Страница:
– Но, государь…
– Говори громче!
«Милый» Куактье молчал, онемев от изумления.
– Итак, – снова заговорил король, – рассказывайте, сударь. В нашем славном городе Париже произошло возмущение черни?
– Да, государь.
– Которое направлено, по Вашим словам, против господина главного судьи Дворца правосудия?
– По-видимому, так, – бормотал Куактье, все еще ошеломленный резким, необъяснимым поворотом в образе мыслей короля.
Людовик XI спросил:
– А где же ночной дозор встретил толпу?
– На пути от Большой Бродяжной к мосту Менял. Да я и сам их там встретил, когда направлялся сюда за распоряжением вашего величества. Я слышал, как в толпе орали: «Долой главного дворцового судью!»
– А что они имеют против судьи?
– Да ведь он их ленный владыка!
– В самом деле?
– Да, государь. Это ведь канальи из Двора чудес. Они уже сколько времени жалуются на судью, вассалами которого они являются. Они не желают признавать его ни как судью, ни как сборщика дорожных пошлин.
– Вот как! – воскликнул король, тщетно стараясь скрыть довольную улыбку.
– Во всех своих челобитных, которыми они засыпают высшую судебную палату, – продолжал милый Жак, – они утверждают, что у них только два властелина: ваше величество и бог, а их бог, как я полагаю, сам дьявол.
– Эге! – сказал король.
Он потирал себе руки и смеялся тем внутренним смехом, который заставляет сиять все лицо. Он не мог скрыть радость, хотя временами силился придать своему лицу приличествующее случаю выражение. Никто ничего не понимал, даже мэтр Оливье. Король несколько мгновений молчал с задумчивым, но довольным видом.
– А много их? – спросил он внезапно.
– Да, государь, немало, – ответил милый Жак.
– Сколько?
– По крайней мере тысяч шесть.
Король не мог удержаться и воскликнул:
– Отлично!
– Что же они, вооружены? – продолжал он.
– Косами, пиками, пищалями, мотыгами. Множество самого опасного оружия.
Но король, по-видимому, нимало не был обеспокоен этим перечислением.
Милый Жак счел нужным добавить:
– Если вы, ваше величество, не прикажете сейчас же послать помощь судье, он погиб.
– Мы пошлем, – ответил король с напускной серьезностью. – Хорошо. Конечно, пошлем. Господин судья – наш друг. Шесть тысяч! Отчаянные головы! Их дерзость неслыханна, и мы на них очень гневаемся. Но в эту ночь у нас под рукой мало людей… Успеем послать и завтра утром.
– Немедленно, государь! – вскричал милый Жак. – Иначе здание суда будет двадцать раз разгромлено, права сюзерена попраны, а судья повешен. Ради бога, государь, пошлите, не дожидаясь завтрашнего утра!
Король взглянул на него в упор.
– Я сказал – завтра утром.
Это был взгляд, не допускавший возражения.
Помолчав, Людовик XI снова возвысил голос:
– Милый Жак! Вы должны знать это. Каковы были… – Он поправился: …каковы феодальные права судьи Дворца правосудия?
– Государь! Дворцовому судье принадлежит Прокатная улица вплоть до Зеленого рынка, площадь СенМишель и строения, в просторечии именуемые Трубой, расположенные близ собора Нотр-Дам-де-Шан (тут Людовик XI слегка приподнял шляпу), каковых насчитывается тринадцать, кроме того Двор чудес, затем больница для прокаженных, именуемая Пригородом, и вся дорога от этой больницы до ворот Сен-Жак Во всех этих частях города он смотритель дорог, олицетворение судебной власти – высшей, средней и низшей, полновластный владыка.
– Вон оно что! – произнес король, почесывая правой рукой за левым ухом. – Это порядочный ломоть моего города! Ага! Значит, господин судья был над всем этим властелин?
На этот раз он не поправился и продолжал в раздумье, как бы рассуждая сам с собой:
– Прекрасно, господин судья! Недурной кусочек нашего Парижа был в ваших зубах!
Вдруг он разъярился:
– Клянусь Пасхой! Что это за господа, которые присвоили у нас права смотрителей дорог, судей, ленных владык и хозяев? На каждом поле у них своя застава, на каждом перекрестке – свой суд и свои палачи. Подобно греку, у которого было столько же богов, сколько источников в его стране, или персу, у которого столько же богов, сколько он видел звезд на небе, француз насчитывает столько же королей, сколько замечает виселиц! Черт возьми! Это вредно, мне такой беспорядок не нравится. Я бы хотел знать, есть ли на то воля всевышнего, чтобы в Париже имелся другой смотритель дорог, кроме короля, другое судилище, помимо нашей судебной палаты, и другой государь в нашем государстве, кроме меня! Клянусь душой, пора уже прийти тому дню, когда во Франции будет один король, один владыка, один судья и один палач, подобно тому, как в раю есть только один Бог!
Он еще раз приподнял шляпу и, по-прежнему погруженный в свои мысли, тоном охотника, науськивающего и спускающего свору, продолжал.
