с крыши блиндажа и, запинаясь о кусты, припустился бежать вверх по ручью.
   — Не отпустите! Не отпустите, робятки! — закричал Финифатьев. Но все были заняты, привстав на колено, сержант сам же уложил драпающего наблюдателя.
   Выскочивший из блиндажа обер-лейтенант Болов дважды в упор выстрелил из пистолета в спину Мансурова, подхватившего под руки подполковника Славутича. Больше Болов ничего сделать не успел. Оказавшийся на жидкой крыше блиндажа Финифатьев со всего размаху, будто колуном разваливая чурку, ударил прикладом винтовки по голове обер-лейтенанта и тем спас бойца, бросившегося к Мансурову и подполковнику на помощь.
   Сержант вложил в удар столько силы и злости, что не удержался на блиндаже, свалился вниз, уронив в проход винтовку. Здесь его, заблажив, пластанул штыком бежавший следом за обер-лейтенантом, босой, в нижней рубахе солдат с бородкой. Перескакивая через барахтающегося в песке Финифатьева и обер-лейтенанта, пытающегося поднять окровавленную голову и что-то крикнуть, немец, не переставая блажить, угрожающе подняв винтовку со штыком над головой, ринулся через Черевинку. Солдат этот и был Отто Фишер. Он спал после утомительного дежурства на дереве, налет застал его врасплох, вбил спросонья в оглушающее потрясение.
   Лешка, спешивший вместе с наблюдателем и Булдаковым к месту схватки, — припоздали они всего на две-три минутки — полоснул в упор из автомата в Отто Фишера и сначала увидел белые кругляшки на простреленной серой рубахе, потом уж косо расплывающиеся пятна. Еще до того, как потемнели, наполнились кровью лохмотья рубахи, еще до того, как, споткнувшись и далеко за речку бросив винтовку, воткнувшуюся штыком в песок, еще до того, как бежавший солдат словно бы заглотнул свой крик и подавился им, Лешка понял: он убил человека. Упавший в воду солдат рыл дно речки руками, глубже и глубже закапываясь во взбаламученный песок и гальку.
   Держа на спуске автомата палец, наставив оружие в проем блиндажа, с которого, падая, сорвал плащ-палатку Финифатьев, Шорохов крикнул:
   — Кто есть — выходи! — и тише, зловещей: — Не то перестреляю!
   — Хенде xox! — тонким голосом помог ему сержант Финифатьев.
   Из проема блиндажа, из недр земли донесло дребезжащий, тонкий голосок:
   — Хитлег — ка-а-а-апут! Хитлег ка-апу-ут!..
   Держа автомат наизготове, Шорохов вошел в блиндаж.
   — Финифатьевич! Финифатьевич! Ты что? Ты что? — сержанта тормошил один из наблюдателей-артиллеристов, всегда его охотно подпускавший к прибору и посмеивающийся над ним.
   В глубине блиндажа, подняв колени до подбородка, закрываясь углом одеяла, вызевывая одно и то же «Хитлег ка-а-апут!» — дрожал безоружный немец. Шорохов сдернул с него одеяло, схватил за ворот кителька, чтоб вытащить из угла. И услышал притаенное журчание, и не сразу догадался: вояка послабел животом. Шорохов плюнул — опасаться некого и немедленно начал шариться в блиндаже, распинывая банки, коробочки, карточки, шуршал бумагой, мимоходом вмазал немцу по уху, и тот, словно бы включившись, громко заклохтал: «Хитлег ка-а-апут! Хитлег капут!..»
   — Он обделался, что ли? — потянул носом вбежавший в блиндаж Шестаков.
   — Обделашся, когда таких орлов, как я, узришь, — и напустился с дурашливым гневом на немца: — Воняш тут! Священную нашу землю и любимого Гитлера обсираш!..
   Немец, услышав имя фюрера, согласно запел: «Хитлег ка-апут!..»
   Шорохов сгреб его за шкирку, намереваясь выбросить из блиндажа вон, но навстречу артиллерист и Булдаков втаскивали в блиндаж сержанта Финифатьева.
   — Ах, дед, дед, — бормотал Булдаков и утешал одновременно. — Ничего-ничего! Живой, дед, главное, живой, и вдруг рявкнул на Шорохова: — Да уймись ты! Глотничать кончай! Нашел время шакалить! Не добивай фрица. Дуй к пулемету!
   — К какому пулемету? — с сожалением выпустил Шорохов туго затянутый ворот мундира на мальчишеской, позвонками хрустящей, шее.
   — К немецкому. Под деревом установлен. Первого номера сняли, второй в песок уткнулся — «Гитлер капут!»
