Однажды утром Эсмеральда, приблизившись к краю кровли, глядела на площадь поверх остроконечной крыши Сен-Жан-ле-Рон. Квазимодо стоял позади нее. Он по собственному побуждению всегда становился так, чтобы по возможности избавить девушку от необходимости видеть его. Вдруг цыганка вздрогнула. Ее глаза затуманились восторгом и слезами, она опустилась на колени у самого края крыши и, с тоской простирая руки к площади, воскликнула:
   – Феб! Феб! Приди! Приди! Одно слово, одно только слово, во имя неба! Феб! Феб!
   Ее голос, ее лицо, ее умоляющий жест, весь ее облик выражали мучительную тревогу потерпевшего крушение человека, который взывает о помощи к плывущему вдали, на солнечном горизонте, лучезарному кораблю.
   Квазимодо, наклонившись, взглянул на площадь и увидел, что предметом этой нежной и страстной мольбы был молодой человек, капитан, блестящий офицер в ослепительном мундире и доспехах; он гарцевал в глубине площади, приветствуя своей украшенной султаном шляпой красивую даму, улыбавшуюся ему с балкона. Офицер не слышал призыва несчастной, он был слишком далеко от нее.
   Зато бедный глухой слышал. Тяжелый, вздох вырвался из его груди. Он отвернулся. Рыдания душили его; судорожно сжатые кулаки его вскинулись над головой, а когда он опустил руки, то в каждой горсти было по клоку рыжих волос.
   Цыганка не обращала на него никакого внимания. Заскрежетав зубами, он прошептал:
   – Проклятье! Так вот каким надо быть! Красивым снаружи!
   А она, стоя на коленях, продолжала в неописуемом возбуждении:
   – О, вот он соскочил с коня! Сейчас он войдет в дом! Феб! Он меня не слышит! Феб! О, какая злая женщина, она нарочно разговаривает с ним, чтобы он меня не слышал! Феб! Феб!
   Глухой смотрел на нее. Эта пантомима была ему понятна. Глаз злосчастного звонаря налился слезами, но ни одна из них не скатилась. Он осторожно потянул Эсмеральду за рукав. Она обернулась. Его лицо уже было спокойно. Он сказал ей:
   – Хотите, я схожу за ним?
   Она радостно воскликнула:
   – О, иди, иди! Спеши! Беги! Скорее! Капитана! Капитана! Приведи его ко мне! Я буду любить тебя!
   Она обнимала его колени. Он горестно покачал головой.
   – Я сейчас приведу его, – сказал он тихим голосом и стал быстро спускаться по лестнице, задыхаясь от рыданий.
   Когда он прибежал на площадь, он увидел великолепного коня, привязанного к дверям дома Гонделорье. Капитан уже вошел в дом.
   Он поднял глаза на крышу собора. Эсмеральда стояла на том же месте, в той же позе. Он печально кивнул ей, затем прислонился к одной из тумб у крыльца дома Гонделорье, решив дождаться выхода капитана.
   В доме Гонделорье справляли одно из тех празднеств, которое предшествует свадьбе. Квазимодо видел, как туда прошло множество людей, но не заметил, чтобы кто-нибудь вышел оттуда. По временам он глядел в сторону собора. Цыганка стояла неподвижно, как и он. Конюх отвязал коня и увел в конюшню.
   Так провели они весь день: Квазимодо – около тумбы, Эсмеральда – на крыше собора, Феб, по всей вероятности, – у ног Флер-де-Лис.
   Наконец наступила ночь, безлунная, темная ночь. Тщетно Квазимодо пытался разглядеть Эсмеральду. Вскоре она уже казалась белеющим в сумерках пятном, но и оно исчезло, – Все стушевалось, все было окутано мраком.
