Через час - лыка не вяжет. Так пил по мере надобности... Совсем как верблюд
в пустыне.
- Любопытная исто... Что вы делаете? Что вы только делаете,
поглядите!!!.. Ведь ему гланды нужно вырезать, а вы живот разрезали!!
- Гм... да... Заговорился. Ну все равно, раз разрезал - поглядим: нет
ли там чего?..
- Нет?
- Ничего нет. Странно.
- Рассосалось.
- Зашивайте. Ффу! Устал. Закурить, что ли... Где мой портсигар?
- Да тут он был; недавно только держали. Куда он закатился?
- Неужто портсигар зашили?
- Оказия. Что же теперь делать?
- Что, что! Курить смерть как хочется. И потом, вещь серебряная.
Расшивайте скорей, пока не рассосался!
- Есть?
- Нет. Пусто, как в кармане банкрота.
- Значит, у кого-нибудь другого зашили. Все оперированные здесь?
- Неужели всех и распарывать?
- Много ли их там - шесть человек! Порите.
- Всех перепороли?
- Всех.
- Странно. А вот тот молодой человек, что в двери выглядывает? Этого,
кажется, пропустили. Эй, вы - как вас? - ложитесь!
- Да я...
- Нечего там - не "да я"... Ложитесь. Маску ему. Считайте.
- Да я...
- Нажимайте маску крепче. Так. Где нож? Спасибо.
- Ну? Есть?
- Нет. Ума не приложу, куда портсигар закатился. Ну, очнулись, молодой
человек?
- Да я...
- Что "вы", что "вы"?! Говорите скорей, некогда...
- Да я не за операцией пришел, а от вашей супруги... Со счетом из
башмачного магазина.
- Что же вы лезете сюда? Только время отнимаете! Где же счет? Ложитесь,
мы его сейчас извлечем.
- Что вы! Он у меня в кармане...
- Разрезывайте карман! Накладывайте на брюки маску...
- Господин профессор, опомнитесь!.. У меня счет и так вынимается из
кармана. Вот, извольте.
- Ага! Извлекли? Зашивайте ему карман.
- Да я...
- Следующий! - бодро кричит профессор. - Очистите стол. Это что тут
такое валяется?
- Где?
- Да вот тут, на столе.
- Гм! Чей-то сальник. Откуда он?
- Не знаю.
- Сергей Викторович, не ваш?
- Да почему же мой?! - огрызается ассистент. - Не меня же вы
оперировали. Наверное, того больного, у которого камни извлекали.
- Ах ты ж, господи, - вот наказание! Верните его, скажите, пусть
захватит.
- Молодой человек! Сальничек обронили...
- Это разве мой?
- Больше ничей, как ваш.
- Так что же я с ним буду делать? Не в руках же его носить... Вы
вставьте его обратно!
- Эх, вот возня с этим народом! Ну, ложитесь. Вы уже поролись?
- Нет, я только зашивался.
- Я у вас не забыл своего портсигара?
- Ей-богу, в глаза не видал... Зачем мне...
- Ну, что-то у вас глаза подозрительно бегают. Ложитесь! Маску!
Считайте! Нажимайте! Растягивайте!
- Есть?
- Что-то такое нащупывается... Какое-то инородное тело. Дайте нож!
- Ну?
- Постойте... Что это? Нет, это не портсигар.
- Бумажка какая-то... Странно... Э, черт! Видите?
- Ломбардная квитанция!
- Ну конечно: "Подержанный серебряный портсигар с золотыми инициалами
М. К." Мой! Вот он куда закатился! Вот тебе и закатился...
- Хе-хе, вот тебе и рассосался.
- Оборотистый молодой человек!
- Одессит, не иначе.
- Вставьте ему его паршивый сальник и гоните вон. Больных больше нет?
- Нет.
- Сюртук мне! Ж-живо! Подайте сюртук.
- Ваш подать?
- А то чей же?
- Тут нет никакого сюртука.
- Чепуха! Тут же был.
- Нет!.. Неужели?..
- Черт возьми, какой неудачный день! Опять сызнова всех больных пороть
придется. Скорее, пока не рассосался! Где фельдшерица?
- Нет ее...
- Только что была тут!
- Не зашили ли давеча ее в одессита?!
- Неужели рассосалась?..
- Ну и денек!..
Еще за пятнадцать минут до моего рождения я не знал, что появлюсь на
белый свет. Это само по себе пустячное указание я делаю лишь потому, что
желаю опередить на четверть часа всех других замечательных людей, жизнь
которых с утомительным однообразием описывалась непременно с момента
рождения. Ну вот.
Когда акушерка преподнесла меня отцу, он с видом знатока осмотрел то,
что я из себя представлял, и воскликнул:
- Держу пари на золотой, что это мальчишка!
"Старая лисица! - подумал я, внутренне усмехнувшись, - ты играешь
наверняка".
С этого разговора и началось наше знакомство, а потом и дружба.
Из скромности я остерегусь указать на тот факт, что в день моего
рождения звонили в колокола и было всеобщее народное ликование.
Злые языки связывали это ликование с каким-то большим праздником,
совпавшим с днем моего появления на свет, но я до сих пор не понимаю, при
чем здесь еще какой-то праздник?
Приглядевшись к окружающему, я решил, что мне нужно первым долгом
вырасти. Я исполнял это с таким тщанием, что к восьми годам увидел однажды
отца берущим меня за руку. Конечно, и до этого отец неоднократно брал меня
за указанную конечность, но предыдущие попытки являлись не более как
реальными симптомами отеческой ласки. В настоящем же случае он, кроме того,
нахлобучил на головы себе и мне по шляпе - и мы вышли на улицу.
- Куда это нас черти несут? - спросил я с прямизной, всегда меня
отличавшей.
- Тебе надо учиться.
- Очень нужно! Не хочу учиться.
- Почему?
Чтобы отвязаться, я сказал первое, что пришло в голову:
- Я болен.
- Что у тебя болит?
Я перебрал на память все свои органы и выбрал самый важный:
- Глаза.
- Гм... Пойдем к доктору.
Когда мы явились к доктору, я наткнулся на него, на его пациента и
свалил маленький столик.
- Ты, мальчик, ничего решительно не видишь?
- Ничего, - ответил я, утаив хвост фразы, который докончил в уме:
"...хорошего в ученье".
Так я и не занимался науками.
Легенда о том, что я мальчик больной, хилый, который не может учиться,
росла и укреплялась, и больше всего заботился об этом я сам.
Отец мой, будучи по профессии купцом, не обращал на меня никакого
внимания, так как по горло был занят хлопотами и планами: каким бы образом
поскорее разориться? Это было мечтой его жизни, и нужно отдать ему полную
справедливость - добрый старик достиг своих стремлений самым безукоризненным
образом. Он это сделал при соучастии целой плеяды воров, которые
обворовывали его магазин, покупателей, которые брали исключительно и
планомерно в долг, и - пожаров, испепеливших те из отцовских товаров,
которые не были растащены ворами и покупателями.
Воры, пожары и покупатели долгое время стояли стеной между мной и
школой, и я так и остался бы неграмотным, если бы старшим сестрам не пришла
в голову забавная, сулившая им массу новых ощущений мысль: заняться моим
образованием. Очевидно, я представлял из себя лакомый кусочек, так как из-за
весьма сомнительного удовольствия осветить мой ленивый мозг светом знания
сестры не только спорили, но однажды даже вступили врукопашную, и результат
схватки - вывихнутый палец - нисколько не охладил преподавательского пыла
старшей сестры Любы.
Так - на фоне родственной заботливости, любви, пожаров, воров и
покупателей - совершался мой рост и развивалось сознательное отношение к
окружающему.
Когда мне исполнилось пятнадцать лет, отец, с сожалением
распростившийся с ворами, покупателями и пожарами, однажды сказал мне:
- Надо тебе служить.
- Да я не умею, - возразил я, по своему обыкновению выбирая такую
позицию, которая могла гарантировать мне полный и безмятежный покой.
- Вздор! - возразил отец. - Сережа Зельцер не старше тебя, а он уже
служит!
Этот Сережа был самым большим кошмаром моей юности. Чистенький,
аккуратный немчик, наш сосед по дому, Сережа с самого раннего возраста
ставился мне в пример как образец выдержанности, трудолюбия и аккуратности.
- Посмотри на Сережу, - говорила печально мать. - Мальчик служит,
заслуживает любовь начальства, умеет поговорить, в обществе держится
свободно, на гитаре играет, поет... А ты?
Обескураженный этими упреками, я немедленно подходил к гитаре, висевшей
на стене, дергал струну, начинал визжать пронзительным голосом какую-то
неведомую песню, старался "держаться свободнее", шаркая ногами по стенам, но
все это было слабо, все было второго сорта. Сережа оставался недосягаем!
- Сережа служит, а ты еще не служишь... - упрекнул меня отец.
- Сережа, может быть, дома лягушек ест, - возразил я, подумав. - Так и
мне прикажете?
- Прикажу, если понадобится! - гаркнул отец, стуча кулаком по столу. -
Черрт возьми! Я сделаю из тебя шелкового!
Как человек со вкусом, отец из всех материй предпочитал шелк, и другой
материал для меня казался ему неподходящим.
Помню первый день моей службы, которую я должен был начать в какой-то
сонной транспортной конторе по перевозке кладей.
Я забрался туда чуть ли не в восемь часов утра и застал только одного
человека в жилете без пиджака, очень приветливого и скромного.
"Это, наверное, и есть главный агент", - подумал я.
- Здравствуйте! - сказал я, крепко пожимая ему руку. - Как делишки?
- Ничего себе. Садитесь, поболтаем!
Мы дружески закурили папиросы, и я завел дипломатичный разговор о своей
будущей карьере, рассказав о себе всю подноготную.
Неожиданно сзади нас раздался резкий голос:
- Ты что же, болван, до сих пор даже пыли не стер?!
Тот, в ком я подозревал главного агента, с криком испуга вскочил и
схватился за пыльную тряпку. Начальнический голос вновь пришедшего молодого
человека убедил меня, что я имею дело с самим главным агентом.
- Здравствуйте, - сказал я. - Как живете-можете? (Общительность и
светскость по Сереже Зельцеру.)
- Ничего, - сказал молодой господин. - Вы наш новый служащий? Ого!
Очень рад!
Мы дружески разговорились и даже не заметили, как в контору вошел
человек средних лет, схвативший молодого господина за плечо и резко
крикнувший во все горло:
- Так-то вы, дьявольский дармоед, заготовляете реестра? Выгоню я вас,
если будете лодырничать!
Господин, принятый мною за главного агента, побледнел, опустил печально
голову и побрел за свой стол. А главный агент опустился в кресло, откинулся
на спинку и стал преважно расспрашивать меня о моих талантах и способностях.
"Дурак я, - думал я про себя. - Как я мог не разобрать раньше, что за
птицы мои предыдущие собеседники. Вот этот начальник - так начальник! Сразу
уж видно!"
В это время в передней послышалась возня.
- Посмотрите, кто там? - попросил меня главный агент.
Я выглянул в переднюю и успокоительно сообщил:
- Какой-то плюгавый старикашка стягивает пальто.
Плюгавый старикашка вошел и закричал:
- Десятый час, а никто из вас ни черта не делает!! Будет ли
когда-нибудь этому конец?!
Предыдущий важный начальник подскочил в кресле как мяч, а молодой
господин, названный им до того "лодырем", предупредительно сообщил мне на
ухо:
- Главный агент притащился.
Так я начал свою службу.
Прослужил я год, все время самым постыдным образом плетясь в хвосте
Сережи Зельцера. Этот юноша получал 25 рублей в месяц, когда я получал 15, а
когда и я дослужился до 25 рублей, ему дали 40. Ненавидел я его, как
какого-то отвратительного, вымытого душистым мылом паука...
Шестнадцати лет я расстался со своей сонной транспортной конторой и
уехал из Севастополя (забыл сказать - это моя родина) на какие-то
каменноугольные рудники. Это место было наименее для меня подходящим, и
потому, вероятно, я и очутился там по совету своего опытного в житейских
передрягах отца...
Это был самый грязный и глухой рудник в свете. Между осенью и другими
временами года разница заключалась лишь в том, что осенью грязь была там
выше колен, а в другое время - ниже.
И все обитатели этого места пили как сапожники, и я пил не хуже других.
Население было такое небольшое, что одно лицо имело целую уйму должностей и
занятий. Повар Кузьма был в то же время и подрядчиком, и попечителем
рудничной школы, фельдшер был акушеркой, а когда я впервые пришел к
известнейшему в тех краях парикмахеру, жена его просила меня немного
обождать, так как супруг ее пошел вставлять кому-то стекла, выбитые
шахтерами в прошлую ночь.
Эти шахтеры (углекопы) казались мне тоже престранным народом: будучи
большей частью беглыми с каторги, паспортов они не имели и отсутствие этой
непременной принадлежности российского гражданина заливали с горестным видом
и отчаянием в душе - целым морем водки.
Вся их жизнь имела такой вид, что рождались они для водки, работали и
губили свое здоровье непосильной работой - ради водки и отправлялись на тот
свет при ближайшем участии и помощи той же водки.
Однажды ехал я перед Рождеством с рудника в ближайшее село и видел ряд
черных тел, лежавших без движения на всем протяжении моего пути; попадались
по двое, по трое через каждые 20 шагов.
- Что это такое? - изумился я...
- А шахтеры, - улыбнулся сочувственно возница. - Горилку куповалы у
селе. Для Божьего праздничку.
- Ну?
- Тай не донесли. На мисти высмоктали. Ось как!
Так мы и ехали мимо целых залежей мертвецки пьяных людей, которые
обладали, очевидно, настолько слабой волей, что не успевали даже добежать до
дому, сдаваясь охватившей их глотки палящей жажде там, где эта жажда их
застигала. И лежали они в снегу, с черными бессмысленными лицами, и если бы
я не знал дороги до села, то нашел бы ее по этим гигантским черным камням,
разбросанным гигантским мальчиком с пальчиком на всем пути.
Народ это был, однако, по большей части крепкий, закаленный, и самые
чудовищные эксперименты над своим телом обходились ему сравнительно дешево.
Проламывали друг другу головы, уничтожали начисто носы и уши, а один
смельчак даже взялся однажды на заманчивое пари (без сомнения - бутылка
водки) съесть динамитный патрон. Проделав это, он в течение двух-трех дней,
несмотря на сильную рвоту, пользовался самым бережливым и заботливым
вниманием со стороны товарищей, которые все боялись, что он взорвется.
По миновании же этого странного карантина - был он жестоко избит.
Служащие конторы отличались от рабочих тем, что меньше дрались и больше
пили. Все это были люди, по большей части отвергнутые всем остальным светом
за бездарность и неспособность к жизни, и, таким образом, на нашем
маленьком, окруженном неизмеримыми степями островке собралась самая
чудовищная компания глупых, грязных и бездарных алкоголиков, отбросов и
обгрызков брезгливого белого света.
Занесенные сюда гигантской метлой Божьего произволения, все они махнули
рукой на внешний мир и стали жить как бог на душу положит.
Пили, играли в карты, ругались прежестокими отчаянными словами и во
хмелю пели что-то настойчивое тягучее и танцевали угрюмо-сосредоточенно,
ломая каблуками полы и извергая из ослабевших уст целые потоки хулы на
человечество.
В этом и состояла веселая сторона рудничной жизни. Темные ее стороны
заключались в каторжной работе, шагании по глубочайшей грязи из конторы в
колонию и обратно, а также в отсиживании в кордегардии по целому ряду
диковинных протоколов, составленных пьяным урядником.
Когда правление рудников было переведено в Харьков, туда же забрали и
меня, и я ожил душой и окреп телом...
По целым дням бродил я по городу, сдвинув шляпу набекрень и независимо
насвистывая самые залихватские мотивы, подслушанные мною в летних шантанах -
месте, которое восхищало меня сначала до глубины души.
Работал я в конторе преотвратительно и до сих пор недоумеваю: за что
держали меня там шесть лет, ленивого, смотревшего на работу с отвращением и
по каждому поводу вступавшего не только с бухгалтером, но и с директором в
длинные, ожесточенные споры и полемику.
Вероятно, потому, что был я превеселым, радостно глядящим на широкий
Божий мир человеком, с готовностью откладывающим работу для смеха, шуток и
ряда замысловатых анекдотов, что освежало окружающих, погрязших в работе,
скучных счетах и дрязгах.
Литературная моя деятельность была начата в 19041 году, и была она, как
мне казалось, сплошным триумфом. Во-первых, я написал рассказ... Во-вторых,
я отнес его в "Южный край". И в-третьих (до сих пор я того мнения, что в
рассказе это самое главное), в-третьих, он был напечатан!
Гонорар я за него почему-то не получил, и это тем более несправедливо,
что едва он вышел в свет, как подписка и розница газеты сейчас же
удвоилась...
Те же самые завистливые, злые языки, которые пытались связать день
моего рождения с каким-то еще другим праздником, связали и факт поднятия
розницы с началом русско-японской войны.
Ну, да мы-то, читатель, знаем с вами, где истина...
Написав за два года четыре рассказа, я решил, что поработал достаточно
на пользу родной литературы, и решил основательно отдохнуть, но подкатился
1905 год и подхватив меня, закрутил меня, как щепку.
Я стал редактировать журнал "Штык", имевший в Харькове большой успех, и
совершенно за-бросил службу... Лихорадочно писал я, рисовал карикатуры,
редактировал и корректировал и на девятом номере дорисовался до того, что
генерал-губернатор Пешков оштрафовал меня на 500 рублей, мечтая, что
немедленно заплачу их из карманных денег...
Я отказался по многим причинам, главные из которых были: отсутствие
денег и нежелание потворствовать капризам легкомысленного администратора.
Увидев мою непоколебимость (штраф был без замены тюремным заключением),
Пешков спустил цену до 100 рублей.
Я отказался.
Мы торговались, как маклаки, и я являлся к нему чуть не десять раз.
Денег ему так и не удалось выжать из меня!
Тогда он, обидевшись, сказал:
- Один из нас должен уехать из Харькова!
- Ваше превосходительство! - возразил я. - Давайте предложим
харьковцам: кого они выберут?
Так как в городе меня любили и даже до меня доходили смутные слухи о
желании граждан увековечить мой образ постановкой памятника, то г. Пешков не
захотел рисковать своей популярностью.
И я уехал, успев все-таки до отъезда выпустить три номера журнала
"Меч", который был так популярен, что экземпляры его можно найти даже в
Публичной библиотеке.
В Петроград я приехал как раз на Новый год.
Опять была иллюминация, улицы были украшены флагами, транспарантами и
фонариками. Но я уж ничего не скажу. Помолчу!
И так меня иногда упрекают, что я думаю о своих заслугах больше, чем
это требуется обычной скромностью. А я, - могу дать честное слово, - увидев
всю эту иллюминацию и радость, сделал вид, что совершенно не замечаю
невинной хитрости и сентиментальных, простодушных попыток муниципалитета
скрасить мой первый приезд в большой незнакомый город... Скромно, инкогнито,
сел на извозчика и инкогнито поехал на место своей новой жизни.
И вот - начал я ее.
Первые мои шаги были связаны с основанным нами журналом "Сатирикон", и
до сих пор я люблю, как собственное дитя, этот прекрасный, веселый журнал (в
год 8 руб., на полгода 4 руб.).
Успех его был наполовину моим успехом, и я с гордостью могу сказать
теперь, что редкий культурный человек не знает нашего "Сатирикона" (на год 8
руб., на полгода 4 руб.).
В этом месте я подхожу уже к последней, ближайшей эре моей жизни, и я
не скажу, но всякий поймет, почему я в этом месте умолкаю.
Из чуткой, нежной, до болезненности нежной скромности, я умолкаю.
Не буду перечислять имена тех лиц, которые в последнее время мною
заинтересовались и желали со мной познакомиться. Но если читатель вдумается
в истинные причины приезда славянской депутации, испанского инфанта и
президента Фальера, то, может быть, моя скромная личность, упорно
державшаяся в тени, получит совершенно другое освещение...
I
Он уверял меня, что с детства у него были поэтические наклонности.
- Понимаешь - я люблю все красивое!
- Неужели? С чего же это ты так? - спросил я, улыбаясь.
- Не знаю. У меня, вероятно, такая душа: тянуться ко всему красивому...
- В таком случае я подарю тебе книжку моих стихов!!
Он не испугался, а сказал просто:
- Спасибо.
Я спросил как можно более задушевно:
- Ты любишь ручеек в лесу? Когда он журчит? Или овечку, пасущуюся на
травке? Или розовое облачко высоко-высоко... Так, саженей в шестьдесят
высоты?
Глядя задумчивыми, широко раскрытыми глазами куда-то вдаль, он
прошептал:
- Люблю до боли в сердце.
- Вот видишь, какой ты молодец. А еще что ты любишь?
- Я люблю закат на реке, когда издали доносится тихое пение... Цветы,
окропленные первой чистой слезой холодной росы... Люблю красивых, поэтичных
женщин и люблю тайну, которая всегда красива.
- Любишь тайну? Почему же ты мне не сказал этого раньше? Я бы сообщил
тебе парочку-другую тайн... Знаешь ли ты, например, что между женой нашего
швейцара и приказчиком молочной лавки что-то есть? Я сам вчера слышал, как
он делал ей заманчивые предложения...
Он болезненно поморщился.
- Друг! Ты меня не понял. Это слишком вульгарная, грубая тайна. Я люблю
тайну тонкую, нежную, неуловимую. Ты знаешь, что я сделал сегодня?
- Ты сделал что-нибудь красивое, поэтичное, - уверенно сказал я.
- Вот именно. Сейчас мы едем к Лидии Платоновне. И знаешь, что я
сделал?
- Что-нибудь красивое, поэтичное?
- Да! Я купил букет роскошных белых роз и отослал его Лидии Платоновне
инкогнито, без записки и карточки. Это маленькая грациозная тайна. Я люблю
все грациозное. Цветы, окропленные первой чистой слезой холодной росы... И
неизвестно от кого... это тайна.
- Так вот почему ты продал свой турецкий диван и синие брюки!
- Друг, - страдальчески сказал он. - Не будем говорить об этом.
Цветы... Из нездешнего мира... Откуда они? Из чистого горного воздуха? Кто
их прислал? Бог? Дьявол?
Его глаза, устремленные к небу, сияли как звезды.
- Да ведь ты не вытерпишь, проболтаешься? - едко сказал я.
- Друг! Клянусь, что я буду равнодушен и молчалив... Ты понимаешь - она
никогда не узнает, от кого эти цветы... Это маленькое и ужасное слово -
никогда. Never-more!.
Когда мы сходили с извозчика, я подумал, что если бы этот человек писал
стихи, они могли бы быть не более глупы, чем мои.
II
Мы вошли в гостиную, и хозяйка дома встретила нас такой бурной радостью
и водопадом благодарностей, что я сначала даже отступил за Васю Мимозова.
- Василий Валентиныч! - воскликнула прелестная хозяйка. -
Признавайтесь... Это вы прислали эту прелесть?
Вася Мимозов изумленно отступил и сказал, широко открыв глаза:
- Прелесть? Какую? Я вас не понимаю.
- Полноте, полноте! Кто же другой мог придумать эту очаровательную
вещь.
- О чем вы говорите?
- Не притворяйтесь. Я говорю об этом роскошном букете!
Взгляд его обратился по направлению руки хозяйки, и он закричал так,
как будто первый раз в жизни видел букет цветов:
- Какая роскошь! Кто это вам преподнес?
Хозяйка удивилась:
- Неужели это не вы?
Без всякого колебания Вася Мимозов повернул к ней свое грустное лицо и
твердо сказал:
- Конечно, не я. Даю вам честное слово.
Тут только она заметила меня и радушно приветствовала:
- Здравствуйте! Это уж не вы ли сделали мне такой царский подарок?
Я отвернулся и с деланным смущением возразил:
- Что вы, что вы!
Она подозрительно взглянула на меня.
- А почему же ваши глазки не смотрят прямо? Признавайтесь, шалун!
Я глупо захохотал.
- Да почему же вы думаете, что именно я?
- Вы сразу смутились, когда я спросила.
Вася Мимозов стоял за спиной хозяйки и делал мне умоляющие знаки. Я
тихонько хихикал, смущенно крутя пуговицу на жилете:
- Ах, оставьте.
- Ну конечно же вы! Зачем вы, право, так тратитесь?!
Избегая взгляда Мимозова, я махнул рукой и беззаботно ответил:
- Стоит ли об этом говорить!
Она схватила меня за руку.
- Значит, вы?
Вася Мимозов с искаженным страхом лицом приблизился и хрипло
воскликнул:
- Это не он!
Хозяйка недоумевающе посмотрела на нас.
- Так, значит, это вы?
Лицо моего приятеля сделалось ареной борьбы самых разнообразных
страстей: от низких до красивых и возвышенных.
Возвышенные страсти победили.
- Нет, не я, - сказал он, отступая.
- Больше никто не мог мне прислать. Если не вы - значит, он. Зачем вы
тратите такую уйму денег?
Я поболтал рукой и застенчиво сказал:
- Оставьте! Стоит ли говорить о такой прозе. Деньги, деньги... Что
такое, в сущности, деньги? Они хороши постольку, поскольку на них можно
купить цветов, окропленных первой чистой слезой холодной росы. Не правда ли,
Вася?
- Как вы красиво говорите, - прошептала хозяйка, смотря на меня
затуманенными глазами. - Этих цветов я никогда не забуду. Спасибо, спасибо
вам!
- Пустяки! - сказал я. - Вы прелестнее всяких цветов.
- Merci. Все-таки рублей двадцать заплатили?
- Шестнадцать, - сказал я наобум.
Из дальнего угла гостиной, где сидел мрачный Мимозов, донесся тихий
стон:
- Восемнадцать с полтиной!
- Что? - обернулась к нему хозяйка.
- Он просит разрешения закурить, - сказал я. - Кури, Вася, Лидия
Платоновна переносит дым.
Мысли хозяйки все время обращались к букету.
- Я долго добивалась от принесшего его: от кого этот букет? Но он
молчал.
- Мальчишка, очевидно, дрессированный, - одобрительно сказал я.
- Мальчишка! Но он старик!
- Неужели? Лицо у него было такое моложавое.
- Он весь в морщинах!
- Несчастный! Жизнь его, очевидно, не красна. Ненормальное положение
приказчиков, десятичасовой труд... Об этом еще писали. Впрочем, сегодняшний
заработок поправит его делишки.
Мимозов вскочил и приблизился к нам. Я думал, что он ударит меня, но он
сурово сказал:
- Едем! Нам пора.
При прощании хозяйка удержала мою руку в своей и прошептала:
- Ведь вы навестите меня? Я буду так рада! Merci за букет.
Приезжайте одни.
Мимозов это слышал.
III
Возвращаясь домой, мы долго молчали. Потом я спросил задушевным тоном:
- А любишь ты детскую елку, когда колокола звонят радостным благовестом
и румяные детские личики резвятся около дерева тихой радости и умиления?
в пустыне.
- Любопытная исто... Что вы делаете? Что вы только делаете,
поглядите!!!.. Ведь ему гланды нужно вырезать, а вы живот разрезали!!
- Гм... да... Заговорился. Ну все равно, раз разрезал - поглядим: нет
ли там чего?..
- Нет?
- Ничего нет. Странно.
- Рассосалось.
- Зашивайте. Ффу! Устал. Закурить, что ли... Где мой портсигар?
- Да тут он был; недавно только держали. Куда он закатился?
- Неужто портсигар зашили?
- Оказия. Что же теперь делать?
- Что, что! Курить смерть как хочется. И потом, вещь серебряная.
Расшивайте скорей, пока не рассосался!
- Есть?
- Нет. Пусто, как в кармане банкрота.
- Значит, у кого-нибудь другого зашили. Все оперированные здесь?
- Неужели всех и распарывать?
- Много ли их там - шесть человек! Порите.
- Всех перепороли?
- Всех.
- Странно. А вот тот молодой человек, что в двери выглядывает? Этого,
кажется, пропустили. Эй, вы - как вас? - ложитесь!
- Да я...
- Нечего там - не "да я"... Ложитесь. Маску ему. Считайте.
- Да я...
- Нажимайте маску крепче. Так. Где нож? Спасибо.
- Ну? Есть?
- Нет. Ума не приложу, куда портсигар закатился. Ну, очнулись, молодой
человек?
- Да я...
- Что "вы", что "вы"?! Говорите скорей, некогда...
- Да я не за операцией пришел, а от вашей супруги... Со счетом из
башмачного магазина.
- Что же вы лезете сюда? Только время отнимаете! Где же счет? Ложитесь,
мы его сейчас извлечем.
- Что вы! Он у меня в кармане...
- Разрезывайте карман! Накладывайте на брюки маску...
- Господин профессор, опомнитесь!.. У меня счет и так вынимается из
кармана. Вот, извольте.
- Ага! Извлекли? Зашивайте ему карман.
- Да я...
- Следующий! - бодро кричит профессор. - Очистите стол. Это что тут
такое валяется?
- Где?
- Да вот тут, на столе.
- Гм! Чей-то сальник. Откуда он?
- Не знаю.
- Сергей Викторович, не ваш?
- Да почему же мой?! - огрызается ассистент. - Не меня же вы
оперировали. Наверное, того больного, у которого камни извлекали.
- Ах ты ж, господи, - вот наказание! Верните его, скажите, пусть
захватит.
- Молодой человек! Сальничек обронили...
- Это разве мой?
- Больше ничей, как ваш.
- Так что же я с ним буду делать? Не в руках же его носить... Вы
вставьте его обратно!
- Эх, вот возня с этим народом! Ну, ложитесь. Вы уже поролись?
- Нет, я только зашивался.
- Я у вас не забыл своего портсигара?
- Ей-богу, в глаза не видал... Зачем мне...
- Ну, что-то у вас глаза подозрительно бегают. Ложитесь! Маску!
Считайте! Нажимайте! Растягивайте!
- Есть?
- Что-то такое нащупывается... Какое-то инородное тело. Дайте нож!
- Ну?
- Постойте... Что это? Нет, это не портсигар.
- Бумажка какая-то... Странно... Э, черт! Видите?
- Ломбардная квитанция!
- Ну конечно: "Подержанный серебряный портсигар с золотыми инициалами
М. К." Мой! Вот он куда закатился! Вот тебе и закатился...
- Хе-хе, вот тебе и рассосался.
- Оборотистый молодой человек!
- Одессит, не иначе.
- Вставьте ему его паршивый сальник и гоните вон. Больных больше нет?
- Нет.
- Сюртук мне! Ж-живо! Подайте сюртук.
- Ваш подать?
- А то чей же?
- Тут нет никакого сюртука.
- Чепуха! Тут же был.
- Нет!.. Неужели?..
- Черт возьми, какой неудачный день! Опять сызнова всех больных пороть
придется. Скорее, пока не рассосался! Где фельдшерица?
- Нет ее...
- Только что была тут!
- Не зашили ли давеча ее в одессита?!
- Неужели рассосалась?..
- Ну и денек!..
Еще за пятнадцать минут до моего рождения я не знал, что появлюсь на
белый свет. Это само по себе пустячное указание я делаю лишь потому, что
желаю опередить на четверть часа всех других замечательных людей, жизнь
которых с утомительным однообразием описывалась непременно с момента
рождения. Ну вот.
Когда акушерка преподнесла меня отцу, он с видом знатока осмотрел то,
что я из себя представлял, и воскликнул:
- Держу пари на золотой, что это мальчишка!
"Старая лисица! - подумал я, внутренне усмехнувшись, - ты играешь
наверняка".
С этого разговора и началось наше знакомство, а потом и дружба.
Из скромности я остерегусь указать на тот факт, что в день моего
рождения звонили в колокола и было всеобщее народное ликование.
Злые языки связывали это ликование с каким-то большим праздником,
совпавшим с днем моего появления на свет, но я до сих пор не понимаю, при
чем здесь еще какой-то праздник?
Приглядевшись к окружающему, я решил, что мне нужно первым долгом
вырасти. Я исполнял это с таким тщанием, что к восьми годам увидел однажды
отца берущим меня за руку. Конечно, и до этого отец неоднократно брал меня
за указанную конечность, но предыдущие попытки являлись не более как
реальными симптомами отеческой ласки. В настоящем же случае он, кроме того,
нахлобучил на головы себе и мне по шляпе - и мы вышли на улицу.
- Куда это нас черти несут? - спросил я с прямизной, всегда меня
отличавшей.
- Тебе надо учиться.
- Очень нужно! Не хочу учиться.
- Почему?
Чтобы отвязаться, я сказал первое, что пришло в голову:
- Я болен.
- Что у тебя болит?
Я перебрал на память все свои органы и выбрал самый важный:
- Глаза.
- Гм... Пойдем к доктору.
Когда мы явились к доктору, я наткнулся на него, на его пациента и
свалил маленький столик.
- Ты, мальчик, ничего решительно не видишь?
- Ничего, - ответил я, утаив хвост фразы, который докончил в уме:
"...хорошего в ученье".
Так я и не занимался науками.
Легенда о том, что я мальчик больной, хилый, который не может учиться,
росла и укреплялась, и больше всего заботился об этом я сам.
Отец мой, будучи по профессии купцом, не обращал на меня никакого
внимания, так как по горло был занят хлопотами и планами: каким бы образом
поскорее разориться? Это было мечтой его жизни, и нужно отдать ему полную
справедливость - добрый старик достиг своих стремлений самым безукоризненным
образом. Он это сделал при соучастии целой плеяды воров, которые
обворовывали его магазин, покупателей, которые брали исключительно и
планомерно в долг, и - пожаров, испепеливших те из отцовских товаров,
которые не были растащены ворами и покупателями.
Воры, пожары и покупатели долгое время стояли стеной между мной и
школой, и я так и остался бы неграмотным, если бы старшим сестрам не пришла
в голову забавная, сулившая им массу новых ощущений мысль: заняться моим
образованием. Очевидно, я представлял из себя лакомый кусочек, так как из-за
весьма сомнительного удовольствия осветить мой ленивый мозг светом знания
сестры не только спорили, но однажды даже вступили врукопашную, и результат
схватки - вывихнутый палец - нисколько не охладил преподавательского пыла
старшей сестры Любы.
Так - на фоне родственной заботливости, любви, пожаров, воров и
покупателей - совершался мой рост и развивалось сознательное отношение к
окружающему.
Когда мне исполнилось пятнадцать лет, отец, с сожалением
распростившийся с ворами, покупателями и пожарами, однажды сказал мне:
- Надо тебе служить.
- Да я не умею, - возразил я, по своему обыкновению выбирая такую
позицию, которая могла гарантировать мне полный и безмятежный покой.
- Вздор! - возразил отец. - Сережа Зельцер не старше тебя, а он уже
служит!
Этот Сережа был самым большим кошмаром моей юности. Чистенький,
аккуратный немчик, наш сосед по дому, Сережа с самого раннего возраста
ставился мне в пример как образец выдержанности, трудолюбия и аккуратности.
- Посмотри на Сережу, - говорила печально мать. - Мальчик служит,
заслуживает любовь начальства, умеет поговорить, в обществе держится
свободно, на гитаре играет, поет... А ты?
Обескураженный этими упреками, я немедленно подходил к гитаре, висевшей
на стене, дергал струну, начинал визжать пронзительным голосом какую-то
неведомую песню, старался "держаться свободнее", шаркая ногами по стенам, но
все это было слабо, все было второго сорта. Сережа оставался недосягаем!
- Сережа служит, а ты еще не служишь... - упрекнул меня отец.
- Сережа, может быть, дома лягушек ест, - возразил я, подумав. - Так и
мне прикажете?
- Прикажу, если понадобится! - гаркнул отец, стуча кулаком по столу. -
Черрт возьми! Я сделаю из тебя шелкового!
Как человек со вкусом, отец из всех материй предпочитал шелк, и другой
материал для меня казался ему неподходящим.
Помню первый день моей службы, которую я должен был начать в какой-то
сонной транспортной конторе по перевозке кладей.
Я забрался туда чуть ли не в восемь часов утра и застал только одного
человека в жилете без пиджака, очень приветливого и скромного.
"Это, наверное, и есть главный агент", - подумал я.
- Здравствуйте! - сказал я, крепко пожимая ему руку. - Как делишки?
- Ничего себе. Садитесь, поболтаем!
Мы дружески закурили папиросы, и я завел дипломатичный разговор о своей
будущей карьере, рассказав о себе всю подноготную.
Неожиданно сзади нас раздался резкий голос:
- Ты что же, болван, до сих пор даже пыли не стер?!
Тот, в ком я подозревал главного агента, с криком испуга вскочил и
схватился за пыльную тряпку. Начальнический голос вновь пришедшего молодого
человека убедил меня, что я имею дело с самим главным агентом.
- Здравствуйте, - сказал я. - Как живете-можете? (Общительность и
светскость по Сереже Зельцеру.)
- Ничего, - сказал молодой господин. - Вы наш новый служащий? Ого!
Очень рад!
Мы дружески разговорились и даже не заметили, как в контору вошел
человек средних лет, схвативший молодого господина за плечо и резко
крикнувший во все горло:
- Так-то вы, дьявольский дармоед, заготовляете реестра? Выгоню я вас,
если будете лодырничать!
Господин, принятый мною за главного агента, побледнел, опустил печально
голову и побрел за свой стол. А главный агент опустился в кресло, откинулся
на спинку и стал преважно расспрашивать меня о моих талантах и способностях.
"Дурак я, - думал я про себя. - Как я мог не разобрать раньше, что за
птицы мои предыдущие собеседники. Вот этот начальник - так начальник! Сразу
уж видно!"
В это время в передней послышалась возня.
- Посмотрите, кто там? - попросил меня главный агент.
Я выглянул в переднюю и успокоительно сообщил:
- Какой-то плюгавый старикашка стягивает пальто.
Плюгавый старикашка вошел и закричал:
- Десятый час, а никто из вас ни черта не делает!! Будет ли
когда-нибудь этому конец?!
Предыдущий важный начальник подскочил в кресле как мяч, а молодой
господин, названный им до того "лодырем", предупредительно сообщил мне на
ухо:
- Главный агент притащился.
Так я начал свою службу.
Прослужил я год, все время самым постыдным образом плетясь в хвосте
Сережи Зельцера. Этот юноша получал 25 рублей в месяц, когда я получал 15, а
когда и я дослужился до 25 рублей, ему дали 40. Ненавидел я его, как
какого-то отвратительного, вымытого душистым мылом паука...
Шестнадцати лет я расстался со своей сонной транспортной конторой и
уехал из Севастополя (забыл сказать - это моя родина) на какие-то
каменноугольные рудники. Это место было наименее для меня подходящим, и
потому, вероятно, я и очутился там по совету своего опытного в житейских
передрягах отца...
Это был самый грязный и глухой рудник в свете. Между осенью и другими
временами года разница заключалась лишь в том, что осенью грязь была там
выше колен, а в другое время - ниже.
И все обитатели этого места пили как сапожники, и я пил не хуже других.
Население было такое небольшое, что одно лицо имело целую уйму должностей и
занятий. Повар Кузьма был в то же время и подрядчиком, и попечителем
рудничной школы, фельдшер был акушеркой, а когда я впервые пришел к
известнейшему в тех краях парикмахеру, жена его просила меня немного
обождать, так как супруг ее пошел вставлять кому-то стекла, выбитые
шахтерами в прошлую ночь.
Эти шахтеры (углекопы) казались мне тоже престранным народом: будучи
большей частью беглыми с каторги, паспортов они не имели и отсутствие этой
непременной принадлежности российского гражданина заливали с горестным видом
и отчаянием в душе - целым морем водки.
Вся их жизнь имела такой вид, что рождались они для водки, работали и
губили свое здоровье непосильной работой - ради водки и отправлялись на тот
свет при ближайшем участии и помощи той же водки.
Однажды ехал я перед Рождеством с рудника в ближайшее село и видел ряд
черных тел, лежавших без движения на всем протяжении моего пути; попадались
по двое, по трое через каждые 20 шагов.
- Что это такое? - изумился я...
- А шахтеры, - улыбнулся сочувственно возница. - Горилку куповалы у
селе. Для Божьего праздничку.
- Ну?
- Тай не донесли. На мисти высмоктали. Ось как!
Так мы и ехали мимо целых залежей мертвецки пьяных людей, которые
обладали, очевидно, настолько слабой волей, что не успевали даже добежать до
дому, сдаваясь охватившей их глотки палящей жажде там, где эта жажда их
застигала. И лежали они в снегу, с черными бессмысленными лицами, и если бы
я не знал дороги до села, то нашел бы ее по этим гигантским черным камням,
разбросанным гигантским мальчиком с пальчиком на всем пути.
Народ это был, однако, по большей части крепкий, закаленный, и самые
чудовищные эксперименты над своим телом обходились ему сравнительно дешево.
Проламывали друг другу головы, уничтожали начисто носы и уши, а один
смельчак даже взялся однажды на заманчивое пари (без сомнения - бутылка
водки) съесть динамитный патрон. Проделав это, он в течение двух-трех дней,
несмотря на сильную рвоту, пользовался самым бережливым и заботливым
вниманием со стороны товарищей, которые все боялись, что он взорвется.
По миновании же этого странного карантина - был он жестоко избит.
Служащие конторы отличались от рабочих тем, что меньше дрались и больше
пили. Все это были люди, по большей части отвергнутые всем остальным светом
за бездарность и неспособность к жизни, и, таким образом, на нашем
маленьком, окруженном неизмеримыми степями островке собралась самая
чудовищная компания глупых, грязных и бездарных алкоголиков, отбросов и
обгрызков брезгливого белого света.
Занесенные сюда гигантской метлой Божьего произволения, все они махнули
рукой на внешний мир и стали жить как бог на душу положит.
Пили, играли в карты, ругались прежестокими отчаянными словами и во
хмелю пели что-то настойчивое тягучее и танцевали угрюмо-сосредоточенно,
ломая каблуками полы и извергая из ослабевших уст целые потоки хулы на
человечество.
В этом и состояла веселая сторона рудничной жизни. Темные ее стороны
заключались в каторжной работе, шагании по глубочайшей грязи из конторы в
колонию и обратно, а также в отсиживании в кордегардии по целому ряду
диковинных протоколов, составленных пьяным урядником.
Когда правление рудников было переведено в Харьков, туда же забрали и
меня, и я ожил душой и окреп телом...
По целым дням бродил я по городу, сдвинув шляпу набекрень и независимо
насвистывая самые залихватские мотивы, подслушанные мною в летних шантанах -
месте, которое восхищало меня сначала до глубины души.
Работал я в конторе преотвратительно и до сих пор недоумеваю: за что
держали меня там шесть лет, ленивого, смотревшего на работу с отвращением и
по каждому поводу вступавшего не только с бухгалтером, но и с директором в
длинные, ожесточенные споры и полемику.
Вероятно, потому, что был я превеселым, радостно глядящим на широкий
Божий мир человеком, с готовностью откладывающим работу для смеха, шуток и
ряда замысловатых анекдотов, что освежало окружающих, погрязших в работе,
скучных счетах и дрязгах.
Литературная моя деятельность была начата в 19041 году, и была она, как
мне казалось, сплошным триумфом. Во-первых, я написал рассказ... Во-вторых,
я отнес его в "Южный край". И в-третьих (до сих пор я того мнения, что в
рассказе это самое главное), в-третьих, он был напечатан!
Гонорар я за него почему-то не получил, и это тем более несправедливо,
что едва он вышел в свет, как подписка и розница газеты сейчас же
удвоилась...
Те же самые завистливые, злые языки, которые пытались связать день
моего рождения с каким-то еще другим праздником, связали и факт поднятия
розницы с началом русско-японской войны.
Ну, да мы-то, читатель, знаем с вами, где истина...
Написав за два года четыре рассказа, я решил, что поработал достаточно
на пользу родной литературы, и решил основательно отдохнуть, но подкатился
1905 год и подхватив меня, закрутил меня, как щепку.
Я стал редактировать журнал "Штык", имевший в Харькове большой успех, и
совершенно за-бросил службу... Лихорадочно писал я, рисовал карикатуры,
редактировал и корректировал и на девятом номере дорисовался до того, что
генерал-губернатор Пешков оштрафовал меня на 500 рублей, мечтая, что
немедленно заплачу их из карманных денег...
Я отказался по многим причинам, главные из которых были: отсутствие
денег и нежелание потворствовать капризам легкомысленного администратора.
Увидев мою непоколебимость (штраф был без замены тюремным заключением),
Пешков спустил цену до 100 рублей.
Я отказался.
Мы торговались, как маклаки, и я являлся к нему чуть не десять раз.
Денег ему так и не удалось выжать из меня!
Тогда он, обидевшись, сказал:
- Один из нас должен уехать из Харькова!
- Ваше превосходительство! - возразил я. - Давайте предложим
харьковцам: кого они выберут?
Так как в городе меня любили и даже до меня доходили смутные слухи о
желании граждан увековечить мой образ постановкой памятника, то г. Пешков не
захотел рисковать своей популярностью.
И я уехал, успев все-таки до отъезда выпустить три номера журнала
"Меч", который был так популярен, что экземпляры его можно найти даже в
Публичной библиотеке.
В Петроград я приехал как раз на Новый год.
Опять была иллюминация, улицы были украшены флагами, транспарантами и
фонариками. Но я уж ничего не скажу. Помолчу!
И так меня иногда упрекают, что я думаю о своих заслугах больше, чем
это требуется обычной скромностью. А я, - могу дать честное слово, - увидев
всю эту иллюминацию и радость, сделал вид, что совершенно не замечаю
невинной хитрости и сентиментальных, простодушных попыток муниципалитета
скрасить мой первый приезд в большой незнакомый город... Скромно, инкогнито,
сел на извозчика и инкогнито поехал на место своей новой жизни.
И вот - начал я ее.
Первые мои шаги были связаны с основанным нами журналом "Сатирикон", и
до сих пор я люблю, как собственное дитя, этот прекрасный, веселый журнал (в
год 8 руб., на полгода 4 руб.).
Успех его был наполовину моим успехом, и я с гордостью могу сказать
теперь, что редкий культурный человек не знает нашего "Сатирикона" (на год 8
руб., на полгода 4 руб.).
В этом месте я подхожу уже к последней, ближайшей эре моей жизни, и я
не скажу, но всякий поймет, почему я в этом месте умолкаю.
Из чуткой, нежной, до болезненности нежной скромности, я умолкаю.
Не буду перечислять имена тех лиц, которые в последнее время мною
заинтересовались и желали со мной познакомиться. Но если читатель вдумается
в истинные причины приезда славянской депутации, испанского инфанта и
президента Фальера, то, может быть, моя скромная личность, упорно
державшаяся в тени, получит совершенно другое освещение...
I
Он уверял меня, что с детства у него были поэтические наклонности.
- Понимаешь - я люблю все красивое!
- Неужели? С чего же это ты так? - спросил я, улыбаясь.
- Не знаю. У меня, вероятно, такая душа: тянуться ко всему красивому...
- В таком случае я подарю тебе книжку моих стихов!!
Он не испугался, а сказал просто:
- Спасибо.
Я спросил как можно более задушевно:
- Ты любишь ручеек в лесу? Когда он журчит? Или овечку, пасущуюся на
травке? Или розовое облачко высоко-высоко... Так, саженей в шестьдесят
высоты?
Глядя задумчивыми, широко раскрытыми глазами куда-то вдаль, он
прошептал:
- Люблю до боли в сердце.
- Вот видишь, какой ты молодец. А еще что ты любишь?
- Я люблю закат на реке, когда издали доносится тихое пение... Цветы,
окропленные первой чистой слезой холодной росы... Люблю красивых, поэтичных
женщин и люблю тайну, которая всегда красива.
- Любишь тайну? Почему же ты мне не сказал этого раньше? Я бы сообщил
тебе парочку-другую тайн... Знаешь ли ты, например, что между женой нашего
швейцара и приказчиком молочной лавки что-то есть? Я сам вчера слышал, как
он делал ей заманчивые предложения...
Он болезненно поморщился.
- Друг! Ты меня не понял. Это слишком вульгарная, грубая тайна. Я люблю
тайну тонкую, нежную, неуловимую. Ты знаешь, что я сделал сегодня?
- Ты сделал что-нибудь красивое, поэтичное, - уверенно сказал я.
- Вот именно. Сейчас мы едем к Лидии Платоновне. И знаешь, что я
сделал?
- Что-нибудь красивое, поэтичное?
- Да! Я купил букет роскошных белых роз и отослал его Лидии Платоновне
инкогнито, без записки и карточки. Это маленькая грациозная тайна. Я люблю
все грациозное. Цветы, окропленные первой чистой слезой холодной росы... И
неизвестно от кого... это тайна.
- Так вот почему ты продал свой турецкий диван и синие брюки!
- Друг, - страдальчески сказал он. - Не будем говорить об этом.
Цветы... Из нездешнего мира... Откуда они? Из чистого горного воздуха? Кто
их прислал? Бог? Дьявол?
Его глаза, устремленные к небу, сияли как звезды.
- Да ведь ты не вытерпишь, проболтаешься? - едко сказал я.
- Друг! Клянусь, что я буду равнодушен и молчалив... Ты понимаешь - она
никогда не узнает, от кого эти цветы... Это маленькое и ужасное слово -
никогда. Never-more!.
Когда мы сходили с извозчика, я подумал, что если бы этот человек писал
стихи, они могли бы быть не более глупы, чем мои.
II
Мы вошли в гостиную, и хозяйка дома встретила нас такой бурной радостью
и водопадом благодарностей, что я сначала даже отступил за Васю Мимозова.
- Василий Валентиныч! - воскликнула прелестная хозяйка. -
Признавайтесь... Это вы прислали эту прелесть?
Вася Мимозов изумленно отступил и сказал, широко открыв глаза:
- Прелесть? Какую? Я вас не понимаю.
- Полноте, полноте! Кто же другой мог придумать эту очаровательную
вещь.
- О чем вы говорите?
- Не притворяйтесь. Я говорю об этом роскошном букете!
Взгляд его обратился по направлению руки хозяйки, и он закричал так,
как будто первый раз в жизни видел букет цветов:
- Какая роскошь! Кто это вам преподнес?
Хозяйка удивилась:
- Неужели это не вы?
Без всякого колебания Вася Мимозов повернул к ней свое грустное лицо и
твердо сказал:
- Конечно, не я. Даю вам честное слово.
Тут только она заметила меня и радушно приветствовала:
- Здравствуйте! Это уж не вы ли сделали мне такой царский подарок?
Я отвернулся и с деланным смущением возразил:
- Что вы, что вы!
Она подозрительно взглянула на меня.
- А почему же ваши глазки не смотрят прямо? Признавайтесь, шалун!
Я глупо захохотал.
- Да почему же вы думаете, что именно я?
- Вы сразу смутились, когда я спросила.
Вася Мимозов стоял за спиной хозяйки и делал мне умоляющие знаки. Я
тихонько хихикал, смущенно крутя пуговицу на жилете:
- Ах, оставьте.
- Ну конечно же вы! Зачем вы, право, так тратитесь?!
Избегая взгляда Мимозова, я махнул рукой и беззаботно ответил:
- Стоит ли об этом говорить!
Она схватила меня за руку.
- Значит, вы?
Вася Мимозов с искаженным страхом лицом приблизился и хрипло
воскликнул:
- Это не он!
Хозяйка недоумевающе посмотрела на нас.
- Так, значит, это вы?
Лицо моего приятеля сделалось ареной борьбы самых разнообразных
страстей: от низких до красивых и возвышенных.
Возвышенные страсти победили.
- Нет, не я, - сказал он, отступая.
- Больше никто не мог мне прислать. Если не вы - значит, он. Зачем вы
тратите такую уйму денег?
Я поболтал рукой и застенчиво сказал:
- Оставьте! Стоит ли говорить о такой прозе. Деньги, деньги... Что
такое, в сущности, деньги? Они хороши постольку, поскольку на них можно
купить цветов, окропленных первой чистой слезой холодной росы. Не правда ли,
Вася?
- Как вы красиво говорите, - прошептала хозяйка, смотря на меня
затуманенными глазами. - Этих цветов я никогда не забуду. Спасибо, спасибо
вам!
- Пустяки! - сказал я. - Вы прелестнее всяких цветов.
- Merci. Все-таки рублей двадцать заплатили?
- Шестнадцать, - сказал я наобум.
Из дальнего угла гостиной, где сидел мрачный Мимозов, донесся тихий
стон:
- Восемнадцать с полтиной!
- Что? - обернулась к нему хозяйка.
- Он просит разрешения закурить, - сказал я. - Кури, Вася, Лидия
Платоновна переносит дым.
Мысли хозяйки все время обращались к букету.
- Я долго добивалась от принесшего его: от кого этот букет? Но он
молчал.
- Мальчишка, очевидно, дрессированный, - одобрительно сказал я.
- Мальчишка! Но он старик!
- Неужели? Лицо у него было такое моложавое.
- Он весь в морщинах!
- Несчастный! Жизнь его, очевидно, не красна. Ненормальное положение
приказчиков, десятичасовой труд... Об этом еще писали. Впрочем, сегодняшний
заработок поправит его делишки.
Мимозов вскочил и приблизился к нам. Я думал, что он ударит меня, но он
сурово сказал:
- Едем! Нам пора.
При прощании хозяйка удержала мою руку в своей и прошептала:
- Ведь вы навестите меня? Я буду так рада! Merci за букет.
Приезжайте одни.
Мимозов это слышал.
III
Возвращаясь домой, мы долго молчали. Потом я спросил задушевным тоном:
- А любишь ты детскую елку, когда колокола звонят радостным благовестом
и румяные детские личики резвятся около дерева тихой радости и умиления?