– Хорошо, мой народ! Отлично! Истребляй этих лжевладык! Делай свое дело! Ату, ату их! Грабь их, вешай их, громи их!.. А-а, вы захотели быть королями, монсеньеры? Бери их, народ, бери!
Тут он внезапно умолк и, закусив губу, словно желая удержать наполовину высказанную мысль, окинул каждую из пяти окружавших его особ своим проницательным взглядом. Вдруг, сорвав обеими руками шляпу с головы и глядя на нее, он произнес:
– О, я бы сжег тебя, если бы тебе было известно, что таится в моей голове!
Затем снова обвел присутствовавших зорким, настороженным взглядом лисицы, прокрадывающейся в свою нору, и сказал:
– Как бы то ни было, мы окажем помощь господину судье! К несчастью, у нас сейчас под рукой очень мало войска, чтобы справиться с такой толпой. Придется подождать до утра. В Сите восстановят порядок и, не мешкая, вздернут на виселицу всех, кто будет пойман.
– Кстати, государь, – сказал милый Куактье, – я об этом позабыл в первую минуту тревоги. Ночной дозор захватил двух человек, отставших от банды. Если вашему величеству угодно будет их видеть, то они здесь.
– Угодно ли мне их видеть! – воскликнул король. – Как же, клянусь Пасхой, ты мог забыть такую вещь? Живо, Оливье, беги за ними!
Мэтр Оливье вышел и минуту спустя возвратился с двумя пленниками, которых окружали стрелки королевской стражи. У одного из них была одутловатая глупая рожа, пьяная и изумленная. Одет он был в лохмотья, шел, прихрамывая и волоча одну ногу. У другого было мертвенно-бледное улыбающееся лицо, уже знакомое читателю.
Король с минуту молча рассматривал их, затем вдруг обратился к первому:
– Как тебя зовут?
– Жьефруа Брехун.
– Твое ремесло?
– Бродяга.
– Ты зачем ввязался в этот проклятый мятеж?
Бродяга глядел на короля с дурацким видом, болтая руками. Это была одна из тех неладно скроенных голов, где разуму так же привольно, как пламени под гасильником.
– Не знаю, – ответил он. – Все пошли, пошел и я.
– Вы намеревались дерзко напасть на вашего господина – дворцового судью и разграбить его дом?
– Я знаю только, что люди шли что-то у кого-то брать. Вот и все.
Один из стрелков показал королю кривой нож, отобранный у бродяги.
– Ты узнаешь это оружие? – спросил король.
– Да, это мой нож, Я виноградарь.
– А этот человек – твой сообщник? – продолжал Людовик XI, указывая на другого пленника.
– Нет, я его не знаю.
– Довольно! – сказал король и сделал знак молчаливой фигуре, неподвижно стоявшей возле дверей, на которую мы уже обращали внимание нашего читателя:
– Милый Тристан! Бери этого человека, он твой.
Тристан-Отшельник поклонился. Он шепотом отдал приказание двум стрелкам, и те увели несчастного бродягу.
Тем временем король приблизился ко второму пленнику, с которого градом катился пот.
– Твоя имя?
– Пьер Гренгуар, государь.
– Твое ремесло?
– Философ, государь.
– Как ты смеешь, негодяй, идти на нашего друга, господина дворцового судью? И что ты можешь сказать об этом бунте?
– Государь! Я не участвовал в нем.
– Как так, распутник? Ведь тебя захватила ночная стража среди этой преступной банды?
– Нет, государь, произошло недоразумение. Это моя злая доля. Я сочиняю трагедии. Государь! Я умоляю ваше величество выслушать меня. Я поэт. Присущая людям моей профессии мечтательность гонит нас по ночам на улицу. Мечтательность овладела мной нынче вечером. Это чистая случайность. Меня задержали понапрасну. Я не виноват в этом взрыве народных страстей. Ваше величество изволили слышать, что бродяга даже не признал меня. Заклинаю ваше величество…
– Замолчи! – проговорил король между двумя глотками настойки. – От твоей болтовни голова трещит.
Тристан-Отшельник приблизился к королю и, указывая на Гренгуара, сказал:
– Государь! Этого тоже можно вздернуть?
Это были первые слова, произнесенные им.
– Ха! У меня возражений нет, – небрежно ответил король.
– Зато у меня их много! – сказал Гренгуар.