   Квазимодо видел, как зажглись окна по всему фасаду дома Гонделорье. Он видел, как одно за другим засветились окна и в других домах на площади; видел, как они погасли все до единого, ибо он весь вечер простоял на своем посту. Офицер все не выходил. Когда последний прохожий возвратился домой, когда окна всех других домов погасли. Квазимодо остался совсем один, в полном мраке. В те времена паперть Собора Богоматери еще не освещалась.
   Давно уже пробило полночь, а окна дома Гонделорье все еще были освещены. Неподвижный и внимательный, Квазимодо видел толпу движущихся и танцующих теней, мелькавших на разноцветных оконных стеклах. Если бы он не был глухим, то, по мере того как утихал шум засыпающего Парижа, он все отчетливей слышал бы шум празднества, смех и музыку в доме Гонделорье.
   Около часу пополуночи приглашенные стали разъезжаться. Квазимодо, скрытый ночною тьмой, видел их всех, когда они выходили из освещенного факелами подъезда. Но капитана среди них не было.
   Грустные мысли проносились в голове Квазимодо. Иногда он, словно соскучившись, глядел ввысь. Громадные черные облака тяжелыми разорванными, дырявыми полотнищами, словно гамаки из траурного крепа, висели под звездным куполом ночи. Они казались паутиной, вытканной на небесном своде.
   Вдруг он увидел, как осторожно распахнулась стеклянная дверь балкона, каменная балюстрада которого выдавалась над его головой. Хрупкая стеклянная дверь пропустила две фигуры и бесшумно закрылась. Это были мужчина и женщина. Квазимодо с трудом узнал в мужчине красавца-офицера, а в женщине – молодую даму, которая утром с этого самого балкона приветствовала капитана. На площади было совсем темно, а двойная красная портьера, сомкнувшаяся за ними, едва только дверь захлопнулась, не пропускала на балкон ни единого луча света.
   Молодой человек и молодая девушка, насколько мог понять глухой, не слышавший их слов, были заняты приятным разговором. Девушка, по-видимому, позволила офицеру обвить рукой ее стан, – но мягко противилась поцелую.
   Квазимодо снизу мог наблюдать эту сцену, тем более очаровательную, что она не предназначалась для посторонних глаз. Он с горечью наблюдал это счастье, эту красоту. Несмотря ни на что, голос природы жил в бедняге; его позвоночник, хотя и жестоко искривленный, был не менее чувствителен, чем у всякого другого. Он размышлял о той горькой участи, какую уготовило ему провидение; он думал о том, что женщина, любовь, страсть будут всегда представляться его глазам, а сам он обречен быть лишь свидетелем чужого счастья. Но что всего сильнее его терзало, что примешивало к боли еще и возмущение, это мысль о том, как страдала бы цыганка, увидев эту сцену. Правда, ночь была темная, и Эсмеральда, если она еще не ушла (а он в этом не сомневался), была слишком далеко, чтобы разглядеть на балконе влюбленных; он сам едва мог различить их. Это утешало его.
   Между тем их беседа становилась все оживленней. Дама, казалось, умоляла офицера не требовать от нее большего. Квазимодо видел лишь молитвенно сложенные руки, улыбку сквозь слезы, поднятые к звездам глаза девушки и страстный, устремленный на нее взгляд офицера.
   К счастью, ибо сопротивление молодой девушки ослабевало, балконная дверь внезапно распахнулась, и на пороге показалась пожилая дама. Красавица, видимо, была смущена, офицер раздосадован, и все трое вернулись в комнату.
   Минуту спустя около крыльца зафыркал конь, и блестящий офицер, закутанный в плащ, проскакал мимо Квазимодо.
   Звонарь дал ему повернуть за угол, затем с обезьяньим проворством побежал за ним, крича:
   – Эй, капитан!
   Капитан остановился.
   – Что тебе от меня надо, бездельник? – спросил он, различив в темноте странную фигуру, которая бежала к нему, прихрамывая и раскачиваясь из стороны в сторону.
   Квазимодо догнал офицера и смело взял под уздцы его коня.
   – Следуйте за мной, капитан; тут неподалеку есть кто-то, кому нужно с вами поговорить.