   — Во, вояки у Гитлера остались, так вояки!
   — Всякие есть. Надо за майором.
   — Да вон он, твой любимый майор, уже трюхает. Опираясь на сучковатую, обмытую водой палку, майор ковылял к блиндажу, поддерживаемый лейтенантом Боровиковым. За этой парой гуськом тащился во главе с топографом остальной служивый народ.
   — Ну, что? Как? Хотя вижу…
   — Подполковник и Мансуров убиты, товарищ майор, Финифатьев ранен. Мы не успели, — доложил Шестаков.
   — Ах ты! — поморщился майор. — Только что, вот же живые были!.. Я как чувствовал… Подполковник сам… Сам хотел. Сам шел. Мансуров, Мансуро-ов!.. Опытных бойцов совсем мало остается… — постояв минуту возле разбросанно лежавших друг подле друга подполковника Славутича и Мансурова, перевел взгляд на убитого немца, из которого вымывало водою Черевинки остатную кровь, встряхнулся. — Пленные есть?
   — Есть, есть, товарищ майор. Нечаянно один сохранился.
   Шорохов к пулемету не спешил, он шарился уже на площадке наблюдателей — весь исхлопотался. Нашел жратву, не иначе как паек офицера, хрустя тонкой колбасой, будто морковкой, махнул кому-то из пехотинцев рукою, зовя к себе.
   — Где пленный? Немедленно его ко мне! Лешка кивком головы показал майору на блиндаж и, слегка его придерживая, помог войти в низкое помещение. Окинув быстрым взглядом блиндаж, майор шагнул к сделанному из лодочной беседки столику, на котором стоял телефон и требовательно зуммерил. Морщась, осторожно и неловко майор усаживался на приступок нар, севши, отвалился затылком к земляной стене — не было сил у человека.
   — Зинд зи нахрихтенман? (Вы — связист?) — не открывая глаз, властно спросил майор пленного. Немец, услышав родную речь, начал озираться по сторонам. — Антвортен зи шнэль: зинд зи нахрихтенман? (Отвечайте быстрее: вы связист?).
   — Я! — коротко пискнул немчик и услужливо добавил: — Ихь! Ихь хабэ нихт гешосэн, херр официр. (Да! Я! Я не стрелял, господин офицер.)
   — Вольф! Херэн зи майн бэфель: немэн зи ден телефонхерэр унд антвортэн зи шнэль. Махэн зи дас биттэ руик, загэн зи, дас ир ойх нах дэм митагэсэн унтерхалтэт, унд ди руссэн нэктет. Хабен зи ферштандэн? (Вольф! Слушайте мой приказ: сейчас же возьмите трубку телефона и ответьте. Постарайтесь сделать это спокойно. Скажите, что у вас тут дразнили пальбой русских, развлекались после обеда. Вы меня поняли?)
   — Я! Их бемюэ михь, херр официр, ихь бемюэ михь. (Да! — пролепетал Зигфрид Вольф, — я постараюсь, господин офицер, я постараюсь…)
   — Ихь гарантирэ фюр зи лебэн унд ди абзэндунг ин лагер фюр кригсгефангэнэ. (Гарантирую вам жизнь и отправку в лагерь для военнопленных), — майор понюхал воздух, отодвинулся подальше от Зигфрида Вольфа на край земляных нар и, вытащив из кармана пистолет, положил его на колени.
   Лешка с удивлением смотрел на этот старый, чуть подоржавевший пистолет — он не видел его у майора Зарубина с момента переправы и вообще привык воспринимать майора как руководителя предприятия, что ли, начисто забыв, что тот — профессиональный военный. «Неужели майор выстрелит в человека? Да ведь поди и стрелял, при необходимости, и не раз, — воюет-то с самой границы…»
   Зигфрид Вольф взял трубку, продул. Майор настороженно следил за ним. Лешка поймал пальцем крючок шороховского автомата. Хозяин все время забывал про свое личное оружие, все возился, искал чего-то в блиндаже и его окрестностях.
   — Ах ты, дед, дед! Нельзя тебя оставлять ни на минуту… Ах ты, дед, дед! — укоризненно твердил Булдаков, перевязывая Финифатьева.
   — Он эть, Олешенька, живой, супротивник-то, оборонятца, — плаксиво отзывался разжалобленный другом Финифатьев.
   — Я те говорил, не лезь без меня никуда, говорил?! — Булдаков поднял с полу консервную банку и сердито вышагнул из блиндажа.
   — Да прекратите же вы! — едва слышно прошипел майор.
   — А приказ? Я эть тожа военнай, тожа подневольнай, — не столько другу вдогон, а чтобы майору и всем остальным слышно было, слезился сержант.