Философ был зеленее оливки. По холодному и безучастному лицу короля он понял, что спасти его может только какое-нибудь высокопатетическое действие. Он бросился к ногам Людовика XI, восклицая с отчаянной жестикуляцией:
– Государь! Ваше величество! Сделайте милость, выслушайте меня! Государь, не гневайтесь на такое ничтожество, как я! Громы небесные не поражают латука. Государь! Вы венценосный, могущественный монарх! Сжальтесь над несчастным, но честным человеком, который так же мало способен подстрекать к бунту, как лед – давать искру. Всемилостивейший государь! Милосердие – добродетель льва и монарха. Суровость лишь запугивает умы. Неистовым порывам северного ветра не сорвать плаща с путника, между тем как солнце, изливая на него свои лучи, малопомалу так пригревает его, что заставляет его остаться в одной рубашке. Государь! Вы – тоже солнце. Уверяю, вас, мой высокий повелитель и господин, что я не товарищ бродяг, не вор, не распутник. Бунт и разбой не пристали слугам Аполлона. Не такой я человек, чтобы бросаться в эти грозные тучи, которые разражаются мятежом. Я верный подданный вашего величества. Подобно тому, как муж дорожит честью своей жены, как сын дорожит любовью отца, так и добрый подданный дорожит славой своего короля. Он должен живот свой положить за дом своего монарха, служа ему со всем усердием. Все иные страсти, которые увлекли бы его, лишь заблуждение. Таковы, государь, мои политические убеждения. Не считайте же меня бунтовщиком и грабителем только оттого, что у меня на локтях дыры. Если вы помилуете меня, государь, то я протру мое платье и на коленях, денно и нощно моля за вас Создателя. Увы, я не очень богат. Я даже, пожалуй, беден. Но это не сделало меня порочным. Бедность – не моя вина. Всем известно, что литературным трудом не накопишь больших богатств; у тех, кто наиболее искусен в сочинении прекрасных книг, не всегда зимой пылает яркий огонь в очаге. Одни только стряпчие собирают зерно, а другим отраслям науки остается солома. Существует сорок великолепных пословиц о дырявых плащах философов. О государь, милосердие – единственный светоч, который в силах озарить глубины великой души! Милосердие освещает путь всем другим добродетелям. Без него они шли бы ощупью, как слепцы, в поисках Бога. Милосердие, тождественное великодушию, рождает в подданных любовь, которая составляет надежнейшую охрану короля. Что вам до того, – вам, вашему величеству, блеск которого всех ослепляет, – если на земле будет больше одним человеком, жалким, безобидным философом, бредущим во мраке бедствий с пустым желудком и с пустым карманом? К тому же, государь, я ученый. Те великие государи, которые покровительствовали ученым, вплетали лишнюю жемчужину в свой венец. Геркулес не пренебрегал титулом покровителя муз. Матвей Корвин благоволил к Жану Монруаялю, красе математиков. Что же это будет за покровительство наукам, если ученых будут вешать? Какой позор пал бы на Александра, если бы он приказал повесить Аристотеля! Это была бы не мушка, украшающая лицо его славы, а злокачественная безобразная язва. Государь! Я сочинил очень недурную эпиталаму в честь Маргариты Фландрской и августейшего дофина! На это поджигатель мятежа не способен. Ваше величество может убедиться, что я не какой-нибудь жалкий писака, что я отлично учился и красноречив от природы. Смилуйтесь надо мной, государь! Вы этим сделаете угодное Богоматери. Клянусь вам, что меня очень страшит мысль быть повешенным!
Тут несчастный Гренгуар принялся лобызать туфли короля. Гильом Рим шепнул Копенолю:
– Он хорошо делает, что валяется у его ног. Короли подобны Юпитеру Критскому – у них уши только на ногах.
А чулочник, не думая о Юпитере Критском и не спуская глаз с Гренгуара, с грубоватой усмешкой сказал:
– Как приятно! Мне кажется, что я снова слышу канцлера Гугоне, который молит меня о пощаде.
У Гренгуара пресеклось дыхание, и он умолк, а затем, весь дрожа, поднял взгляд на короля, – тот ногтем отчищал пятно на коленях своих панталон. Затем его величество стал пить из кубка настойку. Он не произносил ни звука, и это молчание удручало Гренгуара. Наконец король взглянул на него.
– Ну и болтун! – сказал он и, обернувшись к Тристану-Отшельнику, проговорил: – Эй, отпусти-ка его!
Гренгуар, не помня себя от радости, так и присел.
– Отпустить? – заворчал Тристан. – А не подержать ли его немножко в клетке, ваше величество?
– Неужели ты полагаешь, мой милый, – спросил Людовик XI, – что мы строим эти клетки стоимостью в триста шестьдесят семь ливров восемь су и три денье для таких вот птах? Немедленно отпусти этого распутника (Людовик XI очень любил это слово, которое вместе с поговоркой «клянусь Пасхой» исчерпывало весь запас его шуток) и выставь за дверь пинком.
– Уф! – воскликнул Гренгуар. – Вот великий король!
Опасаясь, как бы король не раздумал, он бросился к двери, которую Тристан с довольно угрюмым видом открыл ему. Вслед за ним вышла и стража, подталкивая его кулаками, что Гренгуар перенес терпеливо, как и подобает истинному философу-стоику.
Благодушное настроение, овладевшее королем с той минуты, как его известили о бунте против дворцового судьи, сквозило во всем. Проявленное им необычайное милосердие являлось немаловажным его признаком. Тристан-Отшельник хмуро поглядывал из своего угла, точно пес, которому кость показали, а дать не дали.
Король между тем весело выбивал пальцами на ручке кресла понтодемерский марш. Хотя он и знал науку притворства, но умел лучше скрывать свои заботы, чем радости. Порою эти внешние проявления удовольствия при всякой доброй вести заходили очень далеко: так, например, узнав о смерти Карла Смелого, он дал обет пожертвовать серебряные решетки в храм святого Мартина Турского, а при восшествии на престол забыл распорядиться похоронами своего отца.
– Да, государь, – спохватился внезапно Жак Куактье, – что же ваш острый приступ болезни, ради которого вы меня сюда вызвали?
– Ой! – простонал король. – Я и в самом деле очень страдаю, мой милый. У меня страшно шумит в ушах, а грудь словно раздирают огненные зубья.
Куактье взял руку короля и с ученым видом стал щупать пульс.
– Взгляните, Копеноль, – сказал, понизив голос, Рим. – Вот он сидит между Куактье и Тристаном. Это весь его двор. Врач – для него, палач для других.
Считая пульс короля, Куактье выказывал все большую и большую тревогу. Людовик XI смотрел на него с некоторым беспокойством. Куактье мрачнел с каждой минутой. У бедного малого не было иного источника доходов, кроме плохого здоровья короля. Он извлекал из этого все, что мог.
– О-о! – пробормотал он наконец. – Это в самом деле серьезно.
– Правда? – в волнении спросил король.
– Pulsus creber, anhelans, crepitans, irregularis[154], – продолжал лекарь.
– Клянусь Пасхой!
– При таком пульсе через три дня может не стать человека.
– Пресвятая Дева! – воскликнул король. – Какое же лекарство, мой милый?
– Об этом-то я и думаю, государь.
Он заставил Людовика XI показать язык, покачал головой, скорчил гримасу и после всех этих кривляний неожиданно сказал:
– Кстати, государь, я должен вам сообщить, что освободилось место сборщика королевских налогов с епархий и монастырей, а у меня есть племянник.
– Даю это место твоему племяннику, милый Жак, – ответил король, только избавь меня от огня в груди.
– Если вы, ваше величество, столь милостивы, – снова заговорил врач, – то вы не откажете мне в небольшой помощи, чтобы я мог закончить постройку моего дома на улице Сент-Андре-дез-Арк.
– Гм! – сказал король.
– У меня деньги на исходе, – продолжал врач, – а было бы очень жаль оставить такой дом без крыши. Дело не в самом доме, – это скромный, обычный дом горожанина, – но в росписи Жеана Фурбо, украшающей панели. Там есть летящая по воздуху Диана, столь прекрасная, столь нежная, столь изящная, столь простодушно оживленная, с такой прелестной прической, увенчанной полумесяцем, с такой белоснежной кожей, что введет в соблазн каждого, кто слишком пристально на нее посмотрит. Там есть еще и Церера. Тоже прелестная богиня. Она сидит на снопах в изящном венке из колосьев, перевитых лютиками и другими полевыми цветами. Ничего нет обольстительнее ее глаз, ее округлых ножек, благородней ее осанки и изящней складок ее одежды. Это одна из самых совершенных и непорочных красавиц, какие когда-либо породила кисть художника.
– Палач! – проворчал Людовик XI. – Говори, куда ты клонишь?
– Мне необходима крыша над всей этой росписью, государь. Хоть это пустяки, но у меня нет больше денег.
– Сколько же надо на твою крышу?
– Полагаю… медная крыша с украшениями и позолотой – не больше двух тысяч ливров.
– Ах, разбойник! – воскликнул король. – За каждый вырванный зуб ему приходится платить бриллиантом.
– Будет у меня крыша? – спросил Куактье.
– Будет, черт с тобой, только вылечи меня.
Жак Куактье низко поклонился и сказал:
– Государь! Вас спасет рассасывающее средство. Мы положим вам на поясницу большой пластырь из вощаной мази, армянского болюса, яичного белка, оливкового масла и уксуса. Вы будете продолжать пить настойку, и мы ручаемся за здоровье вашего величества.
Горящая свеча притягивает к себе не одну мошку. Мэтр Оливье, видя такую необыкновенную щедрость короля и считая минуту благоприятной, также приблизился к нему.
– Государь…
– Ну что там еще? – спросил Людовик XI.
– Государь! Вашему величеству известно, что мэтр Симон Раден умер?
– Ну и что?
– Он состоял королевским советником по судебным делам казначейства.
– Дальше что?
– Государь! Теперь его место освободилось.
При этих словах на надменном лице мэтра Оливье высокомерное выражение сменилось угодливым. Только эти два выражения и свойственны лицу царедворца. Король взглянул на него в упор и сухо сказал:
– Понимаю.
Затем продолжал:
– Мэтр Оливье! Маршал Бусико говаривал: «Только и ждать подарка, что от короля, только и хорош улов, что в море». Я вижу, что вы придерживаетесь мнения господина Бусико. Теперь выслушайте меня. У меня хорошая память. В шестьдесят восьмом году мы назначили вас своим спальником; в шестьдесят девятом – комендантом замка у моста Сен-Клу с жалованьем в сто турских ливров (вы просили выдавать вам парижскими). В ноябре семьдесят третьего года указом нашим, данным в Жержоле, мы назначили вас смотрителем Венсенских лесов вместо дворянина Жильбера Акля; в семьдесят пятом году лесничим в Рувле-ле-Сен-Клу на место Жака Ле-Мэр. В семьдесят восьмом году мы всемилостивейшей королевской грамотой за двойными печатями зеленого воска дали вам и жене вашей право взимать налог в десять парижских ливров ежегодно с торговцев на рынке близ Сен-Жерменской школы. В семьдесят девятом году мы назначили вас лесничим Сенарского леса на место бедняги Жеана Дэза; затем комендантом замка Лош; затем правителем Сен-Кентена; затем комендантом Меланского моста, и с тех пор вы стали именоваться графом Меланским. Из пяти су штрафа, которые платит каждый цирюльник, бреющий бороды в праздничный день, на вашу долю приходится три су, а на нашу поступает остаток. Мы милостиво изъявили согласие на то, чтобы вы переменили вашу прежнюю фамилию Ле Мове[155], столь подходящую к вашей физиономии, на другую. В семьдесят четвертом году, к великому неудовольствию нашего дворянства, мы пожаловали вам разноцветный герб, который делает вашу грудь похожей на грудь павлина. Клянусь Пасхой, и вы все еще не объелись? Разве ваш улов не обилен? Разве вы не боитесь, что еще один лишний лосось – и ваша ладья может перевернуться? Тщеславие погубит вас, милейший. За тщеславием всегда следуют по пятам разорение и позор. Поразмыслите-ка над этим и помолчите.
При этих строгим тоном произнесенных словах лицо мэтра Оливье вновь приняло присущее ему нахальное выражение.
– Ладно! – пробормотал он почти вслух. – Сейчас видно, что король нынче болен. Все отдает врачу.
Людовик XI не только не рассердился на эту выходку, но сказал довольно кротко:
– Постойте! Я и забыл, что назначил вас своим послом в Генте при особе герцогини. Да, господа, – проговорил король, обернувшись к фламандцам, – он был послом. Ну, милейший, – продолжал он, обращаясь к мэтру Оливье, – довольно сердиться, ведь мы старые друзья. Теперь уж поздно. Мы кончили наши занятия. Побрейте-ка нас.
Читатель, без сомнения, давно узнал в «мэтре Оливье» того ужасного Фигаро, которого провидение – этот великий создатель драм – столь искусно вплело в длительную и кровавую комедию, разыгранную Людовиком XI. Мы не намерены заниматься здесь подробной характеристикой этой своеобразной личности. У королевского брадобрея было три имени. При дворе его учтиво именовали Оливье ле Ден; народ называл его Оливье-Дьявол. Настоящее имя его было Оливье ле Мове.
Итак, Оливье ле Мове стоял неподвижно, дуясь на короля и косо поглядывая на Жака Куактье.
– Да, да! Все для врача! – бормотал он сквозь зубы.
– Ну да, для врача! – подтвердил с необычайным добродушием Людовик XI. – Врач пользуется у нас большим кредитом, чем ты. И это понятно: в его руках вся наша особа, а в твоих – один лишь подбородок. Ну, не горюй, мой бедный брадобрей, перепадет и тебе. Что бы ты сказал и что бы ты стал делать, если бы я был похож на короля Хильперика, имевшего привычку держаться рукой за свою бороду? Ну же, мой милый, займись своими обязанностями, побрей меня! Пойди принеси все, что тебе нужно.
Оливье, видя, что король все обращает в шутку, что рассердить его невозможно, вышел, ворча, чтобы исполнить его приказание.
Король встал, подошел к окну и, внезапно распахнув его, в необычайном возбуждении воскликнул, хлопая в ладоши:
– А ведь и правда! Зарево над Сите! Это горит дом судьи. Сомнений быть не может! О мой добрый народ! Вот и ты, наконец, помогаешь мне расправляться с дворянством!
Потом, обернувшись к фламандцам, сказал:
– Господа! Подойдите взглянуть. Ведь это отблеск пожара, не правда ли?
Оба жителя Гента подошли к нему.
– Сильный огонь, – сказал Гильом Рим.
– О! Это мне напоминает сожжение дома господина Эмберкура, – прибавил Копеноль, и глаза его внезапно сверкнули. – По-видимому, восстание разыгралось не на шутку.
– Вы так думаете, мэтр Копеноль? – Взгляд короля был почти так же весел, как и взгляд чулочника. – Его трудно будет подавить?
– Клянусь крестом Христовым, государь, вашему величеству придется бросить туда не один отряд воинов!
– Ах, мне! Это другое дело! Если б я пожелал…
Чулочник смело возразил:
– Если восстание действительно столь грозно, как я полагаю, то тут мало одних ваших желаний.
– Милейший! – сказал Людовик XI. – Двух отрядов моей стражи и одного залпа из кулеврины достаточно, чтобы разделаться со всей этой оравой мужичья.
Но чулочник, невзирая на знаки, делаемые Гильомом Римом, решился, видимо, не уступать королю.
– Государь! Швейцарцы были тоже мужичье, а герцог Бургундский был знатный вельможа и плевать хотел на этот сброд. Во время битвы при Грансоне, государь, он кричал: «Канониры, огонь по холопам!» – и клялся святым Георгием. Но городской старшина Шарнахталь ринулся на великолепного герцога со своей палицей и со своим народом, и от натиска мужланов в куртках из буйволовой кожи блестящая бургундская армия разлетелась вдребезги, точно стекло от удара камнем. Там было немало рыцарей, перебитых мужиками, а господина Шато-Гийона, самого знатного вельможу Бургундии, нашли мертвым вместе с его большим серым конем на лужайке среди болот.
– Друг мой, – возразил король, – вы толкуете о битве. А тут всего-навсего мятеж. Мне стоит бровью повести, чтобы с этим покончить.
Фламандец невозмутимо ответил:
– Возможно, государь. Но это говорит лишь о том, что час народа еще не пробил.
Гильом Рим счел нужным вмешаться:
– Мэтр Копеноль! Вы говорите с могущественным королем.
– Я знаю, – с важностью ответил чулочник.
– Пусть он говорит, господин Рим, друг мой, – сказал король. – Я люблю такую прямоту. Мой отец Карл Седьмой говаривал, что истина занемогла. Я же думал, что она уже мертва, так и не найдя себе духовника. Мэтр Копеноль доказывает мне, что я ошибался. – Тут он запросто положил руку на плечо Копеноля: – Итак, вы говорите, мэтр Жак…
– Я говорю, государь, что, быть может, вы и правы, но час вашего народа еще не пробил.
– Говори громче!
«Милый» Куактье молчал, онемев от изумления.
– Итак, – снова заговорил король, – рассказывайте, сударь. В нашем славном городе Париже произошло возмущение черни?
– Да, государь.
– Которое направлено, по Вашим словам, против господина главного судьи Дворца правосудия?
– По-видимому, так, – бормотал Куактье, все еще ошеломленный резким, необъяснимым поворотом в образе мыслей короля.
Людовик XI спросил:
– А где же ночной дозор встретил толпу?
– На пути от Большой Бродяжной к мосту Менял. Да я и сам их там встретил, когда направлялся сюда за распоряжением вашего величества. Я слышал, как в толпе орали: «Долой главного дворцового судью!»
– А что они имеют против судьи?
– Да ведь он их ленный владыка!
– В самом деле?
– Да, государь. Это ведь канальи из Двора чудес. Они уже сколько времени жалуются на судью, вассалами которого они являются. Они не желают признавать его ни как судью, ни как сборщика дорожных пошлин.
– Вот как! – воскликнул король, тщетно стараясь скрыть довольную улыбку.
– Во всех своих челобитных, которыми они засыпают высшую судебную палату, – продолжал милый Жак, – они утверждают, что у них только два властелина: ваше величество и бог, а их бог, как я полагаю, сам дьявол.
– Эге! – сказал король.
Он потирал себе руки и смеялся тем внутренним смехом, который заставляет сиять все лицо. Он не мог скрыть радость, хотя временами силился придать своему лицу приличествующее случаю выражение. Никто ничего не понимал, даже мэтр Оливье. Король несколько мгновений молчал с задумчивым, но довольным видом.
– А много их? – спросил он внезапно.
– Да, государь, немало, – ответил милый Жак.
– Сколько?
– По крайней мере тысяч шесть.
Король не мог удержаться и воскликнул:
– Отлично!
– Что же они, вооружены? – продолжал он.
– Косами, пиками, пищалями, мотыгами. Множество самого опасного оружия.
Но король, по-видимому, нимало не был обеспокоен этим перечислением.
Милый Жак счел нужным добавить:
– Если вы, ваше величество, не прикажете сейчас же послать помощь судье, он погиб.
– Мы пошлем, – ответил король с напускной серьезностью. – Хорошо. Конечно, пошлем. Господин судья – наш друг. Шесть тысяч! Отчаянные головы! Их дерзость неслыханна, и мы на них очень гневаемся. Но в эту ночь у нас под рукой мало людей… Успеем послать и завтра утром.
– Немедленно, государь! – вскричал милый Жак. – Иначе здание суда будет двадцать раз разгромлено, права сюзерена попраны, а судья повешен. Ради бога, государь, пошлите, не дожидаясь завтрашнего утра!
Король взглянул на него в упор.
– Я сказал – завтра утром.
Это был взгляд, не допускавший возражения.
Помолчав, Людовик XI снова возвысил голос:
– Милый Жак! Вы должны знать это. Каковы были… – Он поправился: …каковы феодальные права судьи Дворца правосудия?
– Государь! Дворцовому судье принадлежит Прокатная улица вплоть до Зеленого рынка, площадь СенМишель и строения, в просторечии именуемые Трубой, расположенные близ собора Нотр-Дам-де-Шан (тут Людовик XI слегка приподнял шляпу), каковых насчитывается тринадцать, кроме того Двор чудес, затем больница для прокаженных, именуемая Пригородом, и вся дорога от этой больницы до ворот Сен-Жак Во всех этих частях города он смотритель дорог, олицетворение судебной власти – высшей, средней и низшей, полновластный владыка.
– Вон оно что! – произнес король, почесывая правой рукой за левым ухом. – Это порядочный ломоть моего города! Ага! Значит, господин судья был над всем этим властелин?
На этот раз он не поправился и продолжал в раздумье, как бы рассуждая сам с собой:
– Прекрасно, господин судья! Недурной кусочек нашего Парижа был в ваших зубах!
Вдруг он разъярился:
– Клянусь Пасхой! Что это за господа, которые присвоили у нас права смотрителей дорог, судей, ленных владык и хозяев? На каждом поле у них своя застава, на каждом перекрестке – свой суд и свои палачи. Подобно греку, у которого было столько же богов, сколько источников в его стране, или персу, у которого столько же богов, сколько он видел звезд на небе, француз насчитывает столько же королей, сколько замечает виселиц! Черт возьми! Это вредно, мне такой беспорядок не нравится. Я бы хотел знать, есть ли на то воля всевышнего, чтобы в Париже имелся другой смотритель дорог, кроме короля, другое судилище, помимо нашей судебной палаты, и другой государь в нашем государстве, кроме меня! Клянусь душой, пора уже прийти тому дню, когда во Франции будет один король, один владыка, один судья и один палач, подобно тому, как в раю есть только один Бог!
Он еще раз приподнял шляпу и, по-прежнему погруженный в свои мысли, тоном охотника, науськивающего и спускающего свору, продолжал.
– Хорошо, мой народ! Отлично! Истребляй этих лжевладык! Делай свое дело! Ату, ату их! Грабь их, вешай их, громи их!.. А-а, вы захотели быть королями, монсеньеры? Бери их, народ, бери!
Тут он внезапно умолк и, закусив губу, словно желая удержать наполовину высказанную мысль, окинул каждую из пяти окружавших его особ своим проницательным взглядом. Вдруг, сорвав обеими руками шляпу с головы и глядя на нее, он произнес:
– О, я бы сжег тебя, если бы тебе было известно, что таится в моей голове!
Затем снова обвел присутствовавших зорким, настороженным взглядом лисицы, прокрадывающейся в свою нору, и сказал:
– Как бы то ни было, мы окажем помощь господину судье! К несчастью, у нас сейчас под рукой очень мало войска, чтобы справиться с такой толпой. Придется подождать до утра. В Сите восстановят порядок и, не мешкая, вздернут на виселицу всех, кто будет пойман.
– Кстати, государь, – сказал милый Куактье, – я об этом позабыл в первую минуту тревоги. Ночной дозор захватил двух человек, отставших от банды. Если вашему величеству угодно будет их видеть, то они здесь.
– Угодно ли мне их видеть! – воскликнул король. – Как же, клянусь Пасхой, ты мог забыть такую вещь? Живо, Оливье, беги за ними!
Мэтр Оливье вышел и минуту спустя возвратился с двумя пленниками, которых окружали стрелки королевской стражи. У одного из них была одутловатая глупая рожа, пьяная и изумленная. Одет он был в лохмотья, шел, прихрамывая и волоча одну ногу. У другого было мертвенно-бледное улыбающееся лицо, уже знакомое читателю.
Король с минуту молча рассматривал их, затем вдруг обратился к первому:
– Как тебя зовут?
– Жьефруа Брехун.
– Твое ремесло?
– Бродяга.
– Ты зачем ввязался в этот проклятый мятеж?
Бродяга глядел на короля с дурацким видом, болтая руками. Это была одна из тех неладно скроенных голов, где разуму так же привольно, как пламени под гасильником.
– Не знаю, – ответил он. – Все пошли, пошел и я.
– Вы намеревались дерзко напасть на вашего господина – дворцового судью и разграбить его дом?
– Я знаю только, что люди шли что-то у кого-то брать. Вот и все.
Один из стрелков показал королю кривой нож, отобранный у бродяги.
– Ты узнаешь это оружие? – спросил король.
– Да, это мой нож, Я виноградарь.
– А этот человек – твой сообщник? – продолжал Людовик XI, указывая на другого пленника.
– Нет, я его не знаю.
– Довольно! – сказал король и сделал знак молчаливой фигуре, неподвижно стоявшей возле дверей, на которую мы уже обращали внимание нашего читателя:
– Милый Тристан! Бери этого человека, он твой.
Тристан-Отшельник поклонился. Он шепотом отдал приказание двум стрелкам, и те увели несчастного бродягу.
Тем временем король приблизился ко второму пленнику, с которого градом катился пот.
– Твоя имя?
– Пьер Гренгуар, государь.
– Твое ремесло?
– Философ, государь.
– Как ты смеешь, негодяй, идти на нашего друга, господина дворцового судью? И что ты можешь сказать об этом бунте?
– Государь! Я не участвовал в нем.
– Как так, распутник? Ведь тебя захватила ночная стража среди этой преступной банды?
– Нет, государь, произошло недоразумение. Это моя злая доля. Я сочиняю трагедии. Государь! Я умоляю ваше величество выслушать меня. Я поэт. Присущая людям моей профессии мечтательность гонит нас по ночам на улицу. Мечтательность овладела мной нынче вечером. Это чистая случайность. Меня задержали понапрасну. Я не виноват в этом взрыве народных страстей. Ваше величество изволили слышать, что бродяга даже не признал меня. Заклинаю ваше величество…
– Замолчи! – проговорил король между двумя глотками настойки. – От твоей болтовни голова трещит.
Тристан-Отшельник приблизился к королю и, указывая на Гренгуара, сказал:
– Государь! Этого тоже можно вздернуть?
Это были первые слова, произнесенные им.
– Ха! У меня возражений нет, – небрежно ответил король.
– Зато у меня их много! – сказал Гренгуар.
Философ был зеленее оливки. По холодному и безучастному лицу короля он понял, что спасти его может только какое-нибудь высокопатетическое действие. Он бросился к ногам Людовика XI, восклицая с отчаянной жестикуляцией:
– Государь! Ваше величество! Сделайте милость, выслушайте меня! Государь, не гневайтесь на такое ничтожество, как я! Громы небесные не поражают латука. Государь! Вы венценосный, могущественный монарх! Сжальтесь над несчастным, но честным человеком, который так же мало способен подстрекать к бунту, как лед – давать искру. Всемилостивейший государь! Милосердие – добродетель льва и монарха. Суровость лишь запугивает умы. Неистовым порывам северного ветра не сорвать плаща с путника, между тем как солнце, изливая на него свои лучи, малопомалу так пригревает его, что заставляет его остаться в одной рубашке. Государь! Вы – тоже солнце. Уверяю, вас, мой высокий повелитель и господин, что я не товарищ бродяг, не вор, не распутник. Бунт и разбой не пристали слугам Аполлона. Не такой я человек, чтобы бросаться в эти грозные тучи, которые разражаются мятежом. Я верный подданный вашего величества. Подобно тому, как муж дорожит честью своей жены, как сын дорожит любовью отца, так и добрый подданный дорожит славой своего короля. Он должен живот свой положить за дом своего монарха, служа ему со всем усердием. Все иные страсти, которые увлекли бы его, лишь заблуждение. Таковы, государь, мои политические убеждения. Не считайте же меня бунтовщиком и грабителем только оттого, что у меня на локтях дыры. Если вы помилуете меня, государь, то я протру мое платье и на коленях, денно и нощно моля за вас Создателя. Увы, я не очень богат. Я даже, пожалуй, беден. Но это не сделало меня порочным. Бедность – не моя вина. Всем известно, что литературным трудом не накопишь больших богатств; у тех, кто наиболее искусен в сочинении прекрасных книг, не всегда зимой пылает яркий огонь в очаге. Одни только стряпчие собирают зерно, а другим отраслям науки остается солома. Существует сорок великолепных пословиц о дырявых плащах философов. О государь, милосердие – единственный светоч, который в силах озарить глубины великой души! Милосердие освещает путь всем другим добродетелям. Без него они шли бы ощупью, как слепцы, в поисках Бога. Милосердие, тождественное великодушию, рождает в подданных любовь, которая составляет надежнейшую охрану короля. Что вам до того, – вам, вашему величеству, блеск которого всех ослепляет, – если на земле будет больше одним человеком, жалким, безобидным философом, бредущим во мраке бедствий с пустым желудком и с пустым карманом? К тому же, государь, я ученый. Те великие государи, которые покровительствовали ученым, вплетали лишнюю жемчужину в свой венец. Геркулес не пренебрегал титулом покровителя муз. Матвей Корвин благоволил к Жану Монруаялю, красе математиков. Что же это будет за покровительство наукам, если ученых будут вешать? Какой позор пал бы на Александра, если бы он приказал повесить Аристотеля! Это была бы не мушка, украшающая лицо его славы, а злокачественная безобразная язва. Государь! Я сочинил очень недурную эпиталаму в честь Маргариты Фландрской и августейшего дофина! На это поджигатель мятежа не способен. Ваше величество может убедиться, что я не какой-нибудь жалкий писака, что я отлично учился и красноречив от природы. Смилуйтесь надо мной, государь! Вы этим сделаете угодное Богоматери. Клянусь вам, что меня очень страшит мысль быть повешенным!
Тут несчастный Гренгуар принялся лобызать туфли короля. Гильом Рим шепнул Копенолю:
– Он хорошо делает, что валяется у его ног. Короли подобны Юпитеру Критскому – у них уши только на ