Противень под вертелом, куда стекал дождь шипящего сала, заполнял своим неумолчным треском паузы между диалогами, которые, скрещиваясь, доносились со всех концов залы.
   Среди всего этого гвалта в глубине таверны, на скамье, вплотную к очагу, сидел, вытянув ноги и уставившись на горящие головни, философ, погруженный в размышления. То был Пьер Гренгуар.
   – Ну, живее! Поворачивайтесь! Вооружайтесь! Через час выступаем! говорил Клопен Труйльфу арготинцам.
   Одна из девиц напевала:
   Доброй ночи, отец мой и мать!
   Уж последние гаснут огни!
   Двое картежников ссорились.
   – Ты подлец! – побагровев, орал один из них, показывая другому кулак. – Я тебя так разукрашу трефами, что в королевской колоде карт ты сможешь заменить валета!
   – Уф! Тут столько народу, сколько булыжников в мостовой! – ворчал какой-то нормандец, которого можно было узнать по его гнусавому произношению.
   – Детки! – говорил фальцетом герцог египетский, обращаясь к своим слушателям. – Французские колдуньи летают на шабаш без помела, без мази, без козла, только при помощи нескольких волшебных слов. Итальянских ведьм у дверей всегда ждет козел. Но все они непременно вылетают через дымовую трубу.
   Голос молодого повесы, вооруженного с головы до пят, покрывал весь этот галдеж.
   – Слава! Слава! – орал он. – Сегодня я в первый раз выйду на поле брани! Бродяга! Я бродяга, клянусь Христовым пузом! Налейте мне вина! Друзья! Меня зовут Жеан Фролло Мельник, я дворянин. Я уверен, что если бы бог был молодцом, он сделался бы грабителем. Братья! Мы предпринимаем славную вылазку. Мы храбрецы. Осадить собор, выломать двери, похитить красотку, спасти ее от судей, спасти от попов, разнести монастырь, сжечь епископа в его доме, – все это мы сварганим быстрее, чем какой-нибудь бургомистр успеет проглотить ложку супа! Наше дело правое! Ограбим Собор Богоматери, и дело с концом! Повесим Квазимодо. Сударыни! Вы знаете Квазимодо? Вам не случалось видеть, как он, запыхавшись, летает верхом на большом колоколе в Троицын день? Рога сатаны! Это великолепно! Словно дьявол, оседлавший медную пасть! Друзья! Выслушайте меня! Нутром своим я бродяга, в душе я арготинец, от природы я вор. Я был очень богат, но я слопал свое богатство. Моя матушка прочила меня в офицеры, батюшка – в дьяконы, тетка – в судьи, бабушка – в королевские протонотариусы, двоюродная бабка – в казначеи военного ведомства. А я стал бродягой. Я сказал об этом батюшке, – тот швырнул мне в лицо проклятия» я сказал об этом матушке, почтенной женщине, – она захныкала и распустила нюни, как вот это сырое полено на каминной решетке. Да здравствует веселье! Я схожу с ума! Кабатчица, милашка, дай-ка другого вина! У меня есть еще чем заплатить. Не надо больше сюренского, оно дерет горло, – с таким же успехом я могу прополоскать горло плетеной корзинкой!
   Весь сброд, хохоча, рукоплескал ему; заметив, что шум вокруг него усилился, школяр воскликнул:
   – Что за чудный гвалт! Populi debacchantis роpulosa debacchatio?[146] – И, закатив глаза от восторга, запел, как каноник, начинающий вечерню: – Quae сапtica! Quae organa! Quae cantilenae! Quae melodiae hie sine fine decantantur! Sonant melliflua humnorum organa, suavissima angelorum melodia, cantica canticorum mira!..[147]
   Вдруг он прервал пение:
   – Чертова трактирщица! Дай-ка мне поужинать!
   Наступила минута почти полного затишья, а потом раздался пронзительный голос герцога египетского, поучавшего окружающих его цыган:
   – …Ласку зовут Адуиной, лисицу – Синей ножкой или Лесным бродягой, волка – Сероногим или Золотоногим, медведя – Стариком или Дедушкой. Колпачок гнома делает человека невидимкой и позволяет видеть невидимое. Всякую жабу, которую желают окрестить, наряжают в красный или черный бархат и привязывают ей одну погремушку на шею, а другую к ногам; кум держит ей голову, кума – зад. Только демон Сидрагазум может заставить девушек плясать нагими.
   – Клянусь обедней! – прервал его Жеан. – Я желал бы быть демоном Сидрагазумом.
   Между тем бродяги продолжали вооружаться, перешептываясь в другом углу кабака.
   – Бедняжка Эсмеральда, – говорил один цыган. – Ведь она наша сестра! Надо ее вытащить оттуда.
   – Разве она все еще в Соборе Богоматери? – спросил какой-то лжебанкрот.
   – Да, черт возьми!
   – Так что ж, друзья! – воскликнул лжебанкрот. – В поход на Собор Богоматери! Тем более что там, в часовне святого Фереоля и Ферюсьона, имеются две статуи, изображающие Иоанна Крестителя, а другая – святого Антония, обе из чистого золота, весом в семь золотых марок пятнадцать эстерлинов, а подножие у них из позолоченного серебра, весом в семнадцать марок и пять унций. Я знаю это доподлинно, я золотых дел мастер.
   Тут Жеану принесли ужин, и, положив голову на грудь сидевшей с ним рядом девицы, он воскликнул:
   – Клянусь святым Фультом Люкским, которого народ называет «Святой Спесивец», я вполне счастлив. Вон там, против меня, сидит болван с голым, как у эрцгерцога, лицом и глядит на меня. А вон, налево, – другой, у которого такие длинные зубы, что закрывают ему весь подбородок. А сам я, ни дать ни взять, маршал Жиэ при осаде Понтуаза, – мой правый фланг упирается в холм. Пуп Магомета! Приятель, ты похож на продавца мячей для лапты, а сел рядом со мной! Я дворянин, мой Друг. Торговля несовместима с дворянством. Убирайся отсюда, прочь! Эй! Эй, вы там! Не драться! Как, Батист Птицеед, у тебя такой великолепный нос, а ты подставляешь его под кулак этого олуха? Вот дуралей! Non cuiquam datum est habere nasum.[148] Ты божественна, Жакелина Грызи-Ухо, жаль только, что ты лысая. Эй! Меня зовут Жеан Фролло, и у меня брат архидьякон! Черт бы его побрал! Все, что я вам говорю, сущая правда. Став бродягой, я с легким сердцем отказался от той половины дома в раю, которую сулил мне брат. Dimidiam domum in paradiso Я цитирую подлинный текст. У меня ленное владение на улице Тиршап, и все женщины влюблены в меня. Это так же верно, как то, что святой Элуа был отличным золотых дел мастером и что в городе Париже пять цехов: дубильщиков, сыромятников, кожевников, кошелечников и парильщиков кож, а святого Лаврентия сожгли на костре из яичной скорлупы. Клянусь вам, друзья!
   Год не буду пить перцовки.
   Если вам сейчас солгал! Милашка! Ночь нынче лунная, погляди-ка в отдушину, как ветер мнет облака! Точь-в-точь, как я твою косынку! Девки, утрите сопли ребятам и свечам! Христос и Магомет! Что это я ем. Юпитер? Эй, сводня! У твоих потаскух потому на голове нет волос, что все они в твоей яичнице. Старуха, я люблю лысую яичницу! Чтоб дьявол тебя сделал курносой! Нечего сказать, хороша вельзевулова харчевня, где шлюхи причесываются вилками!
   Выпалив это, он разбил свою тарелку об пол и загорланил:
 
Клянуся божьей кровью
Законов, короля,
И очага, и крова
Нет больше у меня!
И с верою Христовой
Давно простился я!
 
   Тем временем Клопен Труйльфу успел закончить раздачу оружия. Он подошел к Гренгуару, – тот, положив ноги на каминную решетку, о чем-то думал.
   – Дружище Пьер! О чем это ты, черт возьми, задумался? – спросил король Алтынный.
   Гренгуар, грустно улыбаясь, обернулся к нему.
   – Я люблю огонь, дорогой повелитель. Но не по той низменной причине, что он согревает нам ноги или варит нам суп, а за его искры. Иногда я провожу целые часы, глядя на них. Многое мне открывается в этих звездочках, усеивающих черную глубину очага. Эти звезды – тоже целые миры.
   – Гром и молния! Хоть бы я что-нибудь понял! – воскликнул бродяга. Ты не знаешь, который час?
   – Не знаю, – ответил Гренгуар.
   Клопен подошел к египетскому герцогу.
   – Дружище Матиас! Мы выбрали неподходящее время. Говорят, будто Людовик Одиннадцатый в Париже.
   – Лишняя причина вырвать из его когтей нашу сестру, – ответил старый цыган.
   – Ты рассуждаешь, как подобает мужчине, Матиас, – сказал король Арго. – К тому же мы быстро с этим управимся. В соборе нам нечего опасаться сопротивления. Каноники – зайцы, кроме того, сила за нами! Судейские попадут впросак, когда завтра придут за ней! Клянусь папскими кишками, я не хочу, чтобы они повесили эту хорошенькую девушку!
   Клопен вышел из кабака.
   А Жеан орал хриплым голосом:
   – Я пью, я ем, я пьян, я сам Юпитер! Эй, Пьер Душегуб! Если ты еще раз посмотришь на меня такими глазами, то я собью тебе щелчками пыль с носа!
   Гренгуар, потревоженный в своих размышлениях, стал наблюдать окружавшую буйную и крикливую толпу, бормоча сквозь зубы: Luxuriosa res vinum et tumultuosa ebrietas.[149] Как хорошо, что я не пью! Прекрасно сказано у святого Бенедикта: Vinum apostatare facit etiam sapientes![150]
   В это время вернулся Клопен и крикнул громовым голосом:
   – Полночь!
   Это слово произвело такое же действие, как сигнал садиться на коней, поданный полку во время привала: бродяги – мужчины, женщины, дети гурьбой повалили из таверны, грохоча оружием и старым железом.
   Луну закрыло облако. Двор чудес погрузился в полный мрак. Нигде ни единого огонька. А между тем площадь далеко не была безлюдна. Там можно было разглядеть толпу мужчин и женщин, которые переговаривались тихими голосами. Слышно было, как они гудели, и видно было, как в темноте отсвечивало оружие Клопен взгромоздился на огромный камень.
   – Стройся, Арго! – крикнул он. – Стройся, Египет! Стройся, Галилея!
   В темноте началось движение. Несметная толпа вытягивалась в колонну. Спустя несколько минут король Алтынный вновь возвысил голос:
   – Теперь молчать, пока будем идти по Парижу. Пароль. «Короткие клинки звенят!» Факелы зажигать лишь перед собором! Вперед!
   Через десять минут всадники ночного дозора бежали в испуге перед длинной процессией каких-то черных молчаливых людей, направлявшихся к мосту Менял по извилистым улицам, прорезавшим во всех направлениях огромный рыночный квартал.

IV. Медвежья услуга

   В эту ночь Квазимодо не спалось. Он только что в последний раз обошел собор. Запирая церковные врата, он не заметил, как мимо него прошел архидьякон, выразивший некоторое неудовольствие при виде того, как тщательно Квазимодо задвигал и замыкал огромные железные засовы, придававшие широким створам дверей прочность каменной стены. Клод казался более озабоченным, чем обычно. После ночного происшествия в келье он очень дурно обращался с Квазимодо, был груб с ним, даже бил его, но ничто не могло поколебать покорность, терпение и безропотную преданность звонаря. Без упрека, без жалобы сносил он от архидьякона все – угрозы, брань, побои. Он только с беспокойством глядел ему вслед, когда Клод поднимался на башню, но архидьякон и сам остерегался попадаться на глаза цыганке.
   Итак, в эту ночь Квазимодо, скользнув взглядом по своим бедным заброшенным колоколам – по Жакелине, Марии, Тибо, – взобрался на вышку верхней башни и, поставив на крышу потайной, закрытый наглухо фонарь, принялся глядеть на Париж… Ночь, как мы уже сказали, была очень темная. Париж в те времена почти никак не освещался и являл глазу нагромождение черных массивов, пересекаемых белесоватыми излучинами Сены. Квазимодо не видел света нигде, кроме окна далекого здания, неясный и сумрачный профиль которого обрисовывался высоко над кровлями со стороны Сент-Антуанских ворот. Там, очевидно, тоже кто-то бодрствовал.
   Окидывая внимательным взглядом туманный ночной горизонт. Квазимодо ощущал в душе необъяснимую тревогу. Уже несколько дней он был настороже. Он заметил, что вокруг собора непрерывно сновали люди зловещего вида, не спускавшие глаз с убежища девушки. И он подумал, не затевается ли заговор против несчастной затворницы. Он воображал, что народ ненавидел ее так же, как его, и что надо ожидать в ближайшее время каких-нибудь событий. Потому-то он и дежурил на своей звоннице, «мечтая в своей ментально», как говорит Рабле; неся сторожевую службу, как верный пес, он подозрительно посматривал то на Париж, то на келью.
   Пристально вглядываясь в город своим единственным глазом, который благодаря необыкновенной зоркости, как бы полученной им от природы в вознаграждение, почти возмещал другие недостающие Квазимодо органы чувств, он вдруг заметил, что очертания Старой Скорняжной набережной приняли несколько необычный вид; там чувствовалось какое-то движение; линия парапета, черневшая над белизной воды, не была прямой и неподвижной, как на других набережных, – она колыхалась, подобно речной зыби или головам движущейся толпы.
   Это ему показалось странным. Он усилил внимание. Казалось, движение шло в сторону Сите. Нигде ни огонька. Некоторое время движение происходило на набережной, затем постепенно схлынуло, словно вошло внутрь острова, потом прекратилось, и линия набережной снова стала прямой и неподвижной.
   Квазимодо терялся в догадках; вдруг ему показалось, что движение вновь возникло на Папертной улице, врезавшейся в Сите перпендикулярно фасаду Собора Богоматери. Наконец, невзирая на кромешную тьму, он увидел, как из этой улицы показалась голова колонны, как в одно мгновение всю площадь запрудила толпа, в которой ничего нельзя было разглядеть в потемках, кроме того, что это была толпа.
   В этом зрелище таилось что-то страшное. Необычная процессия, словно старавшаяся укрыться в глубокой тьме, вероятно, хранила такое же глубокое молчание. И все же она должна была производить какой-нибудь шум, должен был быть слышен хотя бы топот ног. Но этот шум не доходил до глухого, и сборище людей, которое он еле различал и которое совсем не слышал, хотя оно волновалось и двигалось близко от него, производило на него впечатление сонма мертвецов, безмолвных, неосязаемых, затерянных во мгле Ему казалось, что на него надвигается туман с утонувшими в нем людьми, что в этом тумане шевелятся тени.
   Тут все его сомнения воскресли, мысль о нападении на цыганку вновь возникла в его мозгу Он смутно ощутил, что надвигается опасность Трудно было ожидать от столь неповоротливого ума, чтобы в это решительное мгновение он мог так быстро все сообразить Что было ему делать? Разбудить цыганку? Заставить ее бежать? Куда бежать? Улицы наводнены толпой, задняя стена церкви выходит к реке. Нет ни лодки, ни выхода Остается одно не нарушая сна Эсмеральды, пасть мертвым на пороге Собора Богоматери, сопротивляться хотя бы до тех пор, пока не подоспеет помощь, если только она придет. Ведь несчастная всегда успеет проснуться для того, чтобы умереть. Остановившись на этом решении, он уже спокойнее принялся изучать «врага»
   Толпа росла с каждой минутой. Но окна, выходившие на улицы и на площадь, были закрыты, и шум почти не долетал. Вдруг блеснул свет, и вслед за тем над толпой заколыхались зажженные факелы, дрожа в темноте своими огненными пучками. И тут Квазимодо отчетливо разглядел бурлившее на площади страшное скопище оборванцев, мужчин и женщин, вооруженных косами, пиками, резаками и копьями, острия которых сверкали множеством огней. Там и сям над этими отвратительными рожами торчали, словно рога, черные вилы Он припомнил, что уже где-то видел этих людей; ему показалось, что он узнает те самые лица, которые несколько месяцев назад приветствовали в нем папу шутов Какой-то человек, державший в одной руке зажженный факел, а в другой – дубинку, взобрался на тумбу и стал, по-видимому, держать речь. После его речи диковинное войско перестроилось, словно окружая собор Квазимодо взял фонарь и спустился на площадку между башнями, чтобы присмотреться и изобрести средство обороны.
   В самом деле Клопен Труйльфу, дойдя до главного портала Собора Богоматери, построил свое войско в боевом порядке. Хотя он и не ожидал сопротивления, но, как осторожный полководец, хотел сохранить строй, который позволил бы ему достойно встретить внезапную атаку ночного дозора или караулов Он расположил свои отряды таким образом, что, глядя на толпу издали сверху, вы приняли бы ее за римский треугольник в Экномской битве, за «свинью» Александра Македонского или за знаменитый клин Густава-Адольфа Основание этого треугольника уходило в глубь площади, загораживая Папертную улицу; одна из сторон была обращена к Отель-Дье, а другая – к улице Сен-Пьер-о-Беф Клопен Труйльфу поместился у вершины треугольника вместе с герцогом египетским, нашим другом Жеаном и наиболее отважными молодцами.
   Нападения, подобные тому, какое бродяги намеревались совершить на Собор Богоматери, были нередки в городах средневековья. Того, что ныне мы именуем «полицией», встарь не существовало вовсе. В наиболее многолюдных городах, особенно в столицах, не было единой, центральной, устанавливающей порядок власти. Феодализм созидал эти большие города-общины самым причудливым образом. Город был собранием феодальных владений, разделявших его на части всевозможной формы и величины. Отсюда – наличие один другому противоречивших распорядков, иначе говоря, отсутствие порядка. Так, например, в Париже, независимо от ста сорока одного ленного владельца, пользовавшихся правом взимания земельной подати, было еще двадцать пять владельцев, пользовавшихся, кроме этого, правом судебной власти, – от епископа Парижского, которому принадлежало сто пять улиц, до настоятеля церкви Нотр-Дам-де-Шан, у которого их было четыре. Все эти феодальные законники лишь номинально признавали своего сюзерена – короля. Все имели право собирать дорожные пошлины. Все чувствовали себя хозяевами. Людовик XI, этот неутомимый труженик, в таких широких размерах предпринявший разрушение здания феодализма, продолженное Ришелье и Людовиком XIV в интересах королевской власти и законченное Мирабо в интересах народа, пытался прорвать эту сеть поместных владений, покрывавших Париж, издав наперекор всем два-три жестоких указа, устанавливавших обязательные для всех правила. Так, в 1465 году всем горожанам было приказано, под страхом виселицы, при наступлении ночи зажигать на окнах свечи и запирать собак; в том же году второй указ предписывал запирать вечером улицы железными цепями и запрещал иметь при себе, вне дома, кинжал или всякое другое оружие. Но вскоре все эти попытки установить общегородское законодательство были преданы забвению. Горожане позволяли ветру задувать свечи на окнах, а собакам бродить; цепи протягивались поперек улицы лишь во время осадного положения, а запрет носить оружие привел лишь к тому, что улицу Перерезанных глоток переименовали в улицу Перерезанного горла, что все же указывало на значительный прогресс. Старинное сооружение феодального законодательства осталось незыблемым; поместные и окружные судебные управления смешивались, сталкивались, перепутывались, наслаивались вкривь и вкось одно на другое, как бы врезаясь друг в друга; густая сеть ночных постов, дозоров, караулов была бесполезна, ибо сквозь нее во всеоружии пробирались грабеж, разбой, бунт. Среди подобного беспорядка внезапное нападение черни на какой-нибудь дворец, особняк или простой дом, даже в самых населенных частях города, не считалось неслыханным происшествием. В большинстве случаев соседи тогда только вмешивались, когда разбой стучался в их двери. Заслышав выстрелы из мушкетов, они затыкали себе уши, закрывали ставни, задвигали дверные засовы, и распря кончалась при содействии ночного дозора или без оного. Наутро парижане говорили: «Ночью – ворвались к Этьену Барбету»; «Напали на маршала Клермонского». Вот почему не только королевские резиденции – Лувр, дворец, Бастилия, Турнель, – но и обиталища вельмож – Малый Бурбонский дворец, особняк Сане, особняк Ангулем – были обнесены зубчатыми стенами и имели над воротами бойницы. Церкви охраняла их святость. Все же некоторые из них – Собор Богоматери к их числу не принадлежал – были укреплены. Аббатство Сен-Жермен-де-Пре было обнесено зубчатой оградой, точно владение барона, а на пушки оно израсходовало значительно больше меди, чем на колокола. Следы его укреплений заметны были еще в 1610 году; ныне от него сохранилась лишь церковь.
   Но возвратимся к Собору Богоматери.
   Когда первые распоряжения были закончены, – отдавая должное дисциплине этой армии бродяг, следует заметить, что приказания Клопена исполнялись в полном молчании и с величайшей точностью, – почтенный предводитель шайки взобрался на ограду паперти и, обратясь лицом к собору, возвысил свой хриплый и грубый голос, размахивая факелом, пламя которого, колеблемое ветром, то выхватывало из мрака красноватый фасад храма, то, застилаясь собственным дымом, вновь погружало его во тьму.
   – Тебе, Луи де Бомон, епископ Парижский, советник королевской судебной палаты, я, Клопен Труйльфу, король Алтынный, великий кесарь, князь арготинцев, епископ шутов, говорю: «Наша сестра, невинно осужденная за колдовство, укрылась в твоем соборе, ты обязан предоставить ей убежище и защиту; но суд хочет извлечь ее оттуда, и ты дал на то свое согласие, ее повесили бы завтра на Гревской площади, когда бы не бог да бродяги. Вот почему мы и пришли к тебе, епископ Если твоя церковь неприкосновенна, то неприкосновенна и сестра наша, если же наша сестра не является неприкосновенной, то и храм твой не будет неприкосновенным Поэтому мы требуем, чтобы ты выдал нам девушку, если хочешь спасти свой собор, или же мы отнимем девушку и разграбим храм, что будет справедливо А в подтверждение этого я водружаю здесь мое знамя, и да хранит тебя бог, епископ Парижский!»
   К несчастью. Квазимодо не мог слышать эти слова, произнесенные с выражением мрачного и дикого величия. Один из бродяг подал Клопену стяг, и Клопен торжественно водрузил его между двумя плитами. Это были большие вилы, на зубьях которых висел окровавленный кусок падали.
   Затем король Алтынный обернулся и оглядел свою армию – свирепое сборище людей, взгляды которых сверкали почти так же, как пики. После небольшого молчания он крикнул.
   – Вперед, ребята! За дело, взломщики!
   Тридцать здоровенных плечистых молодцов, похожих на слесарей, с молотками, клещами и железными ломами на плечах выступили из рядов. Они двинулись к главному порталу собора и взошли на паперть; видно было, как они, очутившись под стрельчатым сводом, принялись взламывать двери при помощи клещей и рычагов. Бродяги повалили следом за ними, чтобы помочь им или чтобы поглядеть на них. Все одиннадцать ступеней паперти были запружены толпой.
   Дверь не подавалась.
   – Черт возьми! Какая же она крепкая и упрямая! – сказал один.
   – От старости она окостенела, – сказал другой.
   – Смелей, приятели! – поощрял их Клопен. – Ставлю свою голову против старого башмака, что вы успеете открыть дверь, похитить девушку и разграбить главный алтарь, прежде чем успеет проснуться хоть один причетник! Стойте! Да никак запор уже трещит!
   Страшный грохот, раздавшийся за спиной Клопена, прервал его речь. Он обернулся. Огромная, точно свалившаяся с неба балка, придавив собою человек десять бродяг на ступенях паперти, с громом пушечного выстрела отскочила на мостовую, перешибая по пути ноги оборванцев в толпе, бросившейся во все стороны с криками ужаса. В мгновение ока прилегавшая к паперти часть площади опустела. Взломщики, хотя и защищаемые глубокими сводами портала, бросили дверь, и даже сам Клопен отступил на почтительное расстояние от собора.
   – Ну и счастливо же я отделался! – воскликнул Жеан. – Я слышал, как она просвистела, клянусь чертовой башкой! Зато она погубила душу Пьера Душегуба!
   Невозможно описать, в какое изумление и ужас повергло бродяг это бревно. Некоторое время они стояли, вглядываясь в небо, приведенные в большее замешательство этим куском дерева, нежели двадцатью тысячами королевских стрелков.
   – Сатана! – пробурчал герцог египетский. – Тут пахнет колдовством!
   – Наверное, луна сбросила на нас это полено, – сказал Андри Рыжий.
   – К тому же, говорят, луна в дружбе с Пречистой девой! – сказал Франсуа Шантепрюн.
   – Тысяча пап! – воскликнул Клопен – Все вы дураки! – Но как объяснить падение бревна, он и сам не знал.
   На высоком фасаде церкви, до верха которого не достигал свет факелов, ничего нельзя было разглядеть. Увесистая дубовая балка валялась на мостовой; слышались стоны несчастных, которые, первыми попав под ее удар, распороли себе животы об острые углы каменных ступеней.
   Наконец, когда волнение улеглось, король Алтынный нашел толкование, показавшееся его товарищам вполне допустимым:
   – Чертова пасть! Неужели попы вздумали обороняться? Тогда грабить их! Грабить!
   – Грабить! – повторила с бешеным ревом толпа. Вслед за тем раздался залп из мушкетов и самострелов по фасаду собора.
   Мирные обитатели соседних домов проснулись Распахнулись окна, из них высунулись головы в ночных колпаках и руки, державшие зажженные свечи.
   – Стреляйте по окнам! – скомандовал Клопен.
   Окна тотчас же захлопнулись, и бедные горожане, еле успев бросить испуганный взгляд на это грозное зрелище, освещенное мерцающим пламенем факелов, вернулись, обливаясь холодным потом, к своим супругам, вопрошая себя, не справляют ли нынче ведьмы на Соборной площади шабаш, или же это нападение бургундцев, как в 64-м году. Мужчинам уже чудился разбой, женщинам – насилие. И те и другие дрожали от страха.
   – Грабить! – повторяли арготинцы. Но приблизиться они не решались. Они глядели то на церковь, то на дубовую балку. Бревно лежало неподвижно. Здание хранило спокойный и нежилой вид, но что-то непонятное сковывало бродяг.