Хлопая шлепанцами, вошел Шандор. И этому не сладко живется бок о бок с Дьюлой. Чувствует, догадывается старый мастер, какой ядовитый цветок благоухает под его носом, и все-таки не решается срубить его, затоптать.
   – Добрый день, Шандор бачи!
   – Ну… здравствуй, – с трудом выдавил хозяин и хмурым взглядом окинул гостя.
   – Болеете?
   – А ты лечить пришел? Тоже мне лекарь! От одного твоего вида тошно.
   – И все-таки я не уйду… Слыхали новость? Выгнали меня из органов и приказали туда дорогу забыть. И вы думаете, я покаялся? Если бы мне снова дали право защищать Венгрию, я бы сделал то же самое: арестовал Киша и Хорвата.
   – Не дал бог свинье рог.
   – Ах, Шандор бачи, и ты… Не хочу верить. Поговорим!
   – Обидел ты нашу семью. Оскорбил. Трудно мне разговаривать с тобой.
   – А я все-таки буду говорить… Я верю, мои слова дойдут до твоего сердца, рано или поздно ты поймешь, что я не хотел обидеть ни тебя, ни твою семью. Защищал и вас, и безопасность государства. – Давно известно – услужливый медведь опаснее врага.
   – Правильно! Вот на такого услужливого медведя похожи сейчас наши некоторые деятели. Пытаясь загладить свой прошлый произвол, связанный с культом личности, затупив карающий меч диктатуры пролетариата на шее Райка и таких, как он, истратив весь пыл, весь огонь в борьбе со своими мнимыми противниками, они вдруг, когда активизировался враг, поджали хвосты, мурлычат, стараются угодить, ублажить и черненьких и беленьких, рогатых и гололобых. И тогда были жалкими служителями культа личности и теперь… Раньше шарахались якобы влево, а сейчас якобы поправели, выпрямились, якобы стали совестливыми демократами, а в самом деле летят в бездонную пропасть, самую правую из правых. Боятся обидеть фракционера Имре Надя – и потому восстанавливают его в партии, подыскивают ему высокое место в правительстве, ухаживают за его сторонниками, позволяют им совершать возмутительные нападки на партию, на все наши завоевания. Обанкротившиеся дельцы на все лады заискивают перед интеллигенцией, совершенно справедливо недовольной произволом Ракоши и его здравствующих преемников, и потому не смеют разгромить кружок Петефи. Не маяк он, этот кружок. Сияющая гнилушка, не больше. На ее ложный огонек слетается всякая нечисть. Под пиратским флагом этого кружка собираются и отмобилизовываются ударные батальоны классовых мстителей. Нас прежде всего с тобой, Шандор бачи, они расстреляют и повесят. Если бы Петефи встал, если бы увидел, как осквернено в кружке его имя, его песня, как его революционным мечом собираются рубить головы революционерам…
   – Хватит! – закричал Шандор. – Не желаю слушать! Пусть встанет Петефи, пусть посмотрит, что сделали с революционером Райком, с его соратниками!.. Кружковцы только собираются, как ты говоришь, рубить нам головы, а эти, твои подзащитные холуи культа личности, уже срубили не одну революционную голову…
   И опять вспыхнул костер. Гудит, обжигает. Сколько их сейчас бушует в Венгрии – в каждом доме, в каждой, быть может, семье! Еще много дней не утихнет неистовое пламя споров. Еще много раз в трагическом поединке схлестнутся маленькая правда с непобедимой громадой – правдой жизни. Не раз еще перед каждым венгром встанет сложный вопрос: что же произошло в стране, что происходит, куда она идет, куда должна идти, где ей следует искать сильных, способных уберечь от национальной беды друзей?
   Шандор Хорват сразу же, с первых минут, понял: не устоять ему против Арпада. Много слов сказал, но все они неубедительны. Грохота вдоволь, а для ума и сердца – шелуха. Если нет огня в груди, если не вполне убежден в том, что говоришь, то слова твои, конечно, окажутся легковесными, как мыльный пузырь. Шандор кричал, доказывал, сердился, нападал и все больше и больше слабел, заикался, кашлял. Хорошо было ему спорить с сыном, с Дьюлой. Верил во все, что говорил. А с этим… нечем по существу ему возразить, почти с каждым его словом согласен в душе. Согласен – и, нет мужества признаться в этом, не мог вовремя схватить брошенный ему конец и тонул.
   – Хватит! – твердил он в полном отчаянии, теряя последние силы, чувствуя, как сжимается и куда-то летит его сердце. Противно разговаривать с таким…
   – Хорошо, молчи. Только слушай. Знаешь, что произошло в городе, пока ты валялся в кровати? В каждой подворотне зашевелились хортистские гады – шипят, рычат. Выкуривать, травить надо эту погань, а мы оглядываемся на все четыре стороны, боимся, как бы нас не объявили могильщиками свободы. Мы стали до того деликатны, что даже против черного кардинала Миндсенти используем не меч революции, а медовый пряник. Забыли все его преступления перед народом Венгрии и переселили из тюрьмы в старинный замок. «Блаженствуйте, ваше кардинальское сиятельство». Да разве только с одним Миндсенти кокетничаем? А клуб Петефи! Мы ласково воркуем с лидерами распущенных в свое время, и распавшихся антинародных партий. Сегодня «Сабад неп» на первой странице поместила позорнейшую фотографию. Заместитель министра внутренних дел вручает орден лейтенанту инженерных войск, награжденному за досрочное разминирование западной границы. Что это такое? Прямой сигнал для всякой сволочи: пожалуйста, господа контрреволюционеры, милости просим в нашу беззащитную Венгрию! Отменены всякие ограничения по передвижению дипломатов. Можешь раскатывать по всей Венгрии, наблюдать, собирать сведения, договариваться с сообщниками! Введены упрощенные пограничные формальности. Теперь всякий хортист может перешагнуть нашу границу… Шандор бачи, да разве все это к лицу пролетарской диктатуре?
   – А то, что повесили нашего Райка, к лицу пролетарской диктатуре? Подхалим, бюрократ, дурак – к лицу!
   – Это тоже плохо. Держиморда, подхалим, дурак по призванию и дурак по убеждению, провокатор и контрреволюционер – два острых ножа. И оба приставлены к горлу венгерского народа.
   – Да, верно, но… Ой! – Мастер схватился за сердце. Глаза закрыл, побледнел, дышал тяжело, хрипло.
   – Что с тобой, Шандор бачи?
   – Сердце… Позови Катицу, скажи… капли…
   Арпад достал из кармана пузырек с валидолом, накапал на кусочек сахару.
   Придя в себя, отдышавшись, Шандор усмехнулся:
   – Не привык я уважать медицину. До шестого октября ни одного доктора не подпускал к себе, а теперь вот… Дела!..
   – Эти дела и меня, как видишь, заставили лизать душистую гадость.
   В дверном замке заскрежетал ключ. Вошла Жужанна. День теплый, ясный, а она в толстом шерстяном свитере, в брюках и грубых лыжных башмаках. Лицо исхудавшее, болезненное, почти старое. Глаза темные, ночные. Ни единая искорка не вспыхнула в них при виде Арпада. Смотрела на него скорее с удивлением, чем с радостью. И поздороваться забыла. Молчала. Узнавала и не узнавала.
   Отец поднялся и, придерживаясь за стулья, кособокий, с обвислыми усами, удалился гораздо медленнее, чем хотел.
   – Здравствуй, Жужика, – сказал Арпад и протянул руку.
   Она не приняла ее, не сразу ответила на приветствие.
   – Здравствуй, – тихо промолвила, и губы ее тотчас же плотно сомкнулись.
   Арпад не хотел замечать ее холода, отчужденности.
   – Я пришел… я хочу тебе сказать… кончилась моя служба в органах. Выставили. Временно, «до выяснения». – Арпад вздохнул. – Мотивы расправы совершенно прозрачны. Моя попытка пресечь опасную деятельность таких «борцов за справедливость», как Дьюла и его дружок, некоторым влиятельным товарищам, которые шефствуют над нашим ведомством, показалась непростительным паникерством, жестокостью. А кто они, эти мягкосердечные шефы?.. Тайные единомышленники главного двурушника – Имре Надя. Да! Я имею право так говорить. Располагаю неопровержимыми данными. Тогда, шестого октября, высокопоставленные друзья Имре Надя изловчились загнать меня в ловушку. Обвинили в произволе, поссорили с тобой, с твоей семьей, а заодно спасли актив кружка Петефи от разгрома.
   – Выходит, что ты умнее всех, дальновиднее ЦК и правительства, – надменно усмехнулась Жужанна. – Известно, что Имре Надь восстановлен в партии, скоро, может быть, даже сегодня, станет премьером и членом Политбюро.
   – Если это случится – прощай, народная Венгрия… Жужа, как ты позволила этим… имренадевским кружковцам замордовать себя? Почему не видишь истинного лица Ласло Киша? Этому молодчику наплевать и на справедливость, и на социалистическую законность, и на твоего брата. Он преследует какие-то свои цели. Я еще всего не знаю о нем, но…
   – Отнесу лекарство отцу… – Жужанна вышла и через минуту вернулась. – Ну!.. Что еще?
   – Все! Выговорился. Жду твоего слова.
   – Зачем тебе мои слова? Ты прекрасно знаешь, что происходит со мной.
   – Тяжко мне это знать… Ты очень переменилась, Жужика. Я полюбил тебя не такую.
   Сдерживаемое ожесточение вспыхнуло в Жужанне.
   – И я привыкла к другому Арпаду. Любила твое голодное, оборванное детство, черные разбитые руки слесаря, партийное подполье, тюремные годы, молодые седины… Любила и твердо верила, что мой Арпад – самый чистый, самый справедливый человек на земле. Ты не можешь никого обидеть понапрасну. А ты… оказывается, ты все можешь. Не люблю. Ничего в душе не осталось. Пусто. Все перегорело.
   – Приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Последняя инстанция. Что ж, надо идти, отбывать наказание. – Он устало поднялся, взял шляпу, проутюжил ее смятые поля ладонью.
   – Эх, ты… Даже в такую минуту не нашлось у тебя человечности. Страдать и то разучился.
   – Девчонка, что ты понимаешь в страданиях? – Арпад схватил руку Жужанны и сейчас же отбросил ее, словно обжегся. – Много в своей жизни я видел костоломов, но ты, пожалуй, самый жестокий. А я надеялся, что ты и в самом деле пойдешь со мной на край света… Тюремщики любили пытать меня вот так же…
   – Не надо! – Жужанна умоляюще посмотрела на Арпада.
   – Нет, надо!.. Семь дней не давали пить, а на восьмой принесли сифон газированной воды, положили передо мной протокол и улыбнулись: «Подпиши, что виноват, и пей сколько хочешь». Я смахнул со стола ледяную запотевшую бутыль. Нет и нет! Меня втолкнули в темную камеру, чтоб отдохнул в ожидании новых пыток, И там я, зажмурившись, опять пил то, что уже не раз переработал мой истерзанный мочевой пузырь… Не подписал тогда, не подпишу и теперь! Счастливо оставаться, прекрасная мечта!
   – Постой! – Жужанна бросилась к Арпаду. – Прости, я не хотела обидеть тебя. Со мной такое творится… Да, замордована: и Дьюлой, и отцом, и тобой, и жизнью. Во многом чувствую, ты как будто прав, но… Убежден ты в своей правоте – и не можешь убедить других, доказать свою правоту.
   – Докажу! Если бы Дьюла Хорват и его друзья в свое время получили должный отпор, сегодня бы не появился на свет божий этот позорный ультиматум клуба Петефи, не была бы спровоцирована молодежь, не пришел бы к вам этот хлюст, американский корреспондент.
   – Спровоцирована?.. – Снова сомнение, горечь и ожесточение охватили Жужанну. – Разве требования студентов несправедливы?
   – Сейчас это не имеет первостепенного значения.
   – Имеет! Это главное.
   – Главное сегодня – контрреволюция.
   – Какая контрреволюция? Что ты говоришь? Мартон – контрреволюционер?!
   – Не о Мартоне речь. И не о таких, как он. Товарищ Хорват, ты недооцениваешь своих врагов! Не видишь, сколько их вокруг тебя и как глубоки их корни в твоей земле. Вспомни, где живешь! Венгрия – первое фашистское государство. Адмирал Хорти – первый фюрер в Европе. Белая гвардия Венгрии утопила в крови пролетарскую революцию и передавала свой палаческий опыт гитлеровским головорезам, фалангистам Франко, чернорубашечникам Муссолини, американским куклуксклановцам и японским драконам. Двадцать пять лет свирепствовал фашизм в Венгрии. Подумай, какое у него потомство! Оглянись на сорок первый год! Сотни тысяч мадьяр хлынули в Россию, воевали за дело Гитлера, Хорти, Муссолини. Десятки тысяч их погибли. Остались вдовы, подросли сироты… Не все хортисты заводчики, банкиры, не все офицеры, воевавшие на Дону, под Воронежем оптовики, бакалейщики, князья, генералы, герцоги, держатели акций, помещики, управляющие и их разномаствые холуи сели за решетку или удрали за границу. Большинство их живет и работает в Венгрии. На заводах. В институтах. В государственных учреждениях. Ждут удобной ситуации. И вот дождались. Это они подтолкнули нашу молодежь на край политической пропасти. Подумай, Жужа, что творят твоя братья! Размахивают дубиной демонстрации, угрожают своему правительству! Демонстрации всегда были народным оружием, народ обращал это оружие только против своих поработителей. А теперь? Правильно поступило правительство, не разрешив демонстрацию. Это крепкое предупреждение злобствующим подстрекателям из клуба Петефи, тем, кто хочет загребать жар руками молодежи. Дьюла Хорват и его единомышленники ответят за свое подстрекательство. Доберемся и до их вдохновителей. Не сегодня, так завтра.
   Жужанна молчала. Не соглашалась с Арпадом, не возражала ему. По выражению ее лица, по ее глазам он понял, что зря волновался, впустую потратил столько слов. Не понимает она его. Далекая. Чужая.
   – Что же ты молчишь, Жужа? И теперь еще не согласна со мной. …
   Она медленно подняла голову – брови сдвинуты, глаза темные, страдальческие, на щеках ни кровинки. Сказала глухим голосом:
   – Только Ракоши и его окружение виноваты в этой буре.
   – Виноваты! – воскликнул Арпад. – Я тебе не раз говорил об этом. Считали себя умнее народа, возносились над ним, транжирили трудовой и политический энтузиазм людей. Да! Если бы не были такими, то ни кружку Петефи, ни двурушникам Имре Надя, ни черту и дьяволу, никому в мире не поднять молодежь на демонстрацию.
   – Правильно. Так чего же ты…
   – И все-таки я против разрешения демонстрации. В народной Венгрии, такая попытка воздействия на правительство только нашим врагам принесет пользу, а не партии, не народу.
   Жужанна нетерпеливо и с откровенным пренебрежением перебила Арпада:
   – Боишься? Народ всегда прав! Между прочим, этому нас когда-то учил доктор Арпад Ковач. А теперь он, кажется, отрекается от своих слов?
   – Не отрекаюсь!.. До чего же бездарным учителем был доктор Ковач! Все самые искренние старания оказались напрасными. Впрочем, мой талант тут ни при чем. На почве, обработанной Дьюлой Хорватом, не может пустить ростки и прижиться ни единое доброе зернышко. Приходится только жалеть…
   – Себя лучше пожалей, несчастный ортодокс! Ни тюрьма, ни перебитые ребра не образумили тебя.
   – У меня может меняться настроение, но не мировоззрение. Я верил и верю в партию. И даже твоя душещипательная демагогия не может поколебать меня. В общем, хватит дискутировать. Договорились, что называется, до ручки.
   В зеленоглазом ящике захрипело, зашипело, и опять на смену патефонной пластинке с вальсом Штрауса пришел диктор с патетическим голосом. Еле сдерживая ликование, он вещал:
   – Граждане! Министерство внутренних дел Венгерской Народной Республики, исполненное веры в чистые, благие порывы нашей чудесной молодежи, отменяет свой запрет на студенческую демонстрацию и призывает всех жителей Будапешта не чинить никаких препятствий демонстрантам и соблюдать должный порядок.
   Во время правительственного сообщения все, кто были в квартире Хорватов, вышли в «Колизей». Шандор, Катица, Жужанна слушали молча. Дьюла и Киш – с нескрываемым злорадством. Арпад – с болью и гневом.
   Когда умолк диктор, Арпад подскочил к радиоприемнику, бешено забарабанил кулаками по его зеркальной сияющей поверхности.
   – Глупость! Преступная глупость! – Он круто повернулся к Жужанне. – Видишь, даже теперь не сдаюсь. И в худший час не сдамся.
   Дьюла переглянулся с Кишем, и спокойно заметил:
   – Да, вашему упорству, доктор, может позавидовать его превосходительство… осел.
   – Вот именно! – закивал радиотехник и осклабился.
   Арпад глубоко надвинул шляпу, пошел к двери. Только одну Жужанну удостоил кивком головы:
   – До свидания, Жужа! Ты еще не раз вспомнишь сегодняшний день. Выздоравливай!
   – А как же! Непременно, – подхватил Киш.
   Глаза Жужанны закрыты. Руки опущены.
   Ласло Киш захлопнул за Арпадом дверь, засмеялся:
   – Видали?! Слыхали?!
   Дьюла подошел к сестре, бесцеремонно, жестом грубого врача оттянул ее веки, раскрыл глаза.
   – Ну, больная, почему молчите? На что жалуетесь?
   Жужанна оттолкнула брата, ушла к себе.
   – Вот оно какое, твое счастье, доченька! – вздохнула Каталин. – А разве я не предупреждала?
   – Помолчала бы! – рассердился Шандор. – Катица, хоть ты имей совесть! Раньше соловьем разливалась, сегодня каркаешь.
   – И тогда правильно делала, и сегодня. Мать я своим детям, а не мачеха. Добра я им желаю, правду говорю.
   Дети! И хорошо, и трудно с вами. Вы чуждаетесь правдивых и суровых родителей и доверчиво летите навстречу тем, кто любит вас безоговорочно, со всеми слабостями, кто прощает все ваши грехи, а заблуждения превращает в достоинства, кто видит вас прекрасными, когда вы далеки от этого, кто чувствует и видит в ваших делах бесконечность своей жизни. Как много в вас вкладывается, какими великими полномочиями вы наделены!
   Вбежали Мартон и Юлия. Оба сияющие, горячие, как сегодняшний октябрьский день, обманчиво похожий на весну. Рука в руке. Губы алые, сочные, распухшие, нацелованные. Глаза… нет, это не просто глаза. Распахнутые окна в мир, где властвуют только радость, счастье, согласие, хорошие люди, хорошие мысли, хорошие песни, хорошая любовь.
   Прежде всего Мартон и Юлия любили, упивались любовью, а потом и все остальное.
   Волосы Юлии перевязаны красно-зелено-белым шерстяным шарфом. На ней серые фланелевые брюки, прозрачная нейлоновая кофточка, похожая на мужскую рубашку, и белые замшевые туфли на низком каблуке и толстой мягкой подошве.
   Мартон одет и обут кое-как, вихраст, но рядом с Юлией и он кажется необыкновенно нарядным.
   – Слыхали?! – Мартон кивнул на радиоприемник, засмеялся. – Наша взяла!
   – Рано радуетесь. Победу будем праздновать, когда все наши требования будут выполнены правительством.
   – Не услышите. – Киш покачал своей аккуратной маленькой головой. – Герэ не захочет подрубать сук, на котором так удобно устроился.
   – Тогда мы подрубим. Ответ из академии есть? – спросил Дьюла у брата.
   – «Всякому овощу свое время», – паролем ответил Мартон.
   – Трудовые резервы как настроены?
   – Обеспечена единодушная поддержка.
   – Особенно со стороны девушек, – добавила Юлия. – Все выйдут на демонстрацию.
   – И у всех будут такие кокарды, – Мартон тронул трехцветный бантик на груди Юлии. – Профессор, мы можем опоздать на демонстрацию.
   – Идите. Возглавь, Марци!
   – Возглавить?.. Это не мой профиль. Командовать мне позволяет только один человек. – Мартон обнял Юлию. Она смущенно отстранилась. – И то, видишь, не всегда, по настроению. – Увидев сестру, вышедшую из своей комнаты, бросился к ней. – Пойдем с нами, Жужа?
   Долго она не отвечала на такой простой, ясный вопрос. И ответила неопределенно:
   – Не знаю. Это, наверно, нехорошо…
   – Хорошо! Все хорошо, что ты делаешь. Пойдем!
   Дьюла достал из книжного шкафа давно припасенный трехцветный флаг, вручил его брату.
   – Пронеси, Марци! С честью. Достойно!
   – Это я могу. Баркарола!
   Побежал к двери, размахивая флагом. За ним, увлекая Жужанну, понеслась и Юлия.
   – Сумасшедшие, – сказала Каталин.
   Шандор бачи посмотрел вслед детям и вздохнул.
   – Поднеси палец к глазам – весь мир перечеркнешь.
   Дьюла не закрыл за молодежью дверь. Наоборот, шире распахнул ее, сказал отцу:
   – Ну а ты, папа? Почему остановился на перекрестке? Иди на улицу, стань рядом с сыном и дочерью. Иди! Коммунист должен быть всегда впереди.
   – Чего ты к нему, больному, привязался? – Каталин махнула фартуком на Дьюлу, словно он был шкодливым петухом. – Шани, прими свои капли!
   – На улице он сразу выздоровеет. Там сейчас такой воздух! Суд улицы – высший суд народа. Высший и скорый. Так говорил Ленин.
   – Кого судить? Кто судья, а кто обвиняемый? Шани, что же это такое делается, а? Ты при Габсбургах, при Хорти, при Гитлере ходил на демонстрацию, а наши дети…
   – Лина, молоко убежит! – напомнил Шандор.
   – Не пугай, не гони. Думаешь, если всю жизнь торчала на кухне, так и света белого не вижу, ничего не понимаю?
   – Успокойтесь, мамаша! – Радиотехник погладил Каталин по голове.
   Она оттолкнула Киша.
   Дьюла приколол к груди огромный трехцветный бант.
   – Ласло, пойдем?
   – Куда?
   – На гребень народной волны, – улыбаясь, продекламировал поэт. – Идем!
   – А как же… – Киш указал глазами на телефон. – Мы должны быть в курсе событий…
   – Вернемся. И нам надо хлебнуть свежего воздуха.
   Дьюла и его друг ушли. Каталин подложила в камин дров, придвинула диван поближе к огню, принесла подушку, простыню, старую шаль, постелила мужу.
   – Отдохни, Шани!
   Он покорно лег, закрыл глаза, нашел руку жены, стиснул ее.
   – Спасибо, Катица! Сердишься?
   – На кого?
   – Гм!.. На кого же тебе еще сердиться? Один человек тебя всю жизнь допекает. Ни дна ему ни покрышки.
   – Хороший это человек, не наговаривай на него.
   Накрыла ноги мужа пледом, ушла на кухню.
   Шандор лежал неподвижно, не открывая глаз, чутко прислушивался к звукам, доносящимся с улицы, – к песням, к музыке. И размышлял. «Ох, этот культ! Сталин и Ракоши! Это хорошо, что вскрыли нарывы. Да! С такими болячками на ногах далеко не уплывешь, на дно потянут. Правильно вскрыли. Но почему не торопились исправлять промахи? Почему запоздали? Здорово запоздали! И теперь вот расплачиваемся».
   Осторожный стук в дверь прервал его мысли.
   – Не заперто, – откликнулся Шандор.
   Стук повторился.
   – Кто там? Входи!
   Поднялся, закутался в шаль, открыл дверь. И не обрадовался. Вошел мастер Пал Ваш. Он чуть навеселе. На лбу и щеках засохшие струпья.
   – Это я, Шандор бачи… твоя совесть. Не ожидал?
   – Ну и морда у тебя!.. Если у совести такая бесстыжая рожа, то пусть она убирается ко всем чертям.
   – Какая ни есть, а все-таки своя. Собственная! А ты вот на бабу смахиваешь. Ладно, Шандор, не ругаться пришел с тобой. Значит, дома? Не пошел на демонстрацию? Очень хорошо. Я так и думал. Молодец!
   – Чего ты ко мне лезешь? Чего ищешь?
   – Не кричи на меня, Хорват! Тридцать лет мы с тобой в тишине прожили, а теперь… Страшно оставаться со своими мыслями, оттого вот и вполз сюда, локтя твоего ищу. А ты брыкаешься! Эх, лобастый! Не только соседи мы с тобой, а еще и рабочие люди, главные ответчики за судьбу Венгрии. Ум хорошо, а два лучше. Давай подумаем, посоветуемся, как нам сегодняшний день прожить и что делать завтра.
   – Какой ты советчик? Хлебнул?
   – Ну, выпил. А какое это имеет значение? Я с тобой разговариваю, я, мастер Пал Ваш, а не горькая.
   – Ну так вот, уважаемый Ваш, сначала проспись, а тогда и посоветуемся, что и как. – Он тихонько подтолкнул соседа к двери, – Иди, Пал, иди!
   – Пойду, но совесть все-таки оставляю рядом с твоей. Она не позволит тебе…
   Выпроводив соседа, Шандор подошел к буфету, достал литровую бутыль крепчайшего рома, поднял ее над головой.
   – Можно или нельзя? Бей друга добром, жалей разумом, гневайся правдой, люби верой, подслащивай солью… Можно, пей, кто пьет – до смерти проживет.
   В «Колизей» мимоходом заглянула Каталин. Пришла проведать больного, а он…
   – Что делаешь, Шани? Брось!
   Ее испуганный крик образумил Шандора бачи. Бережно поставил бутыль на место.
   – Зачем же бросать такое добро? Пусть дожидается своего часа. На цвет я его испытывал, ром этот ямайский.
   – Бесстыдник, хоть не ври!
   – Все врут, а мне уж и нельзя.
   – Ложись!
   Кряхтя и охая, он завалился на диван. Каталин села рядом с ним.
 
   Засыпаны цветами Бем-отец и Шандор Петефи. Молодежью заполнены площади имени Бема и Петефи. Чуть ли не все юноши и девушки Будапешта пришли на поклон к революционной доблести и славе своих революционных предков. Шумят. Смеются. Поют песни. Декламируют стихи. Размахивают трехцветными флажками, алыми звездами, водруженными на древках, украшенных лентами. Ни одного хмурого, злого, мстительного лица не видно в рядах демонстрантов. Нет еще ни гербов столетней давности, ни враждебных лозунгов. Они появятся позже. Злобные и мстительные примкнут к демонстрантам в другом месте: на площадях Яса и Мари, Пятнадцатого марта, на улицах Кошута и Ракоци.
   Пока Дьюла Хорват, взобравшись на зеленый квадратный холмик, читал стихи и ораторствовал, Ласло Киш облюбовал в толпе студентов прилично одетого, с вполне интеллигентным лицом парня и решил взять у него интервью, чем Карой Рожа намеревался воспользоваться в одной из своих радиопередач для Соединенных Штатов Америки.
   Ласло Киш с микрофоном в руках, с самой приветливой, на какую был способен, улыбкой на лице подошел к избранному студенту, назвался корреспондентом «Последних известий», невнятно пробормотал какую-то фамилию и сразу перешел к делу:
   – Скажите, молодой человек, что вас привело сюда?
   – Куда? – засмеялся студент и покраснел.
   – К подножию великого польского генерала и рядового солдата венгерской революции Йожефа Бема.
   – Так здесь же все мои сокурсники, весь политехнический.
   – Вижу, мой дорогой, всех ваших сокурсников, и сердце мое наполняется радостью! Что же именно привело сюда весь политехнический институт? Солидарность с польскими демонстрантами, да? Гнев против антинародной политики ракошистского правительства, да? Желание видеть Венгрию свободной, независимой, да?