– Сударь! – холодно сказал архидьякон. – Я очень недоволен вами.
   – Увы! – вздохнул школяр.
   Клод, полуобернувшись вместе со своим креслом, пристально взглянул на Жеана.
   – Я очень рад тебя видеть.
   Вступление не предвещало ничего хорошего. Жеан приготовился к жестокой головомойке.
   – Жеан! Мне ежедневно приходится выслушивать жалобы на тебя. Что это было за побоище, когда ты отколотил палкой молодого виконта Альбера де Рамоншана?
   – Эка важность! – ответил Жеан. – Скверный мальчишка забавлялся тем, что забрызгивал грязью школяров, пуская свою лошадь вскачь по лужам!
   – А кто такой Майе Фаржель, на котором ты изорвал одежду? – продолжал архидьякон. – В жалобе сказано: Tunicam dechiraverunt.[105]
   – Ничего подобного! Просто дрянной плащ одного из школяров Монтегю. Только и всего!
   – В жалобе сказано tunicam, а не cappettam[106]. Ты понимаешь по-латыни?
   Жеан молчал.
   – Да, – продолжал священник, покачивая головой, – вот как теперь изучают науки и литературу! Полатыни еле-еле разумеют, сирийского языка не знают, а к греческому относятся с таким пренебрежением, что даже самых ученых людей, пропускающих при чтении греческое слово, не считают невеждами и говорят: Graecum est, non legitur.[107]
   Школяр устремил на него решительный взгляд.
   – Брат! Тебе угодно, чтобы я на чистейшем французском языке прочел вот это греческое слово, написанное на стене?
   – Какое слово?
   – 'Anagkh.
   Легкая краска, подобная клубу дыма, возвещающему о сотрясении в недрах вулкана, выступила на желтых скулах архидьякона. Но школяр этого не заметил.
   – Хорошо, Жеан, – пробормотал старший брат. – Что же означает это слово?
   – Рок.
   Обычная бледность покрыла лицо Клода, а школяр беззаботно продолжал:
   – Слово, написанное пониже той же рукой, Avayxeia означает «скверна». Теперь вы видите, что я разбираюсь в греческом.
   Архидьякон хранил молчание. Этот урок греческого языка заставил его задуматься.
   Юный Жеан, отличавшийся лукавством балованного ребенка, счел момент подходящим, чтобы выступить со своей просьбой. Он начал самым умильным голосом:
   – Добрый братец! Неужели ты так сильно гневаешься на меня и оказываешь мне неласковый прием из-за нескольких жалких пощечин и затрещин, которые я надавал в честной схватке каким-то мальчишкам и карапузам, quibusdam marmosetis? Видишь, Клод, латынь я тоже знаю.
   Но все это вкрадчивое лицемерие не произвело на старшего брата обычного действия. Цербер не поймался на медовый пряник. Ни одна морщина не разгладилась на лбу Клода.
   – К чему ты клонишь? – сухо спросил он.
   – Хорошо, – храбро сказал Жеан. – Вот к чему. Мне нужны деньги.
   При этом нахальном признании лицо архидьякона приняло наставнически-отеческое выражение.
   – Вам известно, господин Жеан, что ленное владение Тиршап приносит нам, включая арендную плату и доход с двадцати одного дома, всего лишь тридцать девять ливров, одиннадцать су и шесть парижских денье. Это, правда, в полтора раза больше, чем было при братьях Пакле, но все же это немного.
   – Мне нужны деньги, – твердо повторил Жеан.
   – Вам известно решение духовного суда о том, что все наши дома, как вассальное владение, зависят от епархии и что откупиться от нее мы можем не иначе, как уплатив епископу две серебряные позолоченные марки по шесть парижских ливров каждая. Этих денег я еще не накопил. Это тоже вам известно.
   – Мне известно только то, что мне нужны деньги, – в третий раз повторил Жеан.
   – А для чего?
   Этот вопрос зажег луч надежды в глазах юноши. К нему вернулись его кошачьи ужимки.
   – Послушай, дорогой Клод, – сказал он, – я не обратился бы к тебе, если бы у меня были дурные намерения. Я не собираюсь щеголять на твои деньги в кабачках и прогуливаться по парижским улицам, наряженный в золотую парчу, в сопровождении моего лакея, sit teo laquasio[108]. Нет, братец, я прошу денег на доброе дело.
   – На какое же это доброе дело? – слегка озадаченный, спросил Клод.
   – Два моих друга хотят купить приданое для ребенка одной бедной вдовы из общины Одри. Это акт милосердия. Требуется всего три флорина, и мне хотелось бы внести свою долю.
   – Как зовут твоих друзей?
   – Пьер Мясник и Батист Птицеед.
   – Гм! – пробормотал архидьякон. – Эти имена так же подходят к доброму делу, как пушка к алтарю.
   Жеан очень неудачно выбрал имена друзей, но спохватился слишком поздно.
   – А к тому же, – продолжал проницательный Клод, – что это за приданое, которое должно стоить три флорина? Да еще для ребенка благочестивой вдовы? С каких же это пор вдовы из этой общины стали обзаводиться грудными младенцами?
   Жеан вторично попытался пробить лед.
   – Так и быть, мне нужны деньги, чтобы пойти сегодня вечером к Изабо-ла-Тьери в Валь-д'Амур!
   – Презренный развратник! – воскликнул священник.
   – 'Avayveia, – прервал Жеан.
   Это слово, заимствованное, быть может не без лукавства, со стены кельи, произвело на священника странное впечатление: он закусил губу и только покраснел от гнева.
   – Уходи, – сказал он наконец Жеану, – я жду одного человека.
   Школяр сделал последнюю попытку:
   – Братец! Дай мне хоть мелочь, мне не на что пообедать.
   – А на чем ты остановился в декреталиях Грациана?
   – Я потерял свои тетради.
   – Кого из латинских писателей ты изучаешь?
   – У меня украли мой экземпляр Горация.
   – Что вы прошли из Аристотеля?
   – А вспомни, братец, кто из отцов церкви утверждает, что еретические заблуждения всех времен находили убежище в дебрях аристотелевской метафизики? Плевать мне на Аристотеля! Я не желаю, чтобы его метафизика поколебала мою веру.
   – Молодой человек! – сказал архидьякон. – Во время последнего въезда короля в город у одного из придворных, Филиппа де Комина, на попоне лошади был вышит его девиз: Qui поп laborat, non manducet. Поразмыслите над этим.
   Опустив глаза и приложив палец к уху, школяр с сердитым видом помолчал с минуту. Внезапно, с проворством трясогузки, он повернулся к Клоду:
   – Итак, любезный брат, вы отказываете мне даже в одном жалком су, на которое я могу купить кусок хлеба у булочника?
   – Qui non laborat, non manducet.[109]
   При этом ответе неумолимого архидьякона Жеан закрыл лицо руками, словно рыдающая женщина, и голосом, исполненным отчаяния, воскликнул: otototototoi!
   – Что это значит, сударь? – изумленный выходкой брата, спросил Клод.
   – Извольте, я вам скажу! – отвечал школяр, подняв на него дерзкие глаза, которые он только что натер докрасна кулаками, чтобы они казались заплаканными. – Это по-гречески! Это анапест Эсхила, отлично выражающий отчаяние.
   И тут он разразился таким задорным и таким раскатистым хохотом, что заставил улыбнуться архидьякона. Клод почувствовал свою вину: зачем он так баловал этого ребенка?
   – Добрый братец! – снова заговорил Жеан, ободренный этой улыбкой. Взгляните на мои дырявые башмаки! Ботинок, у которого подошва просит каши, ярче свидетельствует о трагическом положении героя, нежели греческие котурны.
   К архидьякону быстро вернулась его суровость.
   – Я пришлю тебе новые башмаки, но денег не дам, – сказал он.
   – Ну хоть одну жалкую монетку! – умолял Жеан. – Я вызубрю наизусть Грациана, я буду веровать в бога, стану истинным Пифагором по части учености и добродетели. Но, умоляю, хоть одну монетку! Неужели вы хотите, чтобы разверстая передо мной пасть голода, черней, зловонней и глубже, чем преисподняя, чем монашеский нос, пожрала меня?
   Клод, нахмурившись, покачал головой:
   – Qui поп laborat…
   Жеан не дал ему договорить.
   – Ах так! – крикнул он. – Тогда к черту все! Да здравствует веселье! Я засяду в кабаке, буду драться, бить посуду, шляться к девкам!
   Он швырнул свою шапочку о стену и прищелкнул пальцами, словно кастаньетами.
   Архидьякон сумрачно взглянул на него:
   – Жеан! У вас нет души.
   – В таком случае у меня, если верить Эпикуру, отсутствует нечто, состоящее из чего-то, чему нет имени!
   – Жеан! Вам следует серьезно подумать о том, как исправиться.
   – Вздор! – воскликнул школяр, переводя взгляд с брата на реторты. Здесь все пустое – и мысли и бутылки!
   – Жеан! Ты катишься по наклонной плоскости. Знаешь ли ты, куда ты идешь?
   – В кабак, – ответил Жеан.
   – Кабак ведет к позорному столбу.
   – Это такой же фонарный столб, как и всякий другой, и, может быть, именно с его помощью Диоген и нашел бы человека, которого искал.
   – Позорный столб приводит к виселице.
   – Виселица – коромысло весов, к одному концу которого подвешен человек, а к другому – вселенная! Даже лестно быть таким человеком.
   – Виселица ведет в ад.
   – Это всего-навсего жаркий огонь.
   – Жеан, Жеан! Тебя ждет печальный конец.
   – Зато начало было хорошее!
   В это время на лестнице послышались шаги.
   – Тише! – проговорил архидьякон, приложив палец к губам. – Вот и мэтр Жак. Послушай, Жеан, – добавил он тихим голосом. – Бойся когда-нибудь проронить хоть одно слово о том, что ты здесь увидишь и услышишь. Спрячься под очаг – и ни звука!
   Школяр скользнул под очаг; там его внезапно осенила блестящая мысль.
   – Кстати, братец Клод, за молчание – флорин:
   – Тише! Обещаю.
   – Дай сейчас.
   – На! – в сердцах сказал архидьякон и швырнул кошелек.
   Жеан забился под очаг.
   Дверь распахнулась.

V. Два человека в черном

   В келью вошел человек в черной мантии, с хмурым лицом. Прежде всего поразило нашего приятеля Жеана (который, как это ясно для каждого, примостился таким образом, чтобы ему все было видно и слышно) мрачное одеяние и мрачное обличье новоприбывшего. А между тем весь его облик отличался какой-то особенной вкрадчивостью, вкрадчивостью кошки или судьи приторной вкрадчивостью. Он был совершенно седой, в морщинах, лет шестидесяти; он щурил глаза, у него были белые брови, отвисшая нижняя губа и большие руки. Решив, что это, по-видимому, всего лишь врач или судья и что раз у этого человека нос далеко ото рта, значит, он глуп, Жеан забился в угол, досадуя, что придется долго просидеть в такой неудобной позе и в таком неприятном обществе.
   Архидьякон даже не привстал навстречу незнакомцу. Он сделал ему знак присесть на стоявшую около двери скамейку и, помолчав немного, словно додумывая какую-то мысль, слегка покровительственным тоном сказал:
   – Здравствуйте, мэтр Жак!
   – Мое почтение, мэтр! – ответил человек в черном.
   В тоне, которым было произнесено это «мэтр Жак» одним из них и «мэтр» – другим, приметна была та разница, какая слышна, когда произносят слова «сударь» и «господин», domne и domine. He оставалось сомнении, это была встреча ученого с учеником.
   – Ну как? – спросил архидьякон после некоторого молчания, которое мэтр Жак боялся нарушить. – Вы надеетесь на успех?
   – Увы, мэтр! – печально улыбаясь, ответил гость. – Я все еще продолжаю раздувать огонь. Пепла – хоть отбавляй, но золота – ни крупинки!
   Клод сделал нетерпеливое движение.
   – Я не об этом вас спрашиваю, мэтр Жак Шармолю, а о процессе вашего колдуна. По вашим словам, это Марк Сенен казначей Высшей счетной палаты. Сознается он в колдовстве? Привела ли к чему-нибудь пытка?
   – Увы, нет! – ответил мэтр Жак, все так же грустно улыбаясь. – Мы лишены этого утешения. Этот человек – кремень. Его нужно сварить живьем на Свином рынке, прежде чем он что-нибудь скажет, и, однако, мы ничем не пренебрегаем, чтобы добиться правды. У него уже вывихнуты все суставы. Мы пускаем в ход всевозможные средства, как говорит старый забавник Плавт:
 
Aduorsum, slimulos, laminas – crucesque, compedesque,
Nervos, catenas, carceres, numellas, pedicas, boias.[110]
 
   Ничего не помогает. Это ужасный человек. Я понапрасну бьюсь над ним.
   – Ничего нового не нашли в его доме?
   – Как же, нашли! – ответил мэтр Жак, роясь в своем кошеле. – Вот этот пергамент. Тут есть слова, которых мы не понимаем. А между тем господин прокурор уголовного суда Филипп Лелье немного знает древнееврейский язык, которому он научился во время процесса евреев с улицы Кантерсен в Брюсселе.
   Продолжая говорить, мэтр Жак развертывал свиток.
   – Дайте-ка, – проговорил архидьякон и, взглянув на пергамент, воскликнул: – Чистейшее чернокнижие, мэтр Жак! «Эмен-хетан»! Это крик оборотней, прилетающих на шабаш. Per ipsum, et cum ipso, et in ipso[111] это заклинание, ввергающее дьявола с шабаша обратно в ад. Нах, pax, max[112] относится к врачеванию: это заговор против укуса бешеной собаки. Мэтр Жак! Вы – королевский прокурор церковного суда! Эта рукопись чудовищна!
   – Мы вновь подвергнем пытке этого человека. Вот что еще мы нашли у Марка Сенена, – сказал мэтр Жак, роясь в своей сумке.
   Это оказался сосуд, сходный с теми, которые загромождали очаг отца Клода.
   – А, это алхимический тигель! – заметил архидьякон.
   – Сознаюсь, – робко и принужденно улыбаясь, сказал мэтр Жак, – я испробовал его на очаге, но получилось не лучше, чем с моим.
   Архидьякон принялся рассматривать сосуд.
   – Что это он нацарапал на своем тигле? Och! Och! – слово, отгоняющее блох? Этот Марк Сенен – невежда! Ясно, что в этом тигле вам никогда не добыть золота! Он годится лишь на то, чтобы ставить его летом в вашей спальне.
   – Если уж мы заговорили об ошибках, – сказал королевский прокурор, то вот что. Прежде чем подняться к вам, я рассматривал внизу портал; вполне ли вы уверены, ваше высокопреподобие, в том, что со стороны Отель-Дье изображено начало работ по физике и что среди семи нагих фигур, находящихся у ног божьей матери, фигура с крылышками на… пятках изображает Меркурия?
   – Да, – ответил священник, – так пишет Августин Нифо, итальянский ученый, которому покровительствовал обучивший его бородатый демон. Впрочем, сейчас мы спустимся вниз, и я вам все это разъясню на месте.
   – Благодарю вас, мэтр, – кланяясь до земли, ответил Шармолю. – Кстати, я чуть было не запамятовал! Когда вам будет угодно, чтобы я распорядился арестовать маленькую колдунью?
   – Какую колдунью?
   – Да хорошо вам известную цыганку, которая, несмотря на запрещение духовного суда, приходит всякий день плясать на Соборную площадь! У нее есть еще какая-то одержимая дьяволом коза с бесовскими рожками, которая читает, пишет, знает математику не хуже Пикатрикса. Из-за нее одной следовало бы перевешать все цыганское племя. Обвинение составлено. Суд не затянется, не сомневайтесь! А хорошенькое создание эта плясунья, ей-богу! Какие великолепные черные глаза, точно два египетских карбункула! Так когда же мы начнем?
   Архидьякон был страшно бледен.
   – Я вам тогда скажу, – еле слышно пробормотал он. Затем с усилием прибавил: – Пока займитесь Марком Сененом.
   – Будьте спокойны, – улыбаясь, ответил Шармолю. – Вернувшись домой, я снова заставлю привязать его к кожаной скамье. Но только это дьявол, а не человек. Он доводит до изнеможения даже самого Пьера Тортерю, у которого ручищи посильнее моих. Как говорит этот добряк Плавт:
   Nudus vinctus, centum pondo. es quando pendes per pedes.[113] Допросим его на дыбе, это лучшее, что у нас есть! Он попробует и этого.
   Отец Клод был погружен в мрачное раздумье. Он обернулся к Шармолю:
   – Мэтр Пьера… то есть мэтр Жак! Займитесь Марком Сененом.
   – Да, да, отец Клод. Несчастный человек! Ему придется страдать, как Муммолю. Но что за дикая мысль отправиться на шабаш! Ему, казначею Высшей счетной палаты, следовало бы знать закон Карла Великого: Stryga vel masca![114] Что же касается малютки Смеральды, как они ее называют, то я буду ожидать ваших распоряжений. Ах да! Когда мы будем проходить под порталом, объясните мне, пожалуйста, что означает садовник на фреске у самого входа в церковь. Это, должно быть, сеятель? Мэтр! Над чем вы задумались?
   Отец Клод, поглощенный своими мыслями, не слушал его. Шармолю проследил за направлением его взгляда и увидел, что глаза священника были устремлены на паутину, затягивающую слуховое окно. В этот момент легкомысленная муха, стремясь к мартовскому солнцу, ринулась сквозь эту сеть к стеклу и увязла в ней. Почувствовав сотрясение паутины, громадный паук, сидевший в самом ее центре, подскочил к мухе, перегнул ее пополам своими передними лапками, в то время как его отвратительный хоботок ощупывал ее головку.
   – Бедная мушка! – сказал королевский прокурор церковного суда и потянулся, чтобы спасти муху. Архидьякон, как бы внезапно пробужденный, судорожным движением удержал его руку.
   – Мэтр Жак! – воскликнул он. – Не идите наперекор судьбе!
   Прокурор испуганно обернулся. Ему почудилось, будто сверкающий взгляд архидьякона был прикован к маленьким существам – мухе и пауку, между которыми разыгрывалась отвратительная сцена.
   – О да! – продолжал священник голосом, который, казалось, исходил из самых недр его существа. – Вот символ всего! Она летает, она ликует, она только что родилась; она жаждет весны, вольного воздуха, свободы! О да! Но стоит ей столкнуться с роковой розеткой, и оттуда вылезает паук, отвратительный паук! Бедная плясунья! Бедная обреченная мушка! Не мешайте, мэтр Жак, это судьба! Увы, Клод, и ты паук! Но в то же время ты и муха! Клод! Ты летел навстречу науке, свету, солнцу, ты стремился только к простору, к яркому свету вечной истины; но, бросившись к сверкающему оконцу, выходящему в иной, мир, в мир света, разума и науки, ты, слепая мушка, безумный ученый, ты не заметил тонкой паутины, протянутой роком между светом и тобой, ты бросился в нее стремглав, несчастный глупец! И вот ныне, с проломленной головой и оторванными крыльями, ты бьешься в железных лапах судьбы! Мэтр Жак! Мэтр Жак! Не мешайте пауку!
   – Уверяю вас, что я не трону его, – ответил прокурор, глядя на него с недоумением. – Но, ради бога, отпустите мою руку, мэтр! У вас не рука, а тиски.
   Но архидьякон не слушал его.
   – О, безумец! – продолжал он, неотрывно глядя на оконце. – Если бы тебе даже и удалось прорвать эту опасную паутину своими мушиными крылышками, то неужели же ты воображаешь, что выберешься к свету! Увы! Как преодолеть тебе потом это стекло, эту прозрачную преграду, эту хрустальную стену, несокрушимую, как адамант, отделяющую философов от истины? О тщета науки! Сколько мудрецов, стремясь к ней издалека, разбиваются о нее насмерть! Сколько научных систем сталкиваются и жужжат у этого вечного стекла!
   Он умолк. Казалось, эти рассуждения незаметно отвлекли его мысли от себя самого, обратив их к науке, и это подействовало на него успокоительно. Жак Шармолю окончательно вернул его к действительности.
   – Итак, мэтр, – спросил он, – когда же вы придете помочь мне добыть золото? Мне не терпится достигнуть успеха.
   Горько усмехнувшись, архидьякон покачал головой.
   – Мэтр Жак! Прочтите Михаила Пселла Dialog us de energia et operatione daemonum[115]. To, чем мы занимаемся, не так-то уж невинно.
   – Тес, мэтр, я догадываюсь! – сказал Шармолю. – Но что делать! Приходится немного заниматься и герметикой, когда ты всего лишь королевский прокурор церковного суда и получаешь жалованья тридцать турских экю в год. Однако давайте говорить тише.
   В эту минуту из-под очага послышался звук, какой издают жующие челюсти; настороженный слух Шармолю был поражен.
   – Что это? – спросил он.
   Это школяр, изнывая от скуки и усталости в своем тайничке, вдруг обнаружил черствую корочку хлеба с огрызком заплесневелого сыра и, не стесняясь, занялся ими, найдя себе в этом и пищу и утешение. Так как он был очень голоден, то с аппетитом, грызя сухарь, он громко причмокивал, чем и вызвал тревогу прокурора.
   – Это, должно быть, мой кот лакомится мышью, – поспешил ответить архидьякон.
   Это объяснение удовлетворило Шармолю.
   – Правда, мэтр, – ответил он, почтительно улыбаясь, – у всех великих философов были свои домашние животные. Вы помните, что говорил Сервиус: Nullus enim locus sine genio est.[116]
   Однако Клод, опасаясь какой-нибудь новой выходки Жеана, напомнил своему почтенному ученику, что им еще предстоит вместе исследовать несколько изображений на портале, и они вышли из кельи, к великой радости школяра, который начал уже серьезно опасаться, как бы на его коленях не остался навеки отпечаток его подбородка.

VI. Последствия, к которым могут привести семь прозвучавших на вольном воздухе проклятий

   – Те Deum laudamus![117] – воскликнул Жеан, вылезая из своей дыры. Наконец-то оба филина убрались! Оx! Оx! Гаке! Пакс! Макс! Блохи! Бешеные собаки! Дьявол! Я сыт по горло этой болтовней! В голове трезвон, точно на колокольне. Да еще этот затхлый сыр в придачу! Поскорее вниз! Мошну старшего братца захватим с собой и обратим все эти монетки в бутылки!
   Он с нежностью и восхищением заглянул в драгоценный кошелек, оправил на себе одежду, обтер башмаки, смахнул пыль со своих серых от золы рукавов, засвистал какую-то песенку, подпрыгнул, повернувшись на одной ноге, обследовал, нет ли еще чего-нибудь в келье, чем можно было бы поживиться, подобрал несколько валявшихся на очаге стеклянных амулетов, годных на то, чтобы подарить их вместо украшений Изабо-ла-Тьери, и, наконец, толкнув дверь, которую брат его оставил незапертой – последняя его поблажка – и которую Жеан тоже оставил открытой – последняя его проказа, – он, подпрыгивая, словно птичка, спустился по винтовой лестнице.
   В потемках он толкнул кого-то, тот ворча посторонился: школяр решил, что налетел на Квазимодо, и эта мысль показалась ему столь забавной, что до самого конца лестницы он бежал, держась за бока от смеха. Выскочив на площадь, он все еще продолжал хохотать.
   Очутившись на площади, он топнул ногой.
   – О добрая и почтенная парижская мостовая! – воскликнул он. – Проклятые ступеньки! На них запыхались бы даже ангелы, восходившие по лестнице Иакова! Чего ради я полез в этот каменный бурав, который дырявит небо? Чтобы отведать заплесневелого сыра да полюбоваться из слухового окна колокольнями Парижа?
   Пройдя несколько шагов, он заметил обоих филинов, то есть Клода и мэтра Жака Шармолю, созерцавших какое-то изваяние портала. Он на цыпочках приблизился к ним и услышал, как архидьякон тихо говорил Шармолю:
   – Этот Иов на камне цвета ляпис-лазури с золотыми краями был вырезан по приказанию епископа Гильома Парижского. Иов знаменует собою философский камень. Чтобы стать совершенным, он должен тоже подвергнуться испытанию и мукам. Sub conservatione formae specificae salva anima[118], говорит Раймон Люллий.
   – Ну, меня это не касается, – пробормотал Жеан, – кошелек-то ведь у меня.
   В эту минуту он услышал, как чей-то громкий и звучный голос позади него разразился ужасающими проклятиями.
   – Чертово семя! К чертовой матери! Черт побери! Провалиться ко всем чертям! Пуп Вельзевула! Клянусь папой! Гром и молния!
   – Клянусь душой, – воскликнул Жеан, – так ругаться может только мой друг, капитан Феб!
   Имя Феб долетело до слуха архидьякона в ту самую минуту, когда он объяснял королевскому прокурору значение дракона, опустившего свой хвост в чан, из которого выходит в облаке дыма голова короля. Клод вздрогнул, прервал, к великому изумлению Шармолю, свои объяснения, обернулся и увидел своего брата Жеана, подходившего к высокому офицеру, стоявшему у дверей дома Гонделорье.
   В самом деле, это был капитан Феб де Шатопер. Он стоял, прислонившись к углу дома своей невесты, и отчаянно ругался.
   – Ну и мастер же вы ругаться, капитан Феб! – сказал Жеан, касаясь его руки.
   – Поди к черту! – ответил капитан.
   – Сам поди туда же! – возразил школяр. – Скажите, однако, любезный капитан, что это вас прорвало таким красноречием?
   – Простите, дружище Жеан, – ответил Феб, пожимая ему руку. – Ведь вы знаете, что если лошадь пустилась вскачь, то сразу не остановится. А я ведь ругался галопом. Я только что удрал от этих жеманниц. Каждый раз, когда я выхожу от них, у меня полон рот проклятий. Мне необходимо их изрыгнуть, иначе я задохнусь! Разрази меня гром!
   – Не хотите ли выпить? – спросил школяр.
   Это предложение успокоило капитана.
   – Я не прочь, но у меня ни гроша.
   – А у меня есть!
   – Ба! Неужели?
   Жеан величественным и вместе с тем простодушным жестом раскрыл перед капитаном кошелек. Тем временем архидьякон, покинув остолбеневшего Шармолю, приблизился к ним и остановился в нескольких шагах, наблюдая за ними. Молодые люди не обратили на это никакого внимания, настолько они были поглощены созерцанием кошелька.
   – Жеан! – воскликнул Феб. – Кошелек в вашем кармане – это все равно, что луна в ведре с водою. Ее видно, но ее там нет. Только отражение! Черт возьми! Держу пари, что там камешки!
   Жеан ответил холодно:
   – Вот они, камешки, которыми я набиваю свой карман.