Страница:
– Слышите?! И церковники оплакивают коммунистов. А они-то хорошо знают, что Ласло Райк и его товарищи были безбожники. Да если бы этот звон услышал товарищ Райк…
– Слышит! И радуется, что восторжествовала справедливость, что честь его восстановлена. Вот так, Пал бачи. Теперь оставьте нас в покое.
Дьюла проводил соседа до прихожей и захлопнул за ним дверь.
– И тебе не стыдно? – Шандор укоризненно посмотрел на Дьюлу. – Пьяный дворник так не поступил бы с человеком.
Дьюла подошел к отцу, обнял.
– Я никогда не стыдился быть правдивым… Твой друг получил заслуженную отповедь. Закоренелого демагога не переубедишь поэтическими словами.
Шандор сбросил руки сына со своих плеч.
– Зря ты меня солишь – несъедобный я.
Далеко внизу, в холле, загремела дверь подъезда. Кто-то быстроногий, как вспугнутый олень, промчался по вестибюлю. Не доверившись скорости лифта, протарахтел пулеметной очередью по гулким ступенькам лестничной клетки и подскочил к двери квартиры Хорватов, нетерпеливо заскрежетал ключом в двери.
Шандор, несмотря на тяжелый душевный осадок, оставшийся после разговора с другом и сыном, улыбнулся. Он узнал младшего сына по походке. Всегда вот так, весенней грозой, врывается в дом Мартон. Завихрение, а не парень. Слон в посудной лавке, да и только. Ему всегда и везде бывает тесно. Сдвигает со своих мест и то, что покоится там нерушимо годами. Все говорят, что он на редкость красив. Чепуха! И откуда люди взяли? Ничего в Мартоне нет красивого. Худощав, невысокого роста, вертляв, не по годам зелен. Двадцать два ему стукнуло этой весной, а он до сих пор похож на только что распустившийся цветок. Не чувствуется в нем ни мужества, ни силы, которые только и украшают мадьяра. Щеки Мартона тонкокожие, светятся, как у девушки, румянцем. И ресницы тоже не мужские – длинные, пушистые. Волосы мягкие, курчавые. Не сразу расчешешь их и железной гребенкой.
Широко, с ветром и грохотом, распахнулась дверь, и вбежал Мартон.
– Сэрвус, апам! Сэрвус, профессор! А может, тебе приятнее звание поэта?
Дьюла ласково кивнул брату.
– Сэрвус, веселые каблуки! – Шандор толкнул сына в грудь.
На нем грубые, плохо зашнурованные грязные башмаки, порядочно обтрепанные брюки, спортивная куртка вытерта на локтях, в чернильных пятнах; воротничок старой рубашки расстегнут, галстук плохо завязан, съехал набок.
Шандор усмехнулся: «Вот так красота!»
От одежды и обуви Мартона повеяло ненастной улицей, дунайским илом, просмоленным канатом.
– Где ты был? – спросил Шандор. – Рыбачил?
– Баржи на Чепеле разгружал. Измаильские. С оборудованием.
– И на заработанные деньги купил не вино, не хлеб, а розы, – сказал Дьюла.
– Да, купил! – вызывающе ответил Мартон. Он бросил на стол букет темно-красных роз, мокрых от дождя и распространяющих по «Колизею» невидимый душистый дымок. – Где мой дождевик? Кто видел мой дождевик? – Мартон заглядывал за спинку дивана, под кресло, отодвигал стулья.
– Ищи свой плащ там, где ты его оставил, – наставительно пробурчал Шандор, но глаза его оставались улыбчивыми, добрыми.
– А где я его оставил? Аням, Жужа!..
Мать и сестра где-то там, в глубине квартиры, в своих комнатах. Мартон еще не видит их, и они еще не могут услышать его, но ему не терпится. Направляясь к ним, он кричит:
– Где мой дождевик?
Шандор проводил сына глазами, покачал головой:
– Ах, Мартон!.. Вечно куда-то спешит, боится куда-то опоздать, все ему некогда… Если удлинить сутки часов на пять, и о не успевал бы свои дела делать. Суета, завихрение. А когда жить будет?
– Это и есть жизнь!. – Дьюла опять занял свое насиженное место у камина, с упоением смотрел на огонь, как на живое существо, будто ждал от него ответов на свои тысячу и один вопрос.
Хлопнула дверь, ведущая на кухню, загремел таз, упавший на пол, загрохотали на метлахских плитах тяжелые подкованные ботинки. Мартон на ходу натягивал дождевик.
– Нашел! – радостно завопил он, пробегая по комнате.
Дьюла перехватил парня. Обнял и, любовно вглядываясь в него, сказал с гордостью:
– Видел, апам? Слыхал? Всего-навсего плащ нашел, а провозгласил об этом голосом Колумба: «Земля, земля!»
Мартон не понял брата.
– Что ты? Стихи пишешь?
– Да, молодость!.. Она находит радости и там, где мы их теряем.
– Про себя ты, может, и верно сказал, а вот про меня… Рано ты меня, сынок, в безрадостные старики записал, – возразил Шандор.
– Ничего не понимаю! – нетерпеливо воскликнул Мартон. – О чем вы? Ладно. Дискутируйте, а мне некогда. Пусти, Дьюла…
– Марци, куда спешишь будто угорелый? – спросил отец.
– Вот розы… студенты доверили возложить.
Дьюла снова обнял брата. Его лицо стало монументальным, как лицо статуи.
– Марци, ты любишь Петефи?
– Какой мадьяр не любит Шандора Петефи!
– «Национальную песнь» знаешь?
– Ты меня удивляешь… «Национальная песнь» – молитва каждого венгра.
– Ну… помолись!
Мартон опустил слои длинные пушистые ресницы, перестал улыбаться и, чуть побледнев, торжественно произнес:
– Хорошо. Пусти, Дьюла, опаздываю! – Вырвался из объятий, побежал к двери.
На пороге неожиданно затормозил подошвой ботинка, остановился, посмотрел на брата, и на его открытом, правдивом лице появилось выражение сомнения, не присущее ему. Мартон безгранично любил брата, любил его стихи, его горячие речи, произносимые на дискуссиях клуба Петефи, верил во все то, во что верил Дьюла. И все же сейчас усомнился, нужно ли поступить так, как он посоветовал.
– А ты думаешь, это подходит?.. Шандор Петефи и Ласло Райк? – робко спросил Мартон.
– Подходит! – энергично возразил Дьюла. – И еще как подходит! В одно время, в год великих революций, прозвучала «Национальная песнь» Петефи и «Коммунистический манифест».
Мартон кивнул кудрявой головой.
– Понял! Бегу. Баркарола! – И опять «веселые каблуки», как по клавишам рояля, пролетели по многочисленным ступенькам лестничной клетки.
И снова старый Шандор улыбнулся, прислушиваясь к шагам Мартона. Далеко убежит такой парень, если… если не споткнется.
Улыбался Шандор, а на душе было тоскливо и холодно. В последние дни он почему-то все чаще и чаще, глядя на младшего сына, испытывает это темное чувство тревоги. Отчего бы это? Ведь не разбойник же Мартон. Нет никаких оснований тревожиться за его судьбу. Учится хорошо, поведение примерное, стипендиат. Член Союза трудящейся молодежи. И все ж таки… Горяч он, порывист, опасно неосмотрителен, чересчур доверчив. Жениться ему пора, а он до сих пор не боится обжечься, смотрит на огонь чистыми глазами несмышленого ребенка. Ветер, а не парень. Куда дует? В чей парус? Что ищет?
– Ах, молодость!.. – с завистью говорил Дьюла. – Парень побежал на кладбище так, будто спешит заре навстречу.
Шандор поправил ковер, сдвинутый Мартоном, смахнул со стола алые лепестки и капли дождя, оставшиеся от букета роз.
– Дьюла, зачем ты ему морочишь голову? – Шандор укоризненно посмотрел на старшего сына. – Чего добиваешься? Куда нацеливаешь?
– Куда нацеливаю? Не хочу, чтобы он был доверчивым, как теленок, ослепленным, немым, покорным. Рожденный летать должен летать!
– Все стихами шпаришь? Попробую и я.
Шандор тихо, без всякого выражения, как обыкновенные прозаические слова, произнес:
Не ожидая, что скажет сын в ответ, он взял газету и уткнулся в нее.
Дьюла с тяжелым вздохом опустился в широкое кресло, положил в камин буковые чурки и, глядя на медленно разгорающийся огонь, думал об отце. «Честный ты, старик, но ужасно ограниченный, с добровольными шорами на глазах. Плохо видишь, плохо чувствуешь, еще хуже понимаешь жизнь. Что ж, для тебя это, пожалуй, естественно. Не можешь ты видеть и анализировать жизненные явления так, как я. Причина простая. Живем мы в разных интеллектуальных этажах. Ты силен своей наивной верой, ослеплением. А я… все вижу, все понимаю со своей вышки. На капитанском мостике всегда находились интеллектуалисты, история всегда вручала компас и руль корабля докторам, адвокатам, писателям».
Из своей комнаты выскочила Жужанна. Она была в ярко-васильковом платье, в белых с синей отделкой туфлях, свежая, надушенная.
– Звонили, Дюси?
Дьюла отрицательно покачал головой и внимательно-неприязненно посмотрел на сестру. Темные вьющиеся ее волосы особенно хорошо уложены, а на смуглом лице сияет какое-то тревожно-радостное ожидание. На что она надеется в такой день? Кого ждет? Откуда радость? Прислушивается к телефону и не слышит, как бухает Будапешт во все свои колокола.
Дьюла не понимал, что она и не могла быть другой. Вчера и позавчера была такой же весенней, чего-то ждущей. И завтра будет такой же. Пора любви!
Дьюла любил сестру, желал ей добра, но сейчас он почти ненавидел ее. Радоваться сегодня чему бы то ни было – святотатство. Кто же мешает ей понимать, по ком звонят колокола? Конечно он, Арпад Ковач. Смешно и противно. Сорокалетний жених и юная невеста! Но ничего уже, видно, не поделаешь. Жужанна Хорват, редчайший мадьярский цветок, скоро станет женой пепельноволосого доктора-историка, не по праву носящего славное имя князя Арпада, отца Хунгарии.
Дьюла с трудом преодолел острое желание высказать свои мысли вслух.
– Что с тобой, Жужа? – ласково спросил он.
– Мне показалось… Я жду звонка.
– Он должен позвонить?
– Да, он! – вызывающе ответила Жужанна. – Что дальше?
– Арпаду Ковачу сейчас не до тебя. Он сейчас там, около мавзолея Кошута, где отдают посмертные почести его другу, Ласло Райку. Кстати, до сих пор непонятно, как сам Арпад уцелел в застенках Ракоши?
Она холодно взглянула на брата и пошла к себе.
Мимолетный острый разговор с Дьюлой еще более омрачил ее. Настроение Жужанны вовсе не было таким сияюще-радостным, как показалось Дьюле.
– Постой! – Он преградил ей путь к двери. – Нет, сестричка, тебе не показалось. Да, звонили. И звонят! Но не телефонные звонки, а сто двадцать «божьих домов» Будапешта. Неужели не понимаешь, по ком звонят колокола? Кто тебе закупорил уши? Кто запретил понимать? Не твой ли женишок? «Все плакали вокруг, а он один смеялся!..» – издевательски произнес он.
Свет схлынул с лица Жужанны, оно стало темным и совсем не юным и не красивым.
– До чего же ты злой, дорогой братец!
– Да, злой. И горжусь. Это такого рода злость… будят совесть даже тех, кто окаменел в гипнозе.
Она знала, по ком плачут колокола. Но не хотела говорить об этом с братом, не пожелала стать на его позицию. Нельзя с ним мириться даже сегодня. Враждовать они стали с тех пор, как в доме Хорватов появился Арпад Ковач. Дьюла сразу же проявил к нему откровенную неприязнь, перешедшую в ненависть. Не щадил и сестру. Посмеивался над ее первым чувством.
Жужанна ничего не сказала, ушла к себе.
Старый Шандор покачал ершистой головой.
– От злости до бешенства рукой подать. Ах, дети! Из одного вы корня, да ягодки разные. Зря ты ее обижаешь, Дюси. Да еще теперь. Невеста! Или ты хочешь, чтобы она осталась старой девой? Вроде тебя, вечного холостяка, да?
– Ладно, прекратим.
Дьюла отвернулся от отца, достал блокнот, вооружился карандашом.
Шандор взял кованую плетенку и ушел.
Жужанна стояла у раскрытого окна своей комнаты и сквозь невыплаканные слезы смотрела на людей, идущих на Керепешское кладбище.
Огромный город, глубоко печальный, погруженный в тяжкие воспоминания, рыдающий траурными мелодиями, стал как бы собственным сердцем Жужанны.
Людская река. Траурные флаги. Венки, цветы… Гробы с прахом безвинно погибших стоят у мавзолея Кошута. «Вы жертвою пали…» Коммунисты, преданнейшие сыны народной Венгрии…
Как это могло случиться? Почему и кто это сделал?
Жужанне не довелось видеть Ласло Райка живым. Она была почти девочкой, когда его казнили. И все же она хорошо знала этого человека, Арпад много рассказывал о своем друге и учителе, старом коммунисте Венгрии, неутомимом подпольщике, великолепном организаторе, гордом и красивом мадьяре-витязе, любимце рабочего Будапешта, Да и не только Будапешта. Всюду, где он ни появлялся: на заводах Чепеля, среди рыбаков Балатона, в шахтах Печа, в цехах московского автозавода, в окопах Мадрида, в тюрьме Ваца, – он возбуждал к себе живой интерес, сразу приобретал друзей.
Оклеветан. Измучен пытками. Задушен намыленной веревкой. Темнее, холоднее стала Венгрия. Обрублена какая-то жилка, питающая горячей, чистой кровью сердце государства. Тяжелые потери понесли Справедливость, Правда, Честь, Вера. Была попытка обесчестить, забросать грязью армию венгерских революционеров, воспитавших Ласло Райка.
Нет! Растоптан, валяется в грязи, презираем лишь тот, кто именем партии сводил личные счеты с неугодными ему, не сломленными в открытом бою людьми.
Пал, сраженный роскошным казенным листом, вельможным доносом, который не нуждается в доказательствах. Приговор вынесен ему до того, как был выписан ордер на арест. Судьба его решилась предельно упрощенно. Гуртовой список и резолюция божественного наместника на венгерской земле, две крупные жирные буквы: «ЗА». Он за то, чтобы не существовали все, кто умнее его, талантливее, трудолюбивее. Он за то, чтобы вокруг него роились только хитрые дураки, умелые подхалимы, благообразные карьеристы, за то, чтобы один изрекал мудрость, а все прочие безмолвствовали и работали, работали, работали. Он за то, чтобы его личность светила всем и каждому. Не светит? Ничего, засветит, если лишить всех и вся света. Он за то, чтобы опустошить миллионы душ, а свою до краев наполнить.
Не наполнишь! Нет души у идола. Культ личности самый хрупкий, самый недолговечный из всех культов. Призрак величия.
Оклеветан. Измучен. «Так надо!» – уговаривали его следователи. «Так надо!» – шептали ему загробными голосами те, кто вел его на виселицу. «Так надо!» – решил в конце концов и сам Райк, чтобы поскорее покончить с неимоверными муками, выпавшими на его долю, и ринулся на виселицу.
«Так надо!..» Умирая, Райк должен был, во имя идола, оклеветать себя, погибнуть в прошлом, в настоящем и будущем.
Тело Ласло Райка стало прахом, а дух живет. Тело бывшего наместника бога на венгерской земле еще существует, но дух его уже стал смрадным пшиком. Идол спрыгнул с пьедестала, поспешно покинул Венгрию и где-то доживает свой жалкий век. Возмездие свершилось. И это закономерно. «Тот, кого могущество ставит выше людей, должен быть выше человеческих слабостей, иначе этот избыток силы поставит его на самом деле ниже других и ниже того, чем он сам был бы в том случае, если б остался им равным». Чуть ли не двести лет назад прозвучало это грозное и доброе предупреждение Руссо. Пусть же глухие пеняют на себя. Ниже людей и ниже себя будет всякий, кто самовозвысился не по заслугам, кто опекает угодливых обманщиков.
Жужанна, как бы подытоживая свои тяжелые раздумья, вытерла заплаканные глаза, энергично встряхнула головой и неожиданно для себя улыбнулась. Ей вспомнился последний венгерский час человека, стоявшего над людьми. Это было в конце июля или начале августа этого года. Жужанна и Арпад примчались в такси на аэродром. Арпад улетал в Италию на конгресс историков. Жужанна его провожала. Входя в аэровокзал, они услыхали объявление по радио, что вылет в Рим откладывается на час. Причина не была указана. Но девушка из справочного бюро, куда обратился Арпад, хладнокровно-насмешливо назвала причину: пока не улетит какая-то важная персона, все другие самолеты не будут ни выпускаться, ни приниматься.
Арпад и Жужанна переглянулись, засмеялись и отправились наслаждаться неожиданно выпавшим счастьем. Замечательно, что так получилось. Прощание продлится целый час. По этому случаю, гуляя по аэровокзалу, они несколько раз, на виду у многих пассажиров, поцеловались. В таком состоянии, счастливые, добрые, великодушные, готовые самого плохого человека принять за совершенство, они внезапно наткнулись на «важную персону». Влюбленные помрачнели. Многим людям они готовы были простить самые тяжкие их грехи, но только не этому человеку. Говорят, талантлив, образован. Может быть. Тем хуже. С дурака спрос малый. Ему было так много дано, так много он мог бы сделать!.. Небольшого роста, гологоловый, он стоял в окружении жиденькой толпы провожающих. Лоб в старческих морщинах, болезненно-желтый, глаза очень грустные, печальные, но рот заученно, по давно усвоенной привычке изображать оптимизм растянут в самодовольной улыбке. И это несоответствие между верхней, натуральной, и нижней, фальшиво-доброй, частью лица делало его жалким.
Снят со всех постов июльским пленумом ЦК, уезжает, по существу получил путевку на проезд только в одну сторону, а хорохорится по-прежнему. Вся Венгрия знает, что на ее небосклоне навсегда погасла звезда первой величины, а он все еще излучает пышное сияние, не подозревая, что оно отраженное, холодное, никого не греет, никому не светит.
Жужанна прильнула к плечу Арпада, шепнула:
– Нищета вождизма!
Он засмеялся, кивнул головой.
– Или примадонна, мнящая себя такой, какой ее изображали на афишах в молодости. Согнулась под бременем былых похождений, давно отнялись крылатые ножки, но все еще позирует и улыбается так, словно на нее направлены театральные юпитеры, все еще жадно озирается, ищет поклонников, ждет бурных аплодисментов, криков «ура» и «браво».
У Арпада были и личные причины презирать этого обанкротившегося деятеля. В самые тяжкие годы культа личности его арестовали. Обвинения были смехотворными, однако на их основании он просидел несколько лет в тюрьме и чуть не погиб. Дюжину писем ухитрился переслать в адрес этого человека, мнящего себя совестью Венгрии, – просил, умолял, требовал вмешаться. Ни на одно не откликнулся.
А после реабилитации Арпада он встретил его с распростертыми объятиями, как ближайшего друга:
– Дорогой Арпи!.. Поздравляю и сожалею. Если бы я знал!.. Почему не написал оттуда?..
Арпад с холодным презрением отвернулся от него.
И с таким же презрением, не поздоровавшись и не попрощавшись, отвернулся от него и тогда, на аэродроме Ферихедь, хотел идти дальше, но остановился.
Пухлые руки отбывающего взметнулись над лысой головой в прощальном жесте.
– До свидания, друзья! Жди меня, как поется в песне, и я вернусь!
– Будем ждать! – недружным хором откликнулись провожающие.
Улетающий был растроган, блеснул слезой.
– До свидания, любимая Венгрия! Я верю, ты еще скажешь свое веское слово, позовешь… Вернусь по первому же твоему зову.
Провожающие промолчали. Даже им, хорошо знавшим своего патрона, привыкшим к его речам, было неловко. Вот тебе и звезда первой величины, вот тебе и политический талант! Захлебнулся, пузыри пускает, потонул в собственной луже, а мечтает о роли спасителя Венгрии.
Арпад засмеялся, махнул рукой и, потеряв всякий интерес к этому впавшему в детство дяденьке, пошел своей дорогой и потащил за собой Жужанну.
На лестничной площадке послышался суматошный топот, будто мчалась целая пожарная команда. Но распахнулась дверь, и появился всего-навсего один запыхавшийся, с растрепанными волосами, краснощекий Мартон. В руках он держал большой плотный оранжевый конверт.
– Ты? – удивился Дьюла. – Бежишь, бежишь, и все на месте.
– Твои друзья виноваты. Вернули с полдороги. Вот, тебе письмо от них. Говорят, самое важное из всех твоих самых важных.
– Какие друзья? Почему не поднялись сюда?
– Не успел спросить.
– Где ты их встретил?
– В подъезде. Двое. Один черный, другой… кажется, тоже черный. Все! Миссия окончена. Убегаю. И теперь уже и тысяча твоих друзей не вернут меня. Гвадаррама!..
В дверях прихожей Мартон столкнулся с худенькой, скромно одетой – фланелевое платье, старенький дождевик, шерстяная, выцветшей голубизны косынка – очень застенчивой девушкой. Мартон чуть не сбил ее с ног. Подхватил, чтобы не упала, извинился скороговоркой и, растирая ушибленный лоб, убежал, выстрелив, как всегда, дверью.
Девушка уныло посмотрела на Дьюлу.
– До чего же неуклюжая: не могу в дом войти по-человечески. Извините! – прибавила она и виновато улыбнулась Дьюле, который стоял у камина и с недоумением рассматривал оранжевое письмо.
Почерк на конверте незнакомый, чужой.
– Здравствуй, Юлишка, – рассеянно откликнулся он.
– Что это с ним? – спросила Юлия.
– С кем? Ты о чем?
– С Мартоном. Взвинченный. Слепой. Он, кажется не узнал меня.
– Не обижайся на него, девочка. Он сейчас такое дело делает… имеет право без особенного восторга взглянуть в твое прелестное личико.
– А я и не обиделась. Честное слово. Я ни на кого не обижаюсь. Не умею.
– Зря. Кто не умеет обижаться и ненавидеть, тот не сможет и любить по-настоящему.
– Да?.. Сможет!
Дьюла по достоинству оценил признание Юлии. Молодчина. Если уж скромница так заговорила, значит, действительно сильно любит. Счастливый Мартон!
Дьюла вспомнил все свои пустопорожние увлечения, все радужные мыльные пузыри любовных привязанностей своих временных подружек – Иоланты, Барбары, Элли и им подобных – и искренне позавидовал брату. Свыше тридцати Дьюле, а ни одного дня еще не был счастливым. Почему же Мартону везет? Кажется, и его, Дьюлу, не обидел бог ни лицом, ни ростом, ни умом, а все-таки…
Дьюле стало стыдно своих мыслей. До этого ли ему теперь, когда так гремят колокола!
Юлия иначе расценила угрюмое молчание брата своей подруги. В тягость она ему.
– Жужа дома? – покраснев до ушей, спросила она.
– Дома, дома! Пройди к ней, она будет рада тебе.
Он проводил Юлию в комнату сестры и, вернувшись в «Колизей», с нетерпением надорвал плотный конверт, полученный от неизвестных друзей. Шутка, розыгрыш или в самом деле что-нибудь важное?
И письмо напечатано на оранжевой бумаге. Ни одного рукописного слова.
«Дорогой товарищ Хорват!
Сегодня после четырех часов ждите гостей. Явятся агенты АВХ[4] с ордером на ваш арест. Не волнуйтесь. Дальнейшую свою судьбу вручите в наши руки. Они сильные, уверяем вас. Гарантируем: ни один волос не упадет с вашей горячей и мудрой, так нужной для Венгрии головы. Сожгите это письмо и ни одному человеку не рассказывайте о нем…
Ваши друзья по клубу Петефи».
Дьюла скомкал письмо и рассмеялся. Чепуха! Белиберда! Глупая шутка. Впрочем…. Он разгладил смятый лист бумаги, еще раз прочитал тайное послание и задумался. А может быть, это и не розыгрыш. Не похоже. Такими вещами теперь не шутят. «Ваши друзья по клубу Петефи…» Да, там у него много друзей.
Вошел отец с плетенкой, полной дров. Увидя в руках сына бумагу, усмехнулся.
– Получились?
– Что?
– Стихи, спрашиваю, получились про то, кому надо ползать, а кому летать?
– Получатся! – Дьюла бросил письмо в огонь, смешал с углем хлопья пепла.
– Пахнет розами? Почему? Откуда?
С этими словами Жужанна вышла из своей комнаты вместе с Юлией.
– Откуда, спрашиваешь, розы?.. – Дьюла подвел сестру к окну. – Видишь, у каждого венгра, у каждой венгерки в руках цветы.
Жужанна посмотрела на улицу, на молчаливые колонны идущих людей. Однако она не увидела, не почувствовала того, на что рассчитывал Дьюла. Даже колоколов не услышала.
Отошла от окна, рассеянно оглядела всех, кто был в комнате. Остановила взгляд на отце.
– Папа, который час?
– Скоро три. Ты чего такая нарядная? Кого-нибудь ждешь в гости?
– Арпад скоро придет. – Быстро вернулась к окну, посмотрела на улицу, на затуманенный гористый берег Дуная, на сырое черное небо. – Какой хмурый день!..
– Очень хмурый, – подхватила Юлия. – И холодный. Вода в Дунае стала черной и все прибывает.
Дьюла проговорил в тон сестре и ее подруге:
– И небо хмурится, глядя на то, что сделали люди, призванные быть самыми справедливыми из всех справедливых.
Шандор достал коробку сигарет, бросил сыну на колени.
– Профессор, покури!
Дьюла не обратил внимания на отца. Смотрел только на девушек, доверительно разговаривал с ними.
– Что он чувствовал, о чем думал, когда наступил его последний час?.. Невиновен – и не может доказать!
– Это страшнее смерти.
Жужанна молчала, будто не понимала, о чем говорят ее подруга и брат.
Шандор усмехнулся:
– Плакала, плакала одна бедная сирота, да и потонула в собственных слезах. Вот так, Юлишка! Намотай себе это на ус.
Дьюла вскочил и, потрясая перед отцом кулаками, закричал:
– А ты… ты… Мы сироты, а ты кто такой? В такой день прибаутками отделываешься, боишься правде в глаза смотреть.
– В твои распрекрасные глаза боюсь смотреть, красный профессор!
На крик Дьюлы прибежала Каталин. В руках у нее ведро с водой и щетка. Она в простеньком ситцевом платье, босая, по-крестьянски повязана темным платком в белый горошек. Ей столько же лет, как и Шандору, – далеко за пятьдесят. Но выглядит она гораздо старше мужа. Лицо у нее потемнело, дряблое, в густой сети морщин. Старуха, этого уже не скроешь. Но она еще крепко держится на ногах, легко по земле ходит, ни себе не в тягость, ни людям. И всякий, кто увидит рядом с ней строгую, со светящимися волосами красавицу Жужанну и огненного Мартона, не задумываясь, скажет, что они ее дети.
– Слышит! И радуется, что восторжествовала справедливость, что честь его восстановлена. Вот так, Пал бачи. Теперь оставьте нас в покое.
Дьюла проводил соседа до прихожей и захлопнул за ним дверь.
– И тебе не стыдно? – Шандор укоризненно посмотрел на Дьюлу. – Пьяный дворник так не поступил бы с человеком.
Дьюла подошел к отцу, обнял.
– Я никогда не стыдился быть правдивым… Твой друг получил заслуженную отповедь. Закоренелого демагога не переубедишь поэтическими словами.
Шандор сбросил руки сына со своих плеч.
– Зря ты меня солишь – несъедобный я.
Далеко внизу, в холле, загремела дверь подъезда. Кто-то быстроногий, как вспугнутый олень, промчался по вестибюлю. Не доверившись скорости лифта, протарахтел пулеметной очередью по гулким ступенькам лестничной клетки и подскочил к двери квартиры Хорватов, нетерпеливо заскрежетал ключом в двери.
Шандор, несмотря на тяжелый душевный осадок, оставшийся после разговора с другом и сыном, улыбнулся. Он узнал младшего сына по походке. Всегда вот так, весенней грозой, врывается в дом Мартон. Завихрение, а не парень. Слон в посудной лавке, да и только. Ему всегда и везде бывает тесно. Сдвигает со своих мест и то, что покоится там нерушимо годами. Все говорят, что он на редкость красив. Чепуха! И откуда люди взяли? Ничего в Мартоне нет красивого. Худощав, невысокого роста, вертляв, не по годам зелен. Двадцать два ему стукнуло этой весной, а он до сих пор похож на только что распустившийся цветок. Не чувствуется в нем ни мужества, ни силы, которые только и украшают мадьяра. Щеки Мартона тонкокожие, светятся, как у девушки, румянцем. И ресницы тоже не мужские – длинные, пушистые. Волосы мягкие, курчавые. Не сразу расчешешь их и железной гребенкой.
Широко, с ветром и грохотом, распахнулась дверь, и вбежал Мартон.
– Сэрвус, апам! Сэрвус, профессор! А может, тебе приятнее звание поэта?
Дьюла ласково кивнул брату.
– Сэрвус, веселые каблуки! – Шандор толкнул сына в грудь.
На нем грубые, плохо зашнурованные грязные башмаки, порядочно обтрепанные брюки, спортивная куртка вытерта на локтях, в чернильных пятнах; воротничок старой рубашки расстегнут, галстук плохо завязан, съехал набок.
Шандор усмехнулся: «Вот так красота!»
От одежды и обуви Мартона повеяло ненастной улицей, дунайским илом, просмоленным канатом.
– Где ты был? – спросил Шандор. – Рыбачил?
– Баржи на Чепеле разгружал. Измаильские. С оборудованием.
– И на заработанные деньги купил не вино, не хлеб, а розы, – сказал Дьюла.
– Да, купил! – вызывающе ответил Мартон. Он бросил на стол букет темно-красных роз, мокрых от дождя и распространяющих по «Колизею» невидимый душистый дымок. – Где мой дождевик? Кто видел мой дождевик? – Мартон заглядывал за спинку дивана, под кресло, отодвигал стулья.
– Ищи свой плащ там, где ты его оставил, – наставительно пробурчал Шандор, но глаза его оставались улыбчивыми, добрыми.
– А где я его оставил? Аням, Жужа!..
Мать и сестра где-то там, в глубине квартиры, в своих комнатах. Мартон еще не видит их, и они еще не могут услышать его, но ему не терпится. Направляясь к ним, он кричит:
– Где мой дождевик?
Шандор проводил сына глазами, покачал головой:
– Ах, Мартон!.. Вечно куда-то спешит, боится куда-то опоздать, все ему некогда… Если удлинить сутки часов на пять, и о не успевал бы свои дела делать. Суета, завихрение. А когда жить будет?
– Это и есть жизнь!. – Дьюла опять занял свое насиженное место у камина, с упоением смотрел на огонь, как на живое существо, будто ждал от него ответов на свои тысячу и один вопрос.
Хлопнула дверь, ведущая на кухню, загремел таз, упавший на пол, загрохотали на метлахских плитах тяжелые подкованные ботинки. Мартон на ходу натягивал дождевик.
– Нашел! – радостно завопил он, пробегая по комнате.
Дьюла перехватил парня. Обнял и, любовно вглядываясь в него, сказал с гордостью:
– Видел, апам? Слыхал? Всего-навсего плащ нашел, а провозгласил об этом голосом Колумба: «Земля, земля!»
Мартон не понял брата.
– Что ты? Стихи пишешь?
– Да, молодость!.. Она находит радости и там, где мы их теряем.
– Про себя ты, может, и верно сказал, а вот про меня… Рано ты меня, сынок, в безрадостные старики записал, – возразил Шандор.
– Ничего не понимаю! – нетерпеливо воскликнул Мартон. – О чем вы? Ладно. Дискутируйте, а мне некогда. Пусти, Дьюла…
– Марци, куда спешишь будто угорелый? – спросил отец.
– Вот розы… студенты доверили возложить.
Дьюла снова обнял брата. Его лицо стало монументальным, как лицо статуи.
– Марци, ты любишь Петефи?
– Какой мадьяр не любит Шандора Петефи!
– «Национальную песнь» знаешь?
– Ты меня удивляешь… «Национальная песнь» – молитва каждого венгра.
– Ну… помолись!
Мартон опустил слои длинные пушистые ресницы, перестал улыбаться и, чуть побледнев, торжественно произнес:
– Вот!.. – Дьюла поцеловал краснощекого брата в лоб. – Когда будешь возлагать розы, помолись вслух: «Где умрем, там холм всхолмится…»
Где умрем, там холм всхолмится,
Внуки будут там молиться.
– Хорошо. Пусти, Дьюла, опаздываю! – Вырвался из объятий, побежал к двери.
На пороге неожиданно затормозил подошвой ботинка, остановился, посмотрел на брата, и на его открытом, правдивом лице появилось выражение сомнения, не присущее ему. Мартон безгранично любил брата, любил его стихи, его горячие речи, произносимые на дискуссиях клуба Петефи, верил во все то, во что верил Дьюла. И все же сейчас усомнился, нужно ли поступить так, как он посоветовал.
– А ты думаешь, это подходит?.. Шандор Петефи и Ласло Райк? – робко спросил Мартон.
– Подходит! – энергично возразил Дьюла. – И еще как подходит! В одно время, в год великих революций, прозвучала «Национальная песнь» Петефи и «Коммунистический манифест».
Мартон кивнул кудрявой головой.
– Понял! Бегу. Баркарола! – И опять «веселые каблуки», как по клавишам рояля, пролетели по многочисленным ступенькам лестничной клетки.
И снова старый Шандор улыбнулся, прислушиваясь к шагам Мартона. Далеко убежит такой парень, если… если не споткнется.
Улыбался Шандор, а на душе было тоскливо и холодно. В последние дни он почему-то все чаще и чаще, глядя на младшего сына, испытывает это темное чувство тревоги. Отчего бы это? Ведь не разбойник же Мартон. Нет никаких оснований тревожиться за его судьбу. Учится хорошо, поведение примерное, стипендиат. Член Союза трудящейся молодежи. И все ж таки… Горяч он, порывист, опасно неосмотрителен, чересчур доверчив. Жениться ему пора, а он до сих пор не боится обжечься, смотрит на огонь чистыми глазами несмышленого ребенка. Ветер, а не парень. Куда дует? В чей парус? Что ищет?
– Ах, молодость!.. – с завистью говорил Дьюла. – Парень побежал на кладбище так, будто спешит заре навстречу.
Шандор поправил ковер, сдвинутый Мартоном, смахнул со стола алые лепестки и капли дождя, оставшиеся от букета роз.
– Дьюла, зачем ты ему морочишь голову? – Шандор укоризненно посмотрел на старшего сына. – Чего добиваешься? Куда нацеливаешь?
– Куда нацеливаю? Не хочу, чтобы он был доверчивым, как теленок, ослепленным, немым, покорным. Рожденный летать должен летать!
– Все стихами шпаришь? Попробую и я.
Шандор тихо, без всякого выражения, как обыкновенные прозаические слова, произнес:
Это первая песня твоего отца, Дьюла! И твоей матери. Глядя на вас, мы всегда так молились.
Помни, что, ты когда рождался,
Вокруг крик радости раздался.
Живи же так, чтоб в час твоей кончины
Все плакали вокруг, а ты один смеялся…
Не ожидая, что скажет сын в ответ, он взял газету и уткнулся в нее.
Дьюла с тяжелым вздохом опустился в широкое кресло, положил в камин буковые чурки и, глядя на медленно разгорающийся огонь, думал об отце. «Честный ты, старик, но ужасно ограниченный, с добровольными шорами на глазах. Плохо видишь, плохо чувствуешь, еще хуже понимаешь жизнь. Что ж, для тебя это, пожалуй, естественно. Не можешь ты видеть и анализировать жизненные явления так, как я. Причина простая. Живем мы в разных интеллектуальных этажах. Ты силен своей наивной верой, ослеплением. А я… все вижу, все понимаю со своей вышки. На капитанском мостике всегда находились интеллектуалисты, история всегда вручала компас и руль корабля докторам, адвокатам, писателям».
Из своей комнаты выскочила Жужанна. Она была в ярко-васильковом платье, в белых с синей отделкой туфлях, свежая, надушенная.
– Звонили, Дюси?
Дьюла отрицательно покачал головой и внимательно-неприязненно посмотрел на сестру. Темные вьющиеся ее волосы особенно хорошо уложены, а на смуглом лице сияет какое-то тревожно-радостное ожидание. На что она надеется в такой день? Кого ждет? Откуда радость? Прислушивается к телефону и не слышит, как бухает Будапешт во все свои колокола.
Дьюла не понимал, что она и не могла быть другой. Вчера и позавчера была такой же весенней, чего-то ждущей. И завтра будет такой же. Пора любви!
Дьюла любил сестру, желал ей добра, но сейчас он почти ненавидел ее. Радоваться сегодня чему бы то ни было – святотатство. Кто же мешает ей понимать, по ком звонят колокола? Конечно он, Арпад Ковач. Смешно и противно. Сорокалетний жених и юная невеста! Но ничего уже, видно, не поделаешь. Жужанна Хорват, редчайший мадьярский цветок, скоро станет женой пепельноволосого доктора-историка, не по праву носящего славное имя князя Арпада, отца Хунгарии.
Дьюла с трудом преодолел острое желание высказать свои мысли вслух.
– Что с тобой, Жужа? – ласково спросил он.
– Мне показалось… Я жду звонка.
– Он должен позвонить?
– Да, он! – вызывающе ответила Жужанна. – Что дальше?
– Арпаду Ковачу сейчас не до тебя. Он сейчас там, около мавзолея Кошута, где отдают посмертные почести его другу, Ласло Райку. Кстати, до сих пор непонятно, как сам Арпад уцелел в застенках Ракоши?
Она холодно взглянула на брата и пошла к себе.
Мимолетный острый разговор с Дьюлой еще более омрачил ее. Настроение Жужанны вовсе не было таким сияюще-радостным, как показалось Дьюле.
– Постой! – Он преградил ей путь к двери. – Нет, сестричка, тебе не показалось. Да, звонили. И звонят! Но не телефонные звонки, а сто двадцать «божьих домов» Будапешта. Неужели не понимаешь, по ком звонят колокола? Кто тебе закупорил уши? Кто запретил понимать? Не твой ли женишок? «Все плакали вокруг, а он один смеялся!..» – издевательски произнес он.
Свет схлынул с лица Жужанны, оно стало темным и совсем не юным и не красивым.
– До чего же ты злой, дорогой братец!
– Да, злой. И горжусь. Это такого рода злость… будят совесть даже тех, кто окаменел в гипнозе.
Она знала, по ком плачут колокола. Но не хотела говорить об этом с братом, не пожелала стать на его позицию. Нельзя с ним мириться даже сегодня. Враждовать они стали с тех пор, как в доме Хорватов появился Арпад Ковач. Дьюла сразу же проявил к нему откровенную неприязнь, перешедшую в ненависть. Не щадил и сестру. Посмеивался над ее первым чувством.
Жужанна ничего не сказала, ушла к себе.
Старый Шандор покачал ершистой головой.
– От злости до бешенства рукой подать. Ах, дети! Из одного вы корня, да ягодки разные. Зря ты ее обижаешь, Дюси. Да еще теперь. Невеста! Или ты хочешь, чтобы она осталась старой девой? Вроде тебя, вечного холостяка, да?
– Ладно, прекратим.
Дьюла отвернулся от отца, достал блокнот, вооружился карандашом.
Шандор взял кованую плетенку и ушел.
Жужанна стояла у раскрытого окна своей комнаты и сквозь невыплаканные слезы смотрела на людей, идущих на Керепешское кладбище.
Огромный город, глубоко печальный, погруженный в тяжкие воспоминания, рыдающий траурными мелодиями, стал как бы собственным сердцем Жужанны.
Людская река. Траурные флаги. Венки, цветы… Гробы с прахом безвинно погибших стоят у мавзолея Кошута. «Вы жертвою пали…» Коммунисты, преданнейшие сыны народной Венгрии…
Как это могло случиться? Почему и кто это сделал?
Жужанне не довелось видеть Ласло Райка живым. Она была почти девочкой, когда его казнили. И все же она хорошо знала этого человека, Арпад много рассказывал о своем друге и учителе, старом коммунисте Венгрии, неутомимом подпольщике, великолепном организаторе, гордом и красивом мадьяре-витязе, любимце рабочего Будапешта, Да и не только Будапешта. Всюду, где он ни появлялся: на заводах Чепеля, среди рыбаков Балатона, в шахтах Печа, в цехах московского автозавода, в окопах Мадрида, в тюрьме Ваца, – он возбуждал к себе живой интерес, сразу приобретал друзей.
Оклеветан. Измучен пытками. Задушен намыленной веревкой. Темнее, холоднее стала Венгрия. Обрублена какая-то жилка, питающая горячей, чистой кровью сердце государства. Тяжелые потери понесли Справедливость, Правда, Честь, Вера. Была попытка обесчестить, забросать грязью армию венгерских революционеров, воспитавших Ласло Райка.
Нет! Растоптан, валяется в грязи, презираем лишь тот, кто именем партии сводил личные счеты с неугодными ему, не сломленными в открытом бою людьми.
Пал, сраженный роскошным казенным листом, вельможным доносом, который не нуждается в доказательствах. Приговор вынесен ему до того, как был выписан ордер на арест. Судьба его решилась предельно упрощенно. Гуртовой список и резолюция божественного наместника на венгерской земле, две крупные жирные буквы: «ЗА». Он за то, чтобы не существовали все, кто умнее его, талантливее, трудолюбивее. Он за то, чтобы вокруг него роились только хитрые дураки, умелые подхалимы, благообразные карьеристы, за то, чтобы один изрекал мудрость, а все прочие безмолвствовали и работали, работали, работали. Он за то, чтобы его личность светила всем и каждому. Не светит? Ничего, засветит, если лишить всех и вся света. Он за то, чтобы опустошить миллионы душ, а свою до краев наполнить.
Не наполнишь! Нет души у идола. Культ личности самый хрупкий, самый недолговечный из всех культов. Призрак величия.
Оклеветан. Измучен. «Так надо!» – уговаривали его следователи. «Так надо!» – шептали ему загробными голосами те, кто вел его на виселицу. «Так надо!» – решил в конце концов и сам Райк, чтобы поскорее покончить с неимоверными муками, выпавшими на его долю, и ринулся на виселицу.
«Так надо!..» Умирая, Райк должен был, во имя идола, оклеветать себя, погибнуть в прошлом, в настоящем и будущем.
Тело Ласло Райка стало прахом, а дух живет. Тело бывшего наместника бога на венгерской земле еще существует, но дух его уже стал смрадным пшиком. Идол спрыгнул с пьедестала, поспешно покинул Венгрию и где-то доживает свой жалкий век. Возмездие свершилось. И это закономерно. «Тот, кого могущество ставит выше людей, должен быть выше человеческих слабостей, иначе этот избыток силы поставит его на самом деле ниже других и ниже того, чем он сам был бы в том случае, если б остался им равным». Чуть ли не двести лет назад прозвучало это грозное и доброе предупреждение Руссо. Пусть же глухие пеняют на себя. Ниже людей и ниже себя будет всякий, кто самовозвысился не по заслугам, кто опекает угодливых обманщиков.
Жужанна, как бы подытоживая свои тяжелые раздумья, вытерла заплаканные глаза, энергично встряхнула головой и неожиданно для себя улыбнулась. Ей вспомнился последний венгерский час человека, стоявшего над людьми. Это было в конце июля или начале августа этого года. Жужанна и Арпад примчались в такси на аэродром. Арпад улетал в Италию на конгресс историков. Жужанна его провожала. Входя в аэровокзал, они услыхали объявление по радио, что вылет в Рим откладывается на час. Причина не была указана. Но девушка из справочного бюро, куда обратился Арпад, хладнокровно-насмешливо назвала причину: пока не улетит какая-то важная персона, все другие самолеты не будут ни выпускаться, ни приниматься.
Арпад и Жужанна переглянулись, засмеялись и отправились наслаждаться неожиданно выпавшим счастьем. Замечательно, что так получилось. Прощание продлится целый час. По этому случаю, гуляя по аэровокзалу, они несколько раз, на виду у многих пассажиров, поцеловались. В таком состоянии, счастливые, добрые, великодушные, готовые самого плохого человека принять за совершенство, они внезапно наткнулись на «важную персону». Влюбленные помрачнели. Многим людям они готовы были простить самые тяжкие их грехи, но только не этому человеку. Говорят, талантлив, образован. Может быть. Тем хуже. С дурака спрос малый. Ему было так много дано, так много он мог бы сделать!.. Небольшого роста, гологоловый, он стоял в окружении жиденькой толпы провожающих. Лоб в старческих морщинах, болезненно-желтый, глаза очень грустные, печальные, но рот заученно, по давно усвоенной привычке изображать оптимизм растянут в самодовольной улыбке. И это несоответствие между верхней, натуральной, и нижней, фальшиво-доброй, частью лица делало его жалким.
Снят со всех постов июльским пленумом ЦК, уезжает, по существу получил путевку на проезд только в одну сторону, а хорохорится по-прежнему. Вся Венгрия знает, что на ее небосклоне навсегда погасла звезда первой величины, а он все еще излучает пышное сияние, не подозревая, что оно отраженное, холодное, никого не греет, никому не светит.
Жужанна прильнула к плечу Арпада, шепнула:
– Нищета вождизма!
Он засмеялся, кивнул головой.
– Или примадонна, мнящая себя такой, какой ее изображали на афишах в молодости. Согнулась под бременем былых похождений, давно отнялись крылатые ножки, но все еще позирует и улыбается так, словно на нее направлены театральные юпитеры, все еще жадно озирается, ищет поклонников, ждет бурных аплодисментов, криков «ура» и «браво».
У Арпада были и личные причины презирать этого обанкротившегося деятеля. В самые тяжкие годы культа личности его арестовали. Обвинения были смехотворными, однако на их основании он просидел несколько лет в тюрьме и чуть не погиб. Дюжину писем ухитрился переслать в адрес этого человека, мнящего себя совестью Венгрии, – просил, умолял, требовал вмешаться. Ни на одно не откликнулся.
А после реабилитации Арпада он встретил его с распростертыми объятиями, как ближайшего друга:
– Дорогой Арпи!.. Поздравляю и сожалею. Если бы я знал!.. Почему не написал оттуда?..
Арпад с холодным презрением отвернулся от него.
И с таким же презрением, не поздоровавшись и не попрощавшись, отвернулся от него и тогда, на аэродроме Ферихедь, хотел идти дальше, но остановился.
Пухлые руки отбывающего взметнулись над лысой головой в прощальном жесте.
– До свидания, друзья! Жди меня, как поется в песне, и я вернусь!
– Будем ждать! – недружным хором откликнулись провожающие.
Улетающий был растроган, блеснул слезой.
– До свидания, любимая Венгрия! Я верю, ты еще скажешь свое веское слово, позовешь… Вернусь по первому же твоему зову.
Провожающие промолчали. Даже им, хорошо знавшим своего патрона, привыкшим к его речам, было неловко. Вот тебе и звезда первой величины, вот тебе и политический талант! Захлебнулся, пузыри пускает, потонул в собственной луже, а мечтает о роли спасителя Венгрии.
Арпад засмеялся, махнул рукой и, потеряв всякий интерес к этому впавшему в детство дяденьке, пошел своей дорогой и потащил за собой Жужанну.
На лестничной площадке послышался суматошный топот, будто мчалась целая пожарная команда. Но распахнулась дверь, и появился всего-навсего один запыхавшийся, с растрепанными волосами, краснощекий Мартон. В руках он держал большой плотный оранжевый конверт.
– Ты? – удивился Дьюла. – Бежишь, бежишь, и все на месте.
– Твои друзья виноваты. Вернули с полдороги. Вот, тебе письмо от них. Говорят, самое важное из всех твоих самых важных.
– Какие друзья? Почему не поднялись сюда?
– Не успел спросить.
– Где ты их встретил?
– В подъезде. Двое. Один черный, другой… кажется, тоже черный. Все! Миссия окончена. Убегаю. И теперь уже и тысяча твоих друзей не вернут меня. Гвадаррама!..
В дверях прихожей Мартон столкнулся с худенькой, скромно одетой – фланелевое платье, старенький дождевик, шерстяная, выцветшей голубизны косынка – очень застенчивой девушкой. Мартон чуть не сбил ее с ног. Подхватил, чтобы не упала, извинился скороговоркой и, растирая ушибленный лоб, убежал, выстрелив, как всегда, дверью.
Девушка уныло посмотрела на Дьюлу.
– До чего же неуклюжая: не могу в дом войти по-человечески. Извините! – прибавила она и виновато улыбнулась Дьюле, который стоял у камина и с недоумением рассматривал оранжевое письмо.
Почерк на конверте незнакомый, чужой.
– Здравствуй, Юлишка, – рассеянно откликнулся он.
– Что это с ним? – спросила Юлия.
– С кем? Ты о чем?
– С Мартоном. Взвинченный. Слепой. Он, кажется не узнал меня.
– Не обижайся на него, девочка. Он сейчас такое дело делает… имеет право без особенного восторга взглянуть в твое прелестное личико.
– А я и не обиделась. Честное слово. Я ни на кого не обижаюсь. Не умею.
– Зря. Кто не умеет обижаться и ненавидеть, тот не сможет и любить по-настоящему.
– Да?.. Сможет!
Дьюла по достоинству оценил признание Юлии. Молодчина. Если уж скромница так заговорила, значит, действительно сильно любит. Счастливый Мартон!
Дьюла вспомнил все свои пустопорожние увлечения, все радужные мыльные пузыри любовных привязанностей своих временных подружек – Иоланты, Барбары, Элли и им подобных – и искренне позавидовал брату. Свыше тридцати Дьюле, а ни одного дня еще не был счастливым. Почему же Мартону везет? Кажется, и его, Дьюлу, не обидел бог ни лицом, ни ростом, ни умом, а все-таки…
Дьюле стало стыдно своих мыслей. До этого ли ему теперь, когда так гремят колокола!
Юлия иначе расценила угрюмое молчание брата своей подруги. В тягость она ему.
– Жужа дома? – покраснев до ушей, спросила она.
– Дома, дома! Пройди к ней, она будет рада тебе.
Он проводил Юлию в комнату сестры и, вернувшись в «Колизей», с нетерпением надорвал плотный конверт, полученный от неизвестных друзей. Шутка, розыгрыш или в самом деле что-нибудь важное?
И письмо напечатано на оранжевой бумаге. Ни одного рукописного слова.
«Дорогой товарищ Хорват!
Сегодня после четырех часов ждите гостей. Явятся агенты АВХ[4] с ордером на ваш арест. Не волнуйтесь. Дальнейшую свою судьбу вручите в наши руки. Они сильные, уверяем вас. Гарантируем: ни один волос не упадет с вашей горячей и мудрой, так нужной для Венгрии головы. Сожгите это письмо и ни одному человеку не рассказывайте о нем…
Ваши друзья по клубу Петефи».
Дьюла скомкал письмо и рассмеялся. Чепуха! Белиберда! Глупая шутка. Впрочем…. Он разгладил смятый лист бумаги, еще раз прочитал тайное послание и задумался. А может быть, это и не розыгрыш. Не похоже. Такими вещами теперь не шутят. «Ваши друзья по клубу Петефи…» Да, там у него много друзей.
Вошел отец с плетенкой, полной дров. Увидя в руках сына бумагу, усмехнулся.
– Получились?
– Что?
– Стихи, спрашиваю, получились про то, кому надо ползать, а кому летать?
– Получатся! – Дьюла бросил письмо в огонь, смешал с углем хлопья пепла.
– Пахнет розами? Почему? Откуда?
С этими словами Жужанна вышла из своей комнаты вместе с Юлией.
– Откуда, спрашиваешь, розы?.. – Дьюла подвел сестру к окну. – Видишь, у каждого венгра, у каждой венгерки в руках цветы.
Жужанна посмотрела на улицу, на молчаливые колонны идущих людей. Однако она не увидела, не почувствовала того, на что рассчитывал Дьюла. Даже колоколов не услышала.
Отошла от окна, рассеянно оглядела всех, кто был в комнате. Остановила взгляд на отце.
– Папа, который час?
– Скоро три. Ты чего такая нарядная? Кого-нибудь ждешь в гости?
– Арпад скоро придет. – Быстро вернулась к окну, посмотрела на улицу, на затуманенный гористый берег Дуная, на сырое черное небо. – Какой хмурый день!..
– Очень хмурый, – подхватила Юлия. – И холодный. Вода в Дунае стала черной и все прибывает.
Дьюла проговорил в тон сестре и ее подруге:
– И небо хмурится, глядя на то, что сделали люди, призванные быть самыми справедливыми из всех справедливых.
Шандор достал коробку сигарет, бросил сыну на колени.
– Профессор, покури!
Дьюла не обратил внимания на отца. Смотрел только на девушек, доверительно разговаривал с ними.
– Что он чувствовал, о чем думал, когда наступил его последний час?.. Невиновен – и не может доказать!
– Это страшнее смерти.
Жужанна молчала, будто не понимала, о чем говорят ее подруга и брат.
Шандор усмехнулся:
– Плакала, плакала одна бедная сирота, да и потонула в собственных слезах. Вот так, Юлишка! Намотай себе это на ус.
Дьюла вскочил и, потрясая перед отцом кулаками, закричал:
– А ты… ты… Мы сироты, а ты кто такой? В такой день прибаутками отделываешься, боишься правде в глаза смотреть.
– В твои распрекрасные глаза боюсь смотреть, красный профессор!
На крик Дьюлы прибежала Каталин. В руках у нее ведро с водой и щетка. Она в простеньком ситцевом платье, босая, по-крестьянски повязана темным платком в белый горошек. Ей столько же лет, как и Шандору, – далеко за пятьдесят. Но выглядит она гораздо старше мужа. Лицо у нее потемнело, дряблое, в густой сети морщин. Старуха, этого уже не скроешь. Но она еще крепко держится на ногах, легко по земле ходит, ни себе не в тягость, ни людям. И всякий, кто увидит рядом с ней строгую, со светящимися волосами красавицу Жужанну и огненного Мартона, не задумываясь, скажет, что они ее дети.