   – Клянусь Магометом, – проговорил Феб, – я где-то видел эту взъерошенную зловещую птицу! А ну, отпусти повод!
   – Капитан, – продолжал глухой, – вы не желаете знать, кто вас хочет видеть?
   – Говорят тебе, отпусти повод! – в нетерпении повторил капитан. – Ты чего повис на морде моего скакуна? Ты думаешь, это виселица?
   Но Квазимодо, не собираясь отпускать повод, пытался повернуть коня. Не понимая, чем объяснить сопротивление капитана, он быстро проговорил:
   – Идемте, капитан, вас ждет женщина. – И с усилием добавил: – Женщина, которая вас любит.
   – Вот шут гороховый! – воскликнул капитан. – Он воображает, что я должен бегать ко всем женщинам, которые любят меня или говорят, что любят А вдруг эта женщина похожа на тебя, сова ты этакая! Скажи той, кто тебя послал, что я женюсь и чтобы она убиралась к черту!
   – Послушайте! – воскликнул Квазимодо, уверенный, что он рассеет сомнение капитана, – идемте, господин! Ведь вас зовет цыганка, которую вы знаете!
   Его слова действительно произвели сильное впечатление на Феба, но отнюдь не то, какого ожидал глухой. Вспомним, что наш галантный офицер удалился вместе с Флер-де-Лис за несколько минут до того, как Квазимодо вырвал приговоренную из рук Шармолю. С тех пор он, посещая дом Гонделорье, остерегался заговаривать об этой женщине, воспоминание о которой все же тяготило его; а Флер-де-Лис считала недипломатичным сообщать ему, что цыганка жива. И Феб был уверен, что несчастная «Симиляр» мертва и что со дня ее смерти уже прошел месяц, а может быть и два. Добавим, что капитан подумал в эту минуту о глубоком ночном мраке, о сверхъестественном уродстве и замогильном голосе необыкновенного посланца, о том, что уже далеко за полночь, что улица пустынна, как и в тот вечер, когда с ним заговорил монах-привидение. Да и конь его храпел, косясь на Квазимодо.
   – Цыганка! – воскликнул он в испуге. – Значит, ты послан с того света?
   И он схватился за эфес шпаги.
   – Скорее, скорее! – говорил глухой, стараясь увлечь его коня. – Вот сюда!
   Феб ударил его сапогом в грудь.
   Глаз Квазимодо засверкал. Звонарь едва не бросился на капитана. Затем, сдержав себя, проговорил:
   – Ваше счастье, что кто-то вас любит!
   Он сделал ударение на «кто-то». Отпустив уздечку, он крикнул:
   – Ступайте прочь!
   Феб, ругаясь, пришпорил коня. Квазимодо глядел ему вслед, пока тот не пропал в ночном мраке.
   – Отказаться от этого! О! – прошептал бедный глухой.
   Он возвратился в собор, зажег лампу и поднялся на башню Как он и предполагал, цыганка стояла на том же месте.
   Завидев его издали, она побежала ему навстречу.
   – Один! – воскликнула она, горестно всплеснув руками.
   – Я не мог его найти, – холодно сказал Квазимодо.
   – Надо было ждать всю ночь! – запальчиво крикнула она.
   В ее гневном движении Квазимодо прочел упрек.
   – В другой раз я постараюсь не пропустить его, – проговорил он, понурив голову.
   – Уйди! – сказала она.
   Он ушел. Она была им недовольна. Но он предпочел покорно снести ее дурное обращение, лишь бы не огорчить ее. Всю скорбь он оставил на свою долю.
   Больше цыганка с ним не виделась. Он перестал подходить к ее келье. Лишь изредка замечала она на вершине одной из башен печально глядевшего на нее звонаря. Но едва он ловил на себе ее взгляд, как тут же исчезал.
   Надо заметить, что ее не очень огорчало это добровольное исчезновение бедного горбуна. В глубине души она даже была ему благодарна. А Квазимодо это чувствовал.
   Она его больше не видела, но присутствие доброго гения замечала. Пока она спала, невидимая рука доставляла ей свежую пищу. Однажды утром она нашла на окне клетку с птицами. Над ее кельей находилось изваяние, которое пугало ее. Она не раз выражала свой страх перед ним в присутствии Квазимодо. Как-то утром (все это делалось по ночам) это изображение исчезло. Кто-то его разбил. Тот, кто вскарабкался к нему, рисковал жизнью.
   Иногда по вечерам до нее доносился из-под навеса колокольни голос, напевавший, словно убаюкивая ее, странную печальную песню. То были стихи без рифм, какие только и мог сложить глухой.
 
Не гляди на лицо, девушка,
А заглядывай в сердце
Сердце прекрасного юноши часто бывает уродливо
Нет сердца, где любовь не живет
Девушка! Сосна не красива,
Не так хороша, как тополь
Но сосна и зимой зеленеет
Увы! Зачем тебе петь про это?
То, что уродливо, пусть погибает;
Красота к красоте лишь влечется,
И апрель не глядит на январь.
Красота совершенна,
Красота всемогуща,
Полной жизнью живет одна красота.
Ворон только днем летает,
Летают ночью лишь совы,
Лебедь летает и днем и ночью.
 
   Однажды утром, проснувшись, она нашла у себя на окне два сосуда с цветами. Один из них представлял собой красивую хрустальную вазу, но с трещиной. Налитая в вазу вода вытекла, и цветы увяли. В другом, глиняном грубом горшке, полном воды, цветы были свежи и ярки.
   Не знаю, умышленно ли, но только Эсмеральда взяла увядший букет и весь день носила его на груди.
   В этот день голос на башне не пел.
   Это ее не встревожило. Она ласкала Джали, следила за подъездом дома Гонделорье, тихонько разговаривала сама с собой о Фебе и крошила ласточкам хлеб.
   Она перестала видеть и слышать Квазимодо. Казалось, бедняга звонарь исчез из собора. Но однажды ночью, когда она не спала и мечтала о красавце-капитане, она услышала чей-то вздох около своей кельи. Испугавшись, она встала и при свете луны увидела бесформенную массу, лежавшую поперек ее двери. То был Квазимодо, спавший на голом камне.

V. Ключ от Красных врат

   Между тем молва о чудесном спасении цыганки дошла до архидьякона. Узнав об этом, он сам не мог понять свои чувства. Он примирился со смертью Эсмеральды. И был спокоен, ибо дошел до предельной глубины страдания. Человеческое сердце (так думал отец Клод) может вместить лишь определенную меру отчаяния. Когда губка насыщена, пусть море спокойно катит над ней свои волны – она не впитает больше ни капли.
   Если Эсмеральда мертва – губка насыщена: в этом мире все было кончено для отца Клода. Но знать, что она жива, что жив Феб, это значило снова отдаться пыткам, потрясениям, сомнениям – жизни. А Клод устал от пыток.
   Когда он услышал эту новость, он заперся в своей монастырской келье. Он не показывался ни на собраниях капитула, ни на богослужениях. Он запер свою дверь для всех, даже для епископа. В таком заточении провел он несколько недель. Предполагали, что он болен. И это была правда.
   Но что же делал он взаперти? С какими мыслями боролся несчастный? Вступил ли он в последний бой со своей пагубной страстью? Строил ли последний, план смерти для нее и гибели для себя?
   Жеан, его любимый брат, его балованное дитя, однажды пришел к дверям его кельи, стучал, заклинал, умолял, называл себя. Клод не впустил его.
   Целые дни проводил он, прижавшись лицом к оконному стеклу. Из окна ему видна была келья Эсмеральды; он часто видел ее с козочкой, а иногда с Квазимодо. Он замечал знаки внимания, оказываемые ей жалким глухим, его повиновение, его нежность и покорность цыганке. Он вспомнил, – он обладал прекрасной памятью, а память – это палач ревнивцев, – как странно звонарь однажды вечером глядел на плясунью. Он вопрошал себя: что могло побудить Квазимодо спасти ее? Он был свидетелем коротких сцен между цыганкой и глухим, – издали их движения, истолкованные его страстью, казались ему исполненными нежности. Он не доверял изменчивому нраву женщин. И он смутно почувствовал, что в его сердце закралась ревность, на которую он никогда не считал себя способным, – ревность, заставлявшая его краснеть от стыда и унижения. «Пусть бы еще капитан, но он!..» Эта мысль потрясала его.
   Ночи его были ужасны. С тех пор как он узнал, что цыганка жива, леденящие мысли о призраке и могиле, которые обступали его в первый день, исчезли, и его снова стала жечь плотская страсть. Он корчился на своем ложе, чувствуя так близко от себя юную смуглянку.
   Еженощно его неистовое воображение рисовало ему Эсмеральду в позах, заставлявших кипеть его кровь. Он видел ее распростертой на коленях раненого капитана, с закрытыми глазами, с обнаженной прелестной грудью, залитой кровью Феба, в тот блаженный миг, когда он запечатлел на ее бледных губах поцелуй, пламя которого несчастная полумертвая девушка все же ощутила. И вот снова она, полураздетая, в жестоких руках заплечных мастеров, которые обнажают и заключают в «испанский сапог» с железным винтом ее округлую ножку, ее гибкое белое колено. Он видел это словно выточенное из слоновой кости колено, выглядывавшее из страшного орудия Тортерю. Наконец вот она в рубахе, с веревкой на шее, с обнаженными плечами, босыми ногами, почти нагая, какою он видел ее в последний день. Эти сладострастные образы заставляли судорожно сжиматься его кулаки, и по спине у него пробегала дрожь.
   В одну из ночей эти образы так жестоко распалили кровь девственника-священника, что он впился зубами в подушку, затем, вскочив с постели и накинув подрясник поверх сорочки, выбежал из кельи со светильником в руке, полураздетый, обезумевший, с горящим взором.
   Он знал, где найти ключ от Красных врат, соединявших монастырь с собором, а ключ от башенной лестницы, как известно, всегда был при нем.

VI. Продолжение рассказа о ключе от Красных врат

   В эту ночь Эсмеральда уснула в своей келье, забыв о прошлом, полная надежд и сладостных мыслей. Она спала, грезя, как всегда, о Фебе, как вдруг ли послышался шум. Сон ее был чуток и тревожен, как у птицы. Малейший шорох будил ее. Она открыла глаза. Ночь была темная-темная. Однако она увидела, что кто-то смотрит на нее в слуховое окошко. Лампада освещала это видение. Как только призрак заметил, что Эсмеральда смотрит на него, он задул светильник. Но девушка успела разглядеть его. Ее веки сомкнулись от ужаса.
   – О! – упавшим голосом сказала она. – Священник!
   Точно при вспышке молнии, вновь встало перед ней минувшее несчастье, и она, похолодев, упала на постель.
   Минуту спустя, ощутив прикосновение к своему телу, она содрогнулась. Окончательно проснувшись, она не помня себя от ярости, приподнялась на постели.
   Священник скользнул к ней в постель и сжал ее в объятиях.
   Она хотела крикнуть, но не могла.
   – Уйди прочь, чудовище! Уйди, убийца! – говорила она дрожащим, низким от гнева и ужаса голосом.
   – Сжалься, сжалься! – шептал священник, целуя ее плечи.
   Она обеими руками схватила его лысую голову за остатки волос и старалась отдалить от себя его поцелуи, словно то были ядовитые укусы.
   – Сжалься! – повторял несчастный. – Если бы ты знала, что такое моя любовь к тебе! Это пламя, расплавленный свинец, тысяча ножей в сердце!
   Он с нечеловеческой силой стиснул ее руки.
   – Пусти меня! – вне себя крикнула она. – Я плюну тебе в лицо!
   Он отпустил ее.
   – Унижай меня, бей, будь жестока! Делай, что хочешь! Но сжалься! Люби меня!
   Тогда она с детской злобой стала бить его. Она напрягала всю силу прекрасных своих рук, чтобы размозжить ему голову.
   – Уйди, демон!
   – Люби меня! Люби меня! Сжалься! – кричал несчастный, припадая к ней и отвечая ласками на удары.
   Внезапно она почувствовала, что он перебарывает ее.
   – Пора с этим покончить! – сказал он, скрипнув зубами.
   Побежденная, дрожащая, разбитая, она лежала в его объятиях, в его власти. Она чувствовала, как по ее телу похотливо блуждают его руки. Она сделала последнее усилие и закричала:
   – На помощь! Ко мне! Вампир! Вампир!
   Никто не являлся. Только Джали проснулась и жалобно блеяла.
   – Молчи! – задыхаясь, шептал священник.
   Вдруг рука ее, отбиваясь от него и коснувшись пола, натолкнулась на что-то холодное, металлическое. То был свисток Квазимодо. С проблеском надежды схватила она его, поднесла к губам и из последних сил дунула. Свисток издал чистый, резкий, пронзительный звук.
   – Что это? – спросил священник.
   Почти в ту же минуту он почувствовал, как его приподняла могучая рука. В келье было темно, он не мог ясно разглядеть того, кто схватил его, – он слышал бешеный скрежет зубов и увидел тускло блеснувшее у него над головой широкое лезвие тесака.
   Священнику показалось, что это был Квазимодо. По его предположению, это мог быть только он. Он припомнил, что, входя сюда, он споткнулся о какую-то массу, растянувшуюся поперек двери. Но так как новоприбывший не произносил ни слова, Клод не знал, что и думать. Он схватил руку, державшую тесак, и крикнул: «Квазимодо!» В это страшное мгновение он забыл, что Квазимодо глух.
   В мгновение ока священник был повергнут наземь и почувствовал на своей груди тяжелое колено. По этому угловатому колену он узнал Квазимодо. Но как быть, что сделать, чтобы Квазимодо узнал его? Ночь превращала глухого в слепца.
   Он погибал. Девушка, безжалостная, как разъяренная тигрица, не пыталась спасти его. Нож навис над его головой; то было опасное мгновение. Внезапно его противник заколебался.
   – Кровь не должна брызнуть на нее, – пробормотал он глухо.
   В самом деле это был голос Квазимодо.
   И тут священник почувствовал, как сильная рука тащит его за ногу из кельи. Так вот где ему суждено умереть! К счастью для него, только что взошла луна.
   Когда они очутились за порогом кельи, бледный луч месяца осветил лицо священника. Квазимодо взглянул на него, задрожал и, выпустив его, отшатнулся.
   Цыганка, вышедшая на порог своей кельи, с изумлением увидела, что противники поменялись ролями. Теперь угрожал священник, а Квазимодо умолял.
   Священник, выражавший жестами гнев и упрек, приказал ему удалиться.
   Глухой поник головою, затем опустился на колени у порога кельи.
   – Господин! – сказал он покорно и серьезно. – Потом вы можете делать, что вам угодно, но прежде убейте меня.
   С этими словами он протянул священнику свой тесак. Обезумевший священник хотел было схватить его, но девушка оказалась проворнее. Она вырвала нож из рук Квазимодо и злобно рассмеялась.
   – Подойди только! – сказала она священнику.
   Она занесла нож. Священник стоял в нерешительности. Он не сомневался, что она ударит его.
   – Ты не осмелишься, трус! – крикнула она. И, зная, что это пронзит тысячью раскаленных игл его сердце, безжалостно добавила:
   – Я знаю, что Феб не умер!
   Священник отшвырнул ногой Квазимодо и, дрожа от бешенства, скрылся под лестничным сводом.
   Когда он ушел. Квазимодо поднял спасший цыганку свисток.
   – Он чуть было не заржавел, – проговорил он, возвращая его цыганке, и удалился, оставив ее одну.
   Девушка, потрясенная этой бурной сценой, в изнеможении упала на постель и зарыдала. Горизонт ее вновь заволокло зловещими тучами.
   Священник ощупью вернулся в свою келью.
   Свершилось. Клод ревновал к Квазимодо.
   Он задумчиво повторил роковые слова: «Она не достанется никому».

Книга десятая

I. На улице Бернардинцев у Гренгуара одна за другой рождаются блестящие мысли

   С той самой минуты, как Гренгуар понял, какой оборот приняло все дело, и убедился, что для главных действующих лиц этой драмы оно, несомненно, пахнет веревкой, виселицей и прочими неприятностями, он решил ни во что не вмешиваться. Бродяги же, среди которых он остался, рассудив, что в конечном счете это самое приятное общество в Париже, продолжали интересоваться судьбой цыганки. Поэт находил это вполне естественным со стороны людей, у которых, как и у нее, не было впереди ничего, кроме Шармолю либо Тортерю, и которые не уносились, подобно ему, в заоблачные выси на крыльях Пегаса. Из их разговоров он узнал, что его супруга, обвенчанная с ним по обряду разбитой кружки, нашла убежище в Соборе Парижской Богоматери, и был этому весьма рад. Но он даже и не помышлял о том, чтобы ее проведать. Порой он вспоминал о козочке, но этим все и ограничивалось. Днем он давал акробатические представления, чтобы прокормить себя, а по ночам корпел над запиской, направленной против епископа Парижского, ибо не забыл, как колеса епископских мельниц когда-то окатили его водой, и затаил на него обиду. Одновременно он составлял комментарий к великолепному произведению епископа Нойонского и Турнейского Бодри-ле-Руж. De сира petrarum[142] что вызвало у него сильнейшее влечение к архитектуре. Эта склонность вытеснила из его сердца страсть к герметике, естественным завершением которой и являлось зодчество, ибо между герметикой и зодчеством есть внутренняя связь. Гренгуар, ранее любивший идею, ныне любил внешнюю форму этой идеи.
   Однажды он остановился около церкви Сен-Жермен-д'Оксеруа, у самого угла здания, которое называлось Епископской тюрьмой и стояло напротив другого, которое именовалось Королевской тюрьмой. В Епископской тюрьме была очаровательная часовня XIV столетия, заалтарная часть которой выходила на улицу. Гренгуар благоговейно рассматривал наружную скульптуру этой часовни. Он находился в состоянии того эгоистического, всепоглощающего высшего наслаждения, когда художник во всем мире видит только искусство и весь мир – в искусстве. Вдруг он почувствовал, как чья-то рука тяжело легла ему на плечо. Он обернулся. То был его бывший друг, его бывший учитель – то был архидьякон.
   Он замер от изумления. Он уже давно не видел архидьякона, а отец Клод был одной из тех значительных и страстных натур, встреча с которыми всегда нарушает душевное равновесие философа-скептика.
   Архидьякон несколько минут молчал, и Гренгуар мог не спеша разглядеть его. Он нашел отца Клода сильно изменившимся, бледным, как зимнее утро; глаза у отца Клода ввалились, он стал совсем седой. Первым нарушил молчание священник.
   – Как ваше здоровье, мэтр Пьер? – спокойно, но холодно спросил он.
   – Мое здоровье? – ответил Гренгуар. – Ни то, ни се, а впрочем, недурно! Я знаю меру всему. Помните, учитель? По словам Гиппократа, секрет вечного здоровья id est: cibi, potus, somni, uenus, omnia mode rat a sint..[143]
   – Значит, вас ничто не тревожит, мэтр Пьер? – снова заговорил священник, пристально глядя на Гренгуара.