   Немецкий связист боязливо дул и дул в трубку, из которой железно дребезжало.
   — Вольф, хало! Вольф! Вас фюр айн шэрц? Вас махст ду мит дэм телефонхерэр? Ихь херэ шон… (Вольф, алло! Вольф! Что за шутки? Чего ты делаешь с трубкой? Я же слышу…)
   — Хало, Вальтер! Хало, Вальтер! Вас зумэришст ду? Эс вар митагсцайт. Унд нах дэм зэтигэндэн митагэсэн, ду фэрштэйст… (Алло, Вальтер! — зашевелил резиновыми губами Зигфрид Вольф и прокашлялся. — Алло, Вальтер! — уже бодрее продолжал он. — Что ты зуммеришь? Был обед… Хороший обед, — Зигфрид Вольф попытался улыбнуться, майор поощряюще кивнул ему. — А после сытного обеда, сам понимаешь…)
   Лешка снял палец с курка автомата.
   — Альзо, ихь хабэ дихь фом хойфэ фершойхт? Вас вар бай ойх фюр лэрм? (Так я спугнул тебя с кучи?! — засмеялся на другом конце провода связист. Слышимость у немецкой связи на зависть. — А что у вас там за шум был?)
   — А-а, дас… Унзэрэ буршэн хабэн ди русэн айнгэшюхтэрт. (А-а, это наши ребята пугали русских).
   — Оберлейтнант, натюрлих, рут культурэль аус, эр шаут ди фотос миг дэн нактэн вайбэн?.. (Обер-лейтенант, конечно, культурно отдыхает, глядит на фотки с голыми бабами…)
   Поперек узкого, желто снаружи высвеченного, кольями по бокам укрепленного входа в блиндаж сломанно, задрав ноги, лежал обер-лейтенант Болов с уже вывернутыми карманами, под ним все темнее делался песок от загустевшей крови. В светлых волосах уже рылись, хмелели от крови, увязая в ней, муравьи. Зигфрид не мог оторвать взгляда от убитого обер-лейтенанта, но он хотел жить, очень хотел и, облизав высохшие губы, продолжил треп со штабным телефонистом.
   — Нун унд вас махт эр нох? Ди шлахт, ди вайбэн, шнапс — дас ист дас лебэн дэс эхтэс кригэрс. (Ну, а что же ему еще делать? Битва, бабы, шнапс — это и есть жизнь настоящего воина.)
   — Нун гут. Гей, мах дайнэ захэн, фертих, дайнэ штимэ цитэрт абэр фон дэр юберанштрэнгунк. (Ну, ладно, иди доделай свои дела! — бодро посоветовал Зигфриду штабной сязист, — а то у тебя от натуги даже голос дрожит.)
   Майор поднял руку, будто притормозил ею чего-то.
   Зигфрид Вольф послушно положил трубку на дужки аппарата.
   — Та-ак, — облегченно выдохнул майор. — Одно дело сделано. Теперь, братцы, уберите трупы и связь, нашу аховую связь, сюда, ко мне. И бегом, бегом!
   Под ногами, под срезом почти уже осыпавшихся, растолченных нар, заваленных мелкими кустами и застеленных байковыми одеялами, валялось всяческое житейское добро. В мусор втоптаны рассыпавшиеся открытки обер-лейтенанта Болова. Вернувшись из села Великие Криницы крепко выпившим, командир батареи всех распушил, но, добавив перед обедом и с аппетитом пообедав, впал в благодушие и, как настоящий фронтовой товарищ, выбросил в отверстие к наблюдателям сумочку с остатками добавочного офицерского пайка, полученного на батарее, — на этот раз паек был богатый: прессованные с сахаром грецкие орехи, упаковка охотничьих колбасок, печенье, шоколад, вяленые финики, галеты — слуги фюрера задабривали бойцов оборонительного вала, чтобы знали они и помнили, что отец их и товарищ по партии неусыпно, постоянно заботится о них. Валяясь на нарах, покуривая, обер-лейтенант рассматривал выразительные снимки, потешаясь над Зигфридом Вольфом, объяснял юноше, где, чего и как у баб находится и как к этим богатствам надо подступать. Когда произошел налет, Болов швырнул снимки на землю и метнулся к столику, над которым висел на палке, вбитой в земляную стену, его пояс с пистолетом. Дальше Зигфрид Вольф ничего не помнил. Дальше была входящая в блиндаж смерть, глядящая на него будто в жидкую известку обмакнутым, обожженным кончиком ствола автомата. Никогда-никогда не забудет Зигфрид Вольф черным жаром смерти дышащего зрака.