Страница:
На собрании оглашен был список желающих вступить в партию. Пятеро желающих не явились на собрание — по уважительным причинам, среди них и Шестаков. «Надо будет поговорить с кандидатами…» — подумал Мартемьяныч. Единогласно приняли несколько человек в партию по торопливо написанным заявлениям. Как обычно, выступали поручители, коротко и невразумительно говорили высокие слова, не вникая в их смысл. Финифатьев писал заявление за какого-то вроде бы молодого, но уже седого северянина, не то тунгуса, не то нанайца, прибывшего с пополнением. Кандидат в партийцы твердил: «Раз сулятся семье помочь в случае моей смерти, я согласен идти в партию». Финифатьев, давний партиец, бессменный колхозный парторг, несколько сгладил неловкость своевременной шуткой насчет того, что иной раз полезно смолчать — за умного сойдешь, от выступления неграмотного и политически неотесанного инородца, ввернув слова о единстве советских народов, о готовности всех поголовно национальностей дружной семьи Советов итить вместе и отдать жизнь за Родину. Выступали кандидаты, благодарили за доверие, в протокол все записывалось. Во многих частях на берегу шел массовый прием в партию — достаточно было подмахнуть заготовленные, на машинке напечатанные заявления — и человек тут же становился членом самой передовой и непобедимой партии. Некоторые бойцы и младшие командиры, уцелев на плацдарме, выжив в госпиталях, измотавшись в боях, позабыли, что подмахнули заявление в партию, уже после войны, дома, куда в качестве подарка присылалось «партийное дело», с негодованием и ужасом узнавали, что за несколько лет накопились партийные взносы, не сеял, не орал солдат, какую-то мизерную получку всю дорогу в фонд обороны отписывал, но дорогая родина и дорогие вожди, да главпуры начисляли и наваривали партийцу проценты и с солдатской получки. Пуры ведать не ведали, что солдаты копейки свои не на табак изводили, а на пользу родине жертвовали, и вот, возвратившись в голодные, полумертвые, войной надсаженные села, опять они же, битые, изработанные, должниками остались. Вечные, перед всем и всеми виноватые люди как-то вывертывались, терпели, случалось, дерзили и бунтовали, пополняя переполненные тюрьмы и смертные сталинские концлагеря. Когда Мартемьяныч отбубнил свою речь и ответно, по поручению собрания, командир отделения разведки, старший сержант Мансуров и кто-то из новичков подтвердили: «Не посрамим!», «Чести не уроним!», «Доверие Родины оправдаем!» — все, и замполит прежде всех, почувствовали облегчение. Тут же назначены были младшие политруки и агитаторы из тех, что поплывут за реку, кто проявлял активность на собрании. Финифатьев решил пока не говорить в роте о своем важном назначении — начнет братва зубы скалить, наперед всех Олеха Булдаков. «Раз ты политрук, значит, самый есть сознательный, бери самую большую лопату и самый маленький котелок, в атаку тожа первай. Заражай нас примером! Указуй правильный путь!»
Ох-хо-хо! И когда это я поживу, как человек, без оброти, на самого себя из-за шорохливости характера и долгого языка надетой. Радуясь тому, что сами никуда, ни в какие руководители не угодили, бойцы опрокинулись на брюхо, закурили, тогда как во время собрания чинно сидели кружком. Секретарь партсобрания передал протокол подполковнику. Мартемьянов его аккуратно свернул, засунул в кожаную сумку и тоже сел на услужливо сваленную на бок коробку крашеного улья — пасеку вояки позорили, мед съели, вялые пчелы реденько кружились и жужжали в лесу, щупали своими хоботками листья, траву, солдатские пилотки. Один новоиспеченный партиец испугался пчелы, замахал руками и тут же получил укус в ухо. «На смерть человек собирается идти, а пчелы боится!» — грустно усмехнулся подполковник Мартемьянов. Невоздержанный на язык, старый партиец Финифатьев нехорошо сострил:
— Машите, машите руками-то, так пчела всю нашу партию заест…
Собрание хохотнуло и выжидательно примолкло. Подполковник покачал головой:
— Посерьезней, товарищи, посерьезней. Такое дело предстоит… Хотел бы спросить про адреса.
— Лодка в порядке, — сказал Лешка майору Зарубину. — Остался пустяк — переплыть реку.
— Место выбрал? Где будешь ждать?
— Да, выбрал. Но думаю, не мне, а вам меня придется ждать.
— Добро. Потом на карте покажешь, где. Майор ушел. Мартемьяныч, переждав деловой разговор, пригласил Шестакова.
— Садись или вались, как удобней… — Лешка думал, выговор ему будет за неучастие в собрании, но Мартемьяныч говорил со всеми бойцами по делу, надо, мол, чего домой переслать или помощь какую похлопотать там? Сказывайте. — И тише, как бы себе, молвил: — Когда уж эта война и кончится?.. Ну, отдыхай, живой вернешься, успеешь вступить в наши ряды, — сказал он связисту. — Не буду надоедать больше, — и ушел, обвиснув со спины. «Добрая ты мужицкая душа! — Провожая его взглядом, кручинился Шестаков. — Тысячи чинодралов остаются, ухом даже не ведут, а тебя совесть гложет».
Господа офицеры гуляли. Веселился ротный Яшкин, Талгат, комбат Щусь и его замы — Шапошников и Барышников, две фельдшерички, Неля и Фая, да еще радистки и одна визгливая хохотушка, прибившаяся к пехоте в лесу.
«С нами Бог и тридцать три китайца!» — говаривал когда-то Герка-горный бедняк. И Лешке снова почудилось, что в хоре слышится отчим-гуляка, но было бы слишком уж просто: взять, войти в хату и во фронтовой толчее встретить папулю! «Наваждение это!» — порешил Лешка, поспешая навестить осиповцев.
Леха Булдаков ни с того ни с сего навалился медведем, притиснул гостя к себе и коленом поболтал фляжку на его поясе. Во фляге звучало.
Покликали сибирских стрелков. Сползлись все, даже Коля Рындин явился, распечатал консерву, нарезал хлеба, принес печеных картошек, соль бутылкой на доске растер, перекрестился и выпил, жмурясь, косил глазом; все ли в порядке у него на столе — ящике из-под снарядов. Хорошо посидели ребята, повспоминали, пробовали даже запеть. Гриша Хохлак настрой на «Ревела буря» давал, но песня не заладилась, да и затребовали скоро Гришу вместе с баяном в распоряжение штаба батальона.
А правый берег все молчал, не шевелился. Комбату не спалось. Солдаты — вольный народ, заботами не обремененный, угрелись под плащ-палатками, шинеленками, телогрейками, дрыхнут себе, сопят в обе дырки; оглашал окрестности храпом Коля Рындин, почему-то последнее время облюбовавший место для спанья под полевой кухней — теплей и безопасней там, что ли?
О том, что и солдаты некоторые не спят, Щусь хоть и догадывался, однако не тревожился особо — выспятся еще. Солдат с редкой и чудной фамилией — Тетеркин, попав в пару с Васконяном на котелок, удивился: «Я ишшо таких охламонов не встречал!» — и с тех пор таскается за Васконяном как Санчо Панса за своим воинствующим рыцарем, моет котелок и ложки, стирает портянки да, открывши рот, слушает своего господина и постичь не может его многоумности. С вечера Тетеркин принес откуда-то сена, застелил его плащ-палаткой, велел лечь Васконяну, укрыл его сверху и сам залез в постельное гнездо, да вскорости и уснул, не обращая внимания ни на звезды, ни на осеннюю ночь, ни о чем не беспокоясь и ни о чем не думая. Спокойное, доброе тепло шло от мирно спящего солдата. Прижимаясь к напарнику, Васконян умиленно радовался тому, что Бог послал ему еще одного доброго человека.
Мирно ворковала в ночи, под звездами небесными, еще одна богоданная пара — Булдаков с Финифатьевым. Леха Булдаков нечаянно затесался в избу к офицерам, нечаянно же там и добавил.
— Де-эд, ты будешь спать или нет? Завтре битва.
— Коли битва, так ковды разговаривать в ей будет…
— Де-эд, ты же в любом месте, в любой ситуации можешь разговаривать двадцать пять часов в сутки, я токо двадцать. Мое время истекло. Уймись, а?
— Какой ты, Олеха, все же маньдюк!.. Уймись, уймись. Тебе б токо пить да дрыхать, а вот у меня предчувствия…
— Де-эд. Я выпил, спать хочу, пожрать, поспать — вот для чего я существую. И ишшо де-эд! Я девок люблю. А где девку взясти? Хотел у офицеров одну увести, да где там, самим не достает. Помнишь, дед, поговорку. «Солдат, девок любишь?» — «Люблю». — «А оне тя?» — «Я их тоже…»
— А хто их, окаянных, не любит?!
— Гэ-э-э!..
— Де-эд, если будешь шарашиться, я придавлю тебя!.. У бар-р бороды не бывает!..
— Господи, спаси и помилуй нас от напасти! — взмолился старый партиец Финифатьев — он боялся дурацкого присловья Булдакова, но еще больше страшился припадка и психопатии, которые следовали за этим. — Хер уж с тобой! Спи! С им, как с человеком…
Свело военной судьбой Финифатьева и Булдакова в воинском эшелоне, когда сибирская дивизия катила к Волге по просторам чудесной родины. Финифатьев в Новосибирск с вологодчины прибыл еще летом, суетясь по партийным делам, изловчился отстать от двух маршевых рот, норовил и от третьей отлынить — не вышло — мели под метелку.
Булдаков, сроду не имевший своего котелка, подсел к Финифатьеву, у которого котелок был, пристал с вопросом:
— Вологодский, что ли?
— Вологодскай. А ты?
— Тоже вологодскай.
— Правда, вологодскай?
— Правда, вологодскай!
— Й-еданой! — ликующе воскликнул Финифатьев. Булдаков тем временем с его котелком подался в кухонный вагон и принес супу. Много супу, но жидкого.
Финифатьев радовался услужливости незнакомца, не зная еще, что было это в первый и в последний раз, чтобы увалень Булдаков по доброй воле и охоте сделал какую-то работу. Украсть — всегда пожалуйста! Но топтаться в очереди, землю копать, тяжести таскать — извините. Хлебая, Булдаков зачастил ложкой, забренчал, засопел, да все норовил со дна, взбаламутить хлебово… «И таскат, и таскат!» — загоревал Финифатьев.
— Ты ежели так лопатой работаш, то боец хоть куды!
— А ты, однако, моим командиром будешь? Вон у тебя два сикеля на вороте!
— Ну, ак шчо, ковды назначат, дак. Я те, маньдюку, покажу политику, ись из одного-то котелка выучу, вести себя дисциплинированно заставлю.
— У бар бороды не бывает. Усы! — заявил боец Булдаков и посмотрел на потолок вагона. Финифатьев тоже посмотрел и ничего на потолке интересного не обнаружил, с досады плюнул, но когда в котелок обратно сунулся, ложка во что-то уперлась в твердое — в котелке сухарей, что камней. — Ешь давай, товарищ командир, укрепляйся, чтоб мной командовать, силы большие требуются.
— Ак шчо — исти — не куль нести, — сказал Финифатьев и вежливо зацепил сухарик, другой. Как пустеть в котелке стало, Булдаков засунул куда-то за спину руку и оттуда добыл еще горсть сухарей. И так до четырех раз.
Крепко поели напарники, Финифатьев уж сам вызвался мыть котелок, но волшебный котелок не пустел — Булдаков сыпанул в него из шапки жареных семечек, закурил. Некурящий Финифатьев пощелкал семечки, раздумчиво молвил, величая партнера о множественном числе:
— Однако, робяты, сухари-те вы где-то сперли?
— Да ты че?! — вытаращил и без того выпуклые глаза Булдаков. Сухари нам генерал Ватутин за победу под Сталинградом выдал! Лично! По мешку на вагон!
Финифатьев поглядел, поглядел на Булдакова и решил, что брехун он и ловкач большой. И не вологодскай он вовсе, даже и не вятскай, мордва скорее всего, либо чуваш — уж больно личность молью побита и глаз нахальнай… Может, и черемис? «Ей-бо, черемис!» — и сказал об этом Булдакову.
— Бурят я, товарищ командир.
— А подь ты знаш куда?! Шаришшы белы навыкат, у бурята же глаз узенькай, черинькай. Че, я не знаю?
— Я английский бурят!
Финифатьева и на самом деле назначили командиром отделения. Булдаков, конечно же, в это отделение и определился. И попил же он кровушки из своего отца-командира! Ежели всю, какую выпил, в одно место слить, то полный солдатский котелок наберется, может, и ведро.
— Это за какие же такие грехи мне такого прохиндея в товаришшы Господь послал? — не раз спрашивал у Булдакова Финифатьев.
— За большие, за большие, товарищ командир. Много ты девок перепортил, догадываюсь я, и с колхозу воровал. Воровал?
— А хто с его не воровал? Колхоз, он за тем и есть, штобы все токо и воровали.
На какой-то станции Финифатьев насобирал в вещмешок деревянных брусков и начал обрабатывать складником древесину в форме мыла. Затея была хитрая: покрыть деревянный брусок сверху пленкой розового мыла, которое Финифатьев раздобыл еще в Новосибирске, и променять на харчи. Об этой хитрости он вызнал от бывалых солдат и вот решился на мошенничество, хотя и представить себе не мог, как он сбудет мыло. Очень боялся Финифатьев этакой откровенной надуваловки, хотя мошенничать, надувать, воровать и жульничать по-мелкому, как и все советские колхозники, давно навык, иначе не выжить в социалистической системе. За этим-то делом, по запаху, не иначе, застукал вологодского мужика пройдоха Булдаков.
Взявши брусок «мыла», почти что уже готового к реализации, Булдаков повертел его, понюхал и укоризненно молвил:
— Учит вас, дураков, совецка власть, учит уму-разуму и никак не научит. Печатка где?
— Кака печатка?
Булдаков долго пояснял мастеру, что на мыле по ободку завсегда писано, откуда оно произошло, сделано где — допустим, на фабрике имени Клары Цеткин, Леха упорно именовал борчиху за счастье мирового пролетариата Целкиной, отчего целомудренный мужик Финифатьев, имеющий шестерых детей, морщился, но, подавленный всезнаньем Булгакова, не перечил. Тот совсем его доконал, сказавши, что в середке мыльного изделия быть еще и гербу с ленточкой полагается и по ленточке должно быть написано «РСФСР». Задумавший так просто смухлевать и надуть советский народ, Финифатьев приуныл было, но Булдаков завез ему лапой по плечу, да так, что в суставе мастера долго потом ныло, сказал, что он сей момент все организует, сбытом займется сам лично. Уж он-то не продешевит!
Не сразу, не вдруг, но Булдаков отыскал Феликса Боярчика в толпе вагонного народа. Художник тихо и мирно спал на полу, положив под голову свой совсем почти пустой вещмешок. Нары по ту и по другую сторону вагона были сделаны из трех плах, и Боярчик со своим малогабаритным телом, боясь провалиться в щель, предпочел нарам пусть и грязный, избитый, зато устойчивый вагонный пол.
На всем протяжении пути воинского эшелона население его неутомимо промышляло: меняло, торговало, воровало, мухлевало на продпунктах, норовя пожрать по два раза. Еще едучи по Сибири, неустрашимые воины добыли досок и сколотили настоящие нары, но уж места там Боярчику не полагалось, там царили добытчики, мастера по всякой тяге, картежники, песельники, люди, склонные к ремеслу и искусству.
И вот же интересное дело: три доски, на половину вагона выдаваемые, не могли быть нарами, никак они не соединялись. Ловкий народ или складывал из досок нары в одной половине вагона или начинал делать налеты на лесопилки, встречающиеся на пути, попутно прихватывая все, что плохо лежит. Когда заехали в степные приволжские районы — доски и всякое дерево вовсе уж на вес золота пошли.
Так на протяжении всей войны мудрое тыловое начальство вынуждало людей тащить, жульничать, ловчить.
Боярчик со сна не вдруг уяснил, какое художество от него требуется, уяснив, охотно принялся за дело. Вырезая из деревянных торцов и кубиков, унесенных со встретившейся на пути лесопилки, и из консервных банок штампы — он даже вдохновился и увлекся занимательным делом. Художник же истинный!
Вдруг разгорелся идейный спор: Финифатьев, закаленный партиец, досконально постигший политику партии на практике, предлагал по ободку мыльного бруса выводить не РСФСР, а СССР — солидней! Фабрику означить имени товарища Ленина или лучше Сталина — доверия больше. «Кто у нас знает эту, будь она неладна, Клару?» — Булдаков уперся: нет и нет! Надо писать загадочным «литером» с гост. пост. РСФСР. Раз Клару Целкину писать не хочется, пусть будет фабрика имени Сакко и Ванцетти, и пояснил притихшему умельцу:
— За Сталина, да и за Ленина, коли попадешься, припаяют десять лет дополнительно — не погань святые имена. А за Сакку эту и за Ванцетти — морду набьют, и все дела. Тем более, что они, кажись, обе померли. Перву выручку пустим на приобретение сырья.
— Как это?
— А купишь еще одну печатку духовного мыла.
— Ну и голова у тя, Олеха! — восхитился Финифатьев. — Тебе бы директором быть, производством ворочать, а ты ширмачишь…
— Все еще, дед, впереди, все еще впереди. Как директором меня назначат, я тебя к себе парторгом возьму.
— Ак че, не дрогну — дело привычное. Я в этих парторгах-то с юности, почитай, верчусь.
— И задарма все! А я те знаш, каку зарплату назначу.
— Ты назначишь! Пропьешь и производство, и мундир.
— А ты, парторг, зачем? Ты меня должен воспитывать, должен направлять на правильный путь, подтягивать до уровня.
— В петле! Ох, Олеха, Олеха! Ох бес сибирский! И какая тебя мама родила? Про тебя, видать, сложено: «Меня мамочка рожала — вся деревня набежала…»
— У нас поселок, Покровка… Слобода Весны нынче называется.
— Вся Покровка набежала. Мама плачет и орет: «У ребенка шиш встает!..»
— Известно, он у меня боево-ой! Ты работай, работай. Совсем в парторгах разленился!
— Тьфу на тебя, на саранопала. Ты бы вот с мое поработал!
Стучат колеса. Несется поезд по стране, добродушно переругиваясь, изготавливают продукцию два шулера. Сойдясь в пути на фронт, два этих совершенно разных человека держались друг дружки, были опорой один другому, как Тетеркин с Васконяном и множество других солдат держались парами — парой на войне легче выжить, и ранят тебя если — напарник не бросит.
Финифатьев еще поговорил маленько, получил еще одно заверенье, что Булдаков его на переправе не бросит, поможет ему переплыть на ту сторону. Леха наврал Финифатьеву, что имеет разряд по плаванию, — от Васконяна он это красивое слово услышал и присвоил, заверял, что был даже чемпионом Сибири.
— По карманной тяге чемпион, — впал в сомненье Финифатьев и, уже засыпая, вздохнул: — Вот эть какая-то несчастная жэншина тебе в бабы достанется…
Ночь перевалила за середину, все унялось на земле и в небе. Реже летали самолеты, крупнее сделались звезды, и меж ними как-то потерянно, игрушечно засветилась подковка месяца. Река по зеркалу освинцовела и вроде бы остановилась. Редко и все так же меланхолично взлетали ракеты за рекой, и где-то далеко-далеко время от времени занимался гул, доносило раскаты грома и начинала внутри себя ворочаться земля, отзываясь в сердце тошнотным щемлением, непохожим на боль, но прижимающим дыхание. Там, за рекой, в глубоком тылу, немцы взрывали Великий город. Не веря уже ни в какой оборонительный вал, не надеясь на благополучный исход дела, враг-чужеземец торопился сделать как можно больше вреда чужой стране, принести больше страданий людям, которые никакого ему зла не сделали, пролить как можно больше чужой крови.
Как же надо затуманиться человеческому разуму, как оржаветь живому сердцу, чтобы настроилось оно только на черные, мстительные дела, ведь их же, страшные и темные дела, великие грехи, надо будет потом отмаливать, просить Господа простить за них. В прежние, стародавние времена, после битв, пусть и победных, генералы и солдаты, став на колени, молились, просили Господа простить их за кровопролитие. Или забыт Бог на время, хотя и написано на каждой железной пряжке немца: «С нами Бог», — но пряжка та на брюхе, голова — выше. Там, где гремело, зажглось небо из края в край. Что-то в тот небесный огонь выплескивалось ярче самого огня, порская, рассыпалось горящими ошметьями — геенна огненная пожирала земные потроха.
Майор Зарубин, смолоду страдающий гипотонией, на совещании офицеров напился крепкого чаю. Офицеры курили, гуще всех палил трубку полковник Бескапустин. Майор угорел от табака, уснул с головной болью и вот среди ночи проснулся, полежал не шевелясь, затем поднялся, набросил на плечи телогрейку, отправился на берег реки, заметил недвижно сидящего на камне человека:
— Не помешаю?
— Садитесь.
— Не спится, Алексей Донатович?
— Не спится. Прежде я крепок был на сон.
— Молодость. Беззаботность.
— Да-да. А сейчас у меня порой бывает ощущение, что мне уже сто лет.
— И у меня то же самое.
Замолчали. Глядя на все шире разгорающийся вдали пожар, на реку, которой достигали слабые отблески горящего неба, но была она от этого еще холодней и отчужденней, лишь тень крутого, вражеского берега означалась в воде резче, сам же берег, осадив вниз, под яр всю черную густоту ночи, обрисовался по урезу чернильной каемочкой. В той колдовской темени угадывалось шевеление, какое-то железо время от времени взбрякивало, высекались мелкие синие искры из камней.
— Вам все-таки надо заставить себя хоть немного поспать. Утром, я думаю, немцы начнут бомбить и обстреливать наш берег и в первую голову разнесут хутор, так опрометчиво оставленный. Народ они хотя и подлый, — не отрывая глаз от горящего неба, продолжал Зарубин, — но вояки они расчетливые. Они знают, что днем у нас начнется выдвижение к реке плавсредств огневых позиций, что нам не до наблюдений будет, поэтому надо из хутора всех людей увести в лес, велеть закопаться, а то живут, как на сенокосе, спят под открытым небом. Своих наблюдателей я не снимаю. Пусть остаются.
— Копию схемы наблюдений велите мне прислать. Может пригодиться. Ну, я, пожалуй, пойду. Надобно и в самом деле соснуть.
Зарубин остался на берегу один и видел, как выводил к реке поить лошадей чей-то коновод, должно быть, ночью уже добавилось артиллерии на конной тяге. Видел, как из батальона Щуся огромный солдат наливал в кухню воду, долго ее промывал травяным вехтем внутри, выпустил грязную воду, ведрами прополоскал котлы и, налив воды, поволокся пешком за кухней в ближние кусты.
Где-то совсем близко ударила и сразу смолкла перепелка, обеспокоенно зачифиркали, запересыпали в горле монетки утаившиеся в камнях куропатки. Длинно, противно зевая, с реки подала голос чайка и, призраком паря, закружилась над тем местом, где солдат мыл кухню.
Такая мирная картина, такая добрая ночь на земле, катящаяся на исход. Подумав о том, что там, в Забайкалье, уже давно наступило утро и Наталья, накормив детей, распределила свое отделение по местам, кого в школу, кого в поле с собой взяла картошку копать, кого приструнила, кого приласкала, кому и поддала — всем внимание уделила. Работает сейчас, копается в земле и думает о них, своих мужьях-дураках. Наталья — звереныш чуткий, она почти всегда угадывает какой-то своей, бабьей интуицией или элементом каким, неслышно в ней присутствующим, надвигающуюся на ее мужиков передрягу. В такую пору пишет она одно письмо на двоих, зато длинное и насмешливое. А как тут, на фронте, более или менее терпимо, писать перестает. «Ничего не жрет, когда переживает, — ворчит Пров Федорович, — изведется к чертовой матери из-за нас, оболтусов. Бабы российские по одному мужу сохнут, что былинки, а тут, как в Непале, мужей у бабы… И один другого лучше, и за всех переживай!»
Александр Васильевич нарочно отгонял от себя тревогу и мысли о переправе. Все, что надо сделать, он уже сделал, распоряжения отдал, предвидеть же все на войне невозможно, тем более при переправе через водную преграду, каковой на пути нашей армии еще не было, тем более при нашей-то заботе и подготовке, где изведешься весь, сердце в клочья изорвешь, добиваясь хоть какого-то порядка.
Пусть идет как идет. Их, полевых командиров, смысл существования есть в том, чтобы доглядывать, подсоблять, маленько хотя бы зачищать ошибки и просмотры командования, так вроде бы четко и ладно спланировавшего дерзкую и сложную операцию.
Но там вон, за рекою, тоже засели плановики, опыт наступления и обороны имеющие большой, их задача — не пустить за реку русских, поистребить их и перетопить как можно больше, всего бы лучше — поголовно. Кто кого? Вот простой и вечный вопрос войны, и ответ на него последует скоро. Вон уж посветлело за спиной небо. Из Сибири, из родных мест, от Натальи и детей светлым приветом катит утро, над рекою густеет туман, белой наволочью ползет к берегам, успокаивая реку тихим дыханием, бестелесной плотью соединяя берега, которые задумывались Создателем для единого земного мира, но не для враждебного разъединения.
Туман держался до высокого солнца, помогая армии, изготовившейся к броску, в последнем приготовлении, продляя покой и жизнь людей на целых почти полдня. Но как только посветлело на земле, в небо мошкой высыпали самолеты и с грозным гулом покатились к реке, забабахали зенитки, зачастили установки «дай-дай!», понеслись в небо пулеметные струи. Небо сплошь покрылось пятнами взрывов. Навстречу воздушным армадам выскочил взводик истребителей со звездами, следом второй, третий, поднялась в небе карусель, истребителей отнесло в сторону, бомбардировщики начали опорожняться на берег, треск камней, огонь и дым взрывов, грохот зениток, удары минометов и орудий, все смешалось в общее месиво, в земной хаос и ужас — бой начался. Нырнув к наблюдателям в ячейку, майор Зарубин припал к стереотрубе и начал округлять, закольцовывать красным карандашом огневые точки противника. Взвод разведки завязал бой на противоположном берегу. Огонь взвода жидок, долго ему не продержаться. Полковник Бескапустин махнул капитану Щусю рукой — роту лейтенанта Яшкина на переправу. Командир второго полка Сыроватко бросил через реку роту под командой Шершенева. Взвод разведки, начав переправу раньше времени, спровоцировал начало операции, нарушил ее план и ход. А раз так, раз зарвались — хоть зубами держите полоску правого берега, укрепляйтесь на нем. В восемнадцать ноль-ноль начнется артподготовка и через полтора часа — переправа главных сил — такой приказ поступил из штаба корпуса в дивизию, из дивизии в полки.
Ох-хо-хо! И когда это я поживу, как человек, без оброти, на самого себя из-за шорохливости характера и долгого языка надетой. Радуясь тому, что сами никуда, ни в какие руководители не угодили, бойцы опрокинулись на брюхо, закурили, тогда как во время собрания чинно сидели кружком. Секретарь партсобрания передал протокол подполковнику. Мартемьянов его аккуратно свернул, засунул в кожаную сумку и тоже сел на услужливо сваленную на бок коробку крашеного улья — пасеку вояки позорили, мед съели, вялые пчелы реденько кружились и жужжали в лесу, щупали своими хоботками листья, траву, солдатские пилотки. Один новоиспеченный партиец испугался пчелы, замахал руками и тут же получил укус в ухо. «На смерть человек собирается идти, а пчелы боится!» — грустно усмехнулся подполковник Мартемьянов. Невоздержанный на язык, старый партиец Финифатьев нехорошо сострил:
— Машите, машите руками-то, так пчела всю нашу партию заест…
Собрание хохотнуло и выжидательно примолкло. Подполковник покачал головой:
— Посерьезней, товарищи, посерьезней. Такое дело предстоит… Хотел бы спросить про адреса.
— Лодка в порядке, — сказал Лешка майору Зарубину. — Остался пустяк — переплыть реку.
— Место выбрал? Где будешь ждать?
— Да, выбрал. Но думаю, не мне, а вам меня придется ждать.
— Добро. Потом на карте покажешь, где. Майор ушел. Мартемьяныч, переждав деловой разговор, пригласил Шестакова.
— Садись или вались, как удобней… — Лешка думал, выговор ему будет за неучастие в собрании, но Мартемьяныч говорил со всеми бойцами по делу, надо, мол, чего домой переслать или помощь какую похлопотать там? Сказывайте. — И тише, как бы себе, молвил: — Когда уж эта война и кончится?.. Ну, отдыхай, живой вернешься, успеешь вступить в наши ряды, — сказал он связисту. — Не буду надоедать больше, — и ушел, обвиснув со спины. «Добрая ты мужицкая душа! — Провожая его взглядом, кручинился Шестаков. — Тысячи чинодралов остаются, ухом даже не ведут, а тебя совесть гложет».
Господа офицеры гуляли. Веселился ротный Яшкин, Талгат, комбат Щусь и его замы — Шапошников и Барышников, две фельдшерички, Неля и Фая, да еще радистки и одна визгливая хохотушка, прибившаяся к пехоте в лесу.
«С нами Бог и тридцать три китайца!» — говаривал когда-то Герка-горный бедняк. И Лешке снова почудилось, что в хоре слышится отчим-гуляка, но было бы слишком уж просто: взять, войти в хату и во фронтовой толчее встретить папулю! «Наваждение это!» — порешил Лешка, поспешая навестить осиповцев.
Леха Булдаков ни с того ни с сего навалился медведем, притиснул гостя к себе и коленом поболтал фляжку на его поясе. Во фляге звучало.
Покликали сибирских стрелков. Сползлись все, даже Коля Рындин явился, распечатал консерву, нарезал хлеба, принес печеных картошек, соль бутылкой на доске растер, перекрестился и выпил, жмурясь, косил глазом; все ли в порядке у него на столе — ящике из-под снарядов. Хорошо посидели ребята, повспоминали, пробовали даже запеть. Гриша Хохлак настрой на «Ревела буря» давал, но песня не заладилась, да и затребовали скоро Гришу вместе с баяном в распоряжение штаба батальона.
А правый берег все молчал, не шевелился. Комбату не спалось. Солдаты — вольный народ, заботами не обремененный, угрелись под плащ-палатками, шинеленками, телогрейками, дрыхнут себе, сопят в обе дырки; оглашал окрестности храпом Коля Рындин, почему-то последнее время облюбовавший место для спанья под полевой кухней — теплей и безопасней там, что ли?
О том, что и солдаты некоторые не спят, Щусь хоть и догадывался, однако не тревожился особо — выспятся еще. Солдат с редкой и чудной фамилией — Тетеркин, попав в пару с Васконяном на котелок, удивился: «Я ишшо таких охламонов не встречал!» — и с тех пор таскается за Васконяном как Санчо Панса за своим воинствующим рыцарем, моет котелок и ложки, стирает портянки да, открывши рот, слушает своего господина и постичь не может его многоумности. С вечера Тетеркин принес откуда-то сена, застелил его плащ-палаткой, велел лечь Васконяну, укрыл его сверху и сам залез в постельное гнездо, да вскорости и уснул, не обращая внимания ни на звезды, ни на осеннюю ночь, ни о чем не беспокоясь и ни о чем не думая. Спокойное, доброе тепло шло от мирно спящего солдата. Прижимаясь к напарнику, Васконян умиленно радовался тому, что Бог послал ему еще одного доброго человека.
Мирно ворковала в ночи, под звездами небесными, еще одна богоданная пара — Булдаков с Финифатьевым. Леха Булдаков нечаянно затесался в избу к офицерам, нечаянно же там и добавил.
— Де-эд, ты будешь спать или нет? Завтре битва.
— Коли битва, так ковды разговаривать в ей будет…
— Де-эд, ты же в любом месте, в любой ситуации можешь разговаривать двадцать пять часов в сутки, я токо двадцать. Мое время истекло. Уймись, а?
— Какой ты, Олеха, все же маньдюк!.. Уймись, уймись. Тебе б токо пить да дрыхать, а вот у меня предчувствия…
— Де-эд. Я выпил, спать хочу, пожрать, поспать — вот для чего я существую. И ишшо де-эд! Я девок люблю. А где девку взясти? Хотел у офицеров одну увести, да где там, самим не достает. Помнишь, дед, поговорку. «Солдат, девок любишь?» — «Люблю». — «А оне тя?» — «Я их тоже…»
— А хто их, окаянных, не любит?!
— Гэ-э-э!..
— Де-эд, если будешь шарашиться, я придавлю тебя!.. У бар-р бороды не бывает!..
— Господи, спаси и помилуй нас от напасти! — взмолился старый партиец Финифатьев — он боялся дурацкого присловья Булдакова, но еще больше страшился припадка и психопатии, которые следовали за этим. — Хер уж с тобой! Спи! С им, как с человеком…
Свело военной судьбой Финифатьева и Булдакова в воинском эшелоне, когда сибирская дивизия катила к Волге по просторам чудесной родины. Финифатьев в Новосибирск с вологодчины прибыл еще летом, суетясь по партийным делам, изловчился отстать от двух маршевых рот, норовил и от третьей отлынить — не вышло — мели под метелку.
Булдаков, сроду не имевший своего котелка, подсел к Финифатьеву, у которого котелок был, пристал с вопросом:
— Вологодский, что ли?
— Вологодскай. А ты?
— Тоже вологодскай.
— Правда, вологодскай?
— Правда, вологодскай!
— Й-еданой! — ликующе воскликнул Финифатьев. Булдаков тем временем с его котелком подался в кухонный вагон и принес супу. Много супу, но жидкого.
Финифатьев радовался услужливости незнакомца, не зная еще, что было это в первый и в последний раз, чтобы увалень Булдаков по доброй воле и охоте сделал какую-то работу. Украсть — всегда пожалуйста! Но топтаться в очереди, землю копать, тяжести таскать — извините. Хлебая, Булдаков зачастил ложкой, забренчал, засопел, да все норовил со дна, взбаламутить хлебово… «И таскат, и таскат!» — загоревал Финифатьев.
— Ты ежели так лопатой работаш, то боец хоть куды!
— А ты, однако, моим командиром будешь? Вон у тебя два сикеля на вороте!
— Ну, ак шчо, ковды назначат, дак. Я те, маньдюку, покажу политику, ись из одного-то котелка выучу, вести себя дисциплинированно заставлю.
— У бар бороды не бывает. Усы! — заявил боец Булдаков и посмотрел на потолок вагона. Финифатьев тоже посмотрел и ничего на потолке интересного не обнаружил, с досады плюнул, но когда в котелок обратно сунулся, ложка во что-то уперлась в твердое — в котелке сухарей, что камней. — Ешь давай, товарищ командир, укрепляйся, чтоб мной командовать, силы большие требуются.
— Ак шчо — исти — не куль нести, — сказал Финифатьев и вежливо зацепил сухарик, другой. Как пустеть в котелке стало, Булдаков засунул куда-то за спину руку и оттуда добыл еще горсть сухарей. И так до четырех раз.
Крепко поели напарники, Финифатьев уж сам вызвался мыть котелок, но волшебный котелок не пустел — Булдаков сыпанул в него из шапки жареных семечек, закурил. Некурящий Финифатьев пощелкал семечки, раздумчиво молвил, величая партнера о множественном числе:
— Однако, робяты, сухари-те вы где-то сперли?
— Да ты че?! — вытаращил и без того выпуклые глаза Булдаков. Сухари нам генерал Ватутин за победу под Сталинградом выдал! Лично! По мешку на вагон!
Финифатьев поглядел, поглядел на Булдакова и решил, что брехун он и ловкач большой. И не вологодскай он вовсе, даже и не вятскай, мордва скорее всего, либо чуваш — уж больно личность молью побита и глаз нахальнай… Может, и черемис? «Ей-бо, черемис!» — и сказал об этом Булдакову.
— Бурят я, товарищ командир.
— А подь ты знаш куда?! Шаришшы белы навыкат, у бурята же глаз узенькай, черинькай. Че, я не знаю?
— Я английский бурят!
Финифатьева и на самом деле назначили командиром отделения. Булдаков, конечно же, в это отделение и определился. И попил же он кровушки из своего отца-командира! Ежели всю, какую выпил, в одно место слить, то полный солдатский котелок наберется, может, и ведро.
— Это за какие же такие грехи мне такого прохиндея в товаришшы Господь послал? — не раз спрашивал у Булдакова Финифатьев.
— За большие, за большие, товарищ командир. Много ты девок перепортил, догадываюсь я, и с колхозу воровал. Воровал?
— А хто с его не воровал? Колхоз, он за тем и есть, штобы все токо и воровали.
На какой-то станции Финифатьев насобирал в вещмешок деревянных брусков и начал обрабатывать складником древесину в форме мыла. Затея была хитрая: покрыть деревянный брусок сверху пленкой розового мыла, которое Финифатьев раздобыл еще в Новосибирске, и променять на харчи. Об этой хитрости он вызнал от бывалых солдат и вот решился на мошенничество, хотя и представить себе не мог, как он сбудет мыло. Очень боялся Финифатьев этакой откровенной надуваловки, хотя мошенничать, надувать, воровать и жульничать по-мелкому, как и все советские колхозники, давно навык, иначе не выжить в социалистической системе. За этим-то делом, по запаху, не иначе, застукал вологодского мужика пройдоха Булдаков.
Взявши брусок «мыла», почти что уже готового к реализации, Булдаков повертел его, понюхал и укоризненно молвил:
— Учит вас, дураков, совецка власть, учит уму-разуму и никак не научит. Печатка где?
— Кака печатка?
Булдаков долго пояснял мастеру, что на мыле по ободку завсегда писано, откуда оно произошло, сделано где — допустим, на фабрике имени Клары Цеткин, Леха упорно именовал борчиху за счастье мирового пролетариата Целкиной, отчего целомудренный мужик Финифатьев, имеющий шестерых детей, морщился, но, подавленный всезнаньем Булгакова, не перечил. Тот совсем его доконал, сказавши, что в середке мыльного изделия быть еще и гербу с ленточкой полагается и по ленточке должно быть написано «РСФСР». Задумавший так просто смухлевать и надуть советский народ, Финифатьев приуныл было, но Булдаков завез ему лапой по плечу, да так, что в суставе мастера долго потом ныло, сказал, что он сей момент все организует, сбытом займется сам лично. Уж он-то не продешевит!
Не сразу, не вдруг, но Булдаков отыскал Феликса Боярчика в толпе вагонного народа. Художник тихо и мирно спал на полу, положив под голову свой совсем почти пустой вещмешок. Нары по ту и по другую сторону вагона были сделаны из трех плах, и Боярчик со своим малогабаритным телом, боясь провалиться в щель, предпочел нарам пусть и грязный, избитый, зато устойчивый вагонный пол.
На всем протяжении пути воинского эшелона население его неутомимо промышляло: меняло, торговало, воровало, мухлевало на продпунктах, норовя пожрать по два раза. Еще едучи по Сибири, неустрашимые воины добыли досок и сколотили настоящие нары, но уж места там Боярчику не полагалось, там царили добытчики, мастера по всякой тяге, картежники, песельники, люди, склонные к ремеслу и искусству.
И вот же интересное дело: три доски, на половину вагона выдаваемые, не могли быть нарами, никак они не соединялись. Ловкий народ или складывал из досок нары в одной половине вагона или начинал делать налеты на лесопилки, встречающиеся на пути, попутно прихватывая все, что плохо лежит. Когда заехали в степные приволжские районы — доски и всякое дерево вовсе уж на вес золота пошли.
Так на протяжении всей войны мудрое тыловое начальство вынуждало людей тащить, жульничать, ловчить.
Боярчик со сна не вдруг уяснил, какое художество от него требуется, уяснив, охотно принялся за дело. Вырезая из деревянных торцов и кубиков, унесенных со встретившейся на пути лесопилки, и из консервных банок штампы — он даже вдохновился и увлекся занимательным делом. Художник же истинный!
Вдруг разгорелся идейный спор: Финифатьев, закаленный партиец, досконально постигший политику партии на практике, предлагал по ободку мыльного бруса выводить не РСФСР, а СССР — солидней! Фабрику означить имени товарища Ленина или лучше Сталина — доверия больше. «Кто у нас знает эту, будь она неладна, Клару?» — Булдаков уперся: нет и нет! Надо писать загадочным «литером» с гост. пост. РСФСР. Раз Клару Целкину писать не хочется, пусть будет фабрика имени Сакко и Ванцетти, и пояснил притихшему умельцу:
— За Сталина, да и за Ленина, коли попадешься, припаяют десять лет дополнительно — не погань святые имена. А за Сакку эту и за Ванцетти — морду набьют, и все дела. Тем более, что они, кажись, обе померли. Перву выручку пустим на приобретение сырья.
— Как это?
— А купишь еще одну печатку духовного мыла.
— Ну и голова у тя, Олеха! — восхитился Финифатьев. — Тебе бы директором быть, производством ворочать, а ты ширмачишь…
— Все еще, дед, впереди, все еще впереди. Как директором меня назначат, я тебя к себе парторгом возьму.
— Ак че, не дрогну — дело привычное. Я в этих парторгах-то с юности, почитай, верчусь.
— И задарма все! А я те знаш, каку зарплату назначу.
— Ты назначишь! Пропьешь и производство, и мундир.
— А ты, парторг, зачем? Ты меня должен воспитывать, должен направлять на правильный путь, подтягивать до уровня.
— В петле! Ох, Олеха, Олеха! Ох бес сибирский! И какая тебя мама родила? Про тебя, видать, сложено: «Меня мамочка рожала — вся деревня набежала…»
— У нас поселок, Покровка… Слобода Весны нынче называется.
— Вся Покровка набежала. Мама плачет и орет: «У ребенка шиш встает!..»
— Известно, он у меня боево-ой! Ты работай, работай. Совсем в парторгах разленился!
— Тьфу на тебя, на саранопала. Ты бы вот с мое поработал!
Стучат колеса. Несется поезд по стране, добродушно переругиваясь, изготавливают продукцию два шулера. Сойдясь в пути на фронт, два этих совершенно разных человека держались друг дружки, были опорой один другому, как Тетеркин с Васконяном и множество других солдат держались парами — парой на войне легче выжить, и ранят тебя если — напарник не бросит.
Финифатьев еще поговорил маленько, получил еще одно заверенье, что Булдаков его на переправе не бросит, поможет ему переплыть на ту сторону. Леха наврал Финифатьеву, что имеет разряд по плаванию, — от Васконяна он это красивое слово услышал и присвоил, заверял, что был даже чемпионом Сибири.
— По карманной тяге чемпион, — впал в сомненье Финифатьев и, уже засыпая, вздохнул: — Вот эть какая-то несчастная жэншина тебе в бабы достанется…
Ночь перевалила за середину, все унялось на земле и в небе. Реже летали самолеты, крупнее сделались звезды, и меж ними как-то потерянно, игрушечно засветилась подковка месяца. Река по зеркалу освинцовела и вроде бы остановилась. Редко и все так же меланхолично взлетали ракеты за рекой, и где-то далеко-далеко время от времени занимался гул, доносило раскаты грома и начинала внутри себя ворочаться земля, отзываясь в сердце тошнотным щемлением, непохожим на боль, но прижимающим дыхание. Там, за рекой, в глубоком тылу, немцы взрывали Великий город. Не веря уже ни в какой оборонительный вал, не надеясь на благополучный исход дела, враг-чужеземец торопился сделать как можно больше вреда чужой стране, принести больше страданий людям, которые никакого ему зла не сделали, пролить как можно больше чужой крови.
Как же надо затуманиться человеческому разуму, как оржаветь живому сердцу, чтобы настроилось оно только на черные, мстительные дела, ведь их же, страшные и темные дела, великие грехи, надо будет потом отмаливать, просить Господа простить за них. В прежние, стародавние времена, после битв, пусть и победных, генералы и солдаты, став на колени, молились, просили Господа простить их за кровопролитие. Или забыт Бог на время, хотя и написано на каждой железной пряжке немца: «С нами Бог», — но пряжка та на брюхе, голова — выше. Там, где гремело, зажглось небо из края в край. Что-то в тот небесный огонь выплескивалось ярче самого огня, порская, рассыпалось горящими ошметьями — геенна огненная пожирала земные потроха.
Майор Зарубин, смолоду страдающий гипотонией, на совещании офицеров напился крепкого чаю. Офицеры курили, гуще всех палил трубку полковник Бескапустин. Майор угорел от табака, уснул с головной болью и вот среди ночи проснулся, полежал не шевелясь, затем поднялся, набросил на плечи телогрейку, отправился на берег реки, заметил недвижно сидящего на камне человека:
— Не помешаю?
— Садитесь.
— Не спится, Алексей Донатович?
— Не спится. Прежде я крепок был на сон.
— Молодость. Беззаботность.
— Да-да. А сейчас у меня порой бывает ощущение, что мне уже сто лет.
— И у меня то же самое.
Замолчали. Глядя на все шире разгорающийся вдали пожар, на реку, которой достигали слабые отблески горящего неба, но была она от этого еще холодней и отчужденней, лишь тень крутого, вражеского берега означалась в воде резче, сам же берег, осадив вниз, под яр всю черную густоту ночи, обрисовался по урезу чернильной каемочкой. В той колдовской темени угадывалось шевеление, какое-то железо время от времени взбрякивало, высекались мелкие синие искры из камней.
— Вам все-таки надо заставить себя хоть немного поспать. Утром, я думаю, немцы начнут бомбить и обстреливать наш берег и в первую голову разнесут хутор, так опрометчиво оставленный. Народ они хотя и подлый, — не отрывая глаз от горящего неба, продолжал Зарубин, — но вояки они расчетливые. Они знают, что днем у нас начнется выдвижение к реке плавсредств огневых позиций, что нам не до наблюдений будет, поэтому надо из хутора всех людей увести в лес, велеть закопаться, а то живут, как на сенокосе, спят под открытым небом. Своих наблюдателей я не снимаю. Пусть остаются.
— Копию схемы наблюдений велите мне прислать. Может пригодиться. Ну, я, пожалуй, пойду. Надобно и в самом деле соснуть.
Зарубин остался на берегу один и видел, как выводил к реке поить лошадей чей-то коновод, должно быть, ночью уже добавилось артиллерии на конной тяге. Видел, как из батальона Щуся огромный солдат наливал в кухню воду, долго ее промывал травяным вехтем внутри, выпустил грязную воду, ведрами прополоскал котлы и, налив воды, поволокся пешком за кухней в ближние кусты.
Где-то совсем близко ударила и сразу смолкла перепелка, обеспокоенно зачифиркали, запересыпали в горле монетки утаившиеся в камнях куропатки. Длинно, противно зевая, с реки подала голос чайка и, призраком паря, закружилась над тем местом, где солдат мыл кухню.
Такая мирная картина, такая добрая ночь на земле, катящаяся на исход. Подумав о том, что там, в Забайкалье, уже давно наступило утро и Наталья, накормив детей, распределила свое отделение по местам, кого в школу, кого в поле с собой взяла картошку копать, кого приструнила, кого приласкала, кому и поддала — всем внимание уделила. Работает сейчас, копается в земле и думает о них, своих мужьях-дураках. Наталья — звереныш чуткий, она почти всегда угадывает какой-то своей, бабьей интуицией или элементом каким, неслышно в ней присутствующим, надвигающуюся на ее мужиков передрягу. В такую пору пишет она одно письмо на двоих, зато длинное и насмешливое. А как тут, на фронте, более или менее терпимо, писать перестает. «Ничего не жрет, когда переживает, — ворчит Пров Федорович, — изведется к чертовой матери из-за нас, оболтусов. Бабы российские по одному мужу сохнут, что былинки, а тут, как в Непале, мужей у бабы… И один другого лучше, и за всех переживай!»
Александр Васильевич нарочно отгонял от себя тревогу и мысли о переправе. Все, что надо сделать, он уже сделал, распоряжения отдал, предвидеть же все на войне невозможно, тем более при переправе через водную преграду, каковой на пути нашей армии еще не было, тем более при нашей-то заботе и подготовке, где изведешься весь, сердце в клочья изорвешь, добиваясь хоть какого-то порядка.
Пусть идет как идет. Их, полевых командиров, смысл существования есть в том, чтобы доглядывать, подсоблять, маленько хотя бы зачищать ошибки и просмотры командования, так вроде бы четко и ладно спланировавшего дерзкую и сложную операцию.
Но там вон, за рекою, тоже засели плановики, опыт наступления и обороны имеющие большой, их задача — не пустить за реку русских, поистребить их и перетопить как можно больше, всего бы лучше — поголовно. Кто кого? Вот простой и вечный вопрос войны, и ответ на него последует скоро. Вон уж посветлело за спиной небо. Из Сибири, из родных мест, от Натальи и детей светлым приветом катит утро, над рекою густеет туман, белой наволочью ползет к берегам, успокаивая реку тихим дыханием, бестелесной плотью соединяя берега, которые задумывались Создателем для единого земного мира, но не для враждебного разъединения.
Туман держался до высокого солнца, помогая армии, изготовившейся к броску, в последнем приготовлении, продляя покой и жизнь людей на целых почти полдня. Но как только посветлело на земле, в небо мошкой высыпали самолеты и с грозным гулом покатились к реке, забабахали зенитки, зачастили установки «дай-дай!», понеслись в небо пулеметные струи. Небо сплошь покрылось пятнами взрывов. Навстречу воздушным армадам выскочил взводик истребителей со звездами, следом второй, третий, поднялась в небе карусель, истребителей отнесло в сторону, бомбардировщики начали опорожняться на берег, треск камней, огонь и дым взрывов, грохот зениток, удары минометов и орудий, все смешалось в общее месиво, в земной хаос и ужас — бой начался. Нырнув к наблюдателям в ячейку, майор Зарубин припал к стереотрубе и начал округлять, закольцовывать красным карандашом огневые точки противника. Взвод разведки завязал бой на противоположном берегу. Огонь взвода жидок, долго ему не продержаться. Полковник Бескапустин махнул капитану Щусю рукой — роту лейтенанта Яшкина на переправу. Командир второго полка Сыроватко бросил через реку роту под командой Шершенева. Взвод разведки, начав переправу раньше времени, спровоцировал начало операции, нарушил ее план и ход. А раз так, раз зарвались — хоть зубами держите полоску правого берега, укрепляйтесь на нем. В восемнадцать ноль-ноль начнется артподготовка и через полтора часа — переправа главных сил — такой приказ поступил из штаба корпуса в дивизию, из дивизии в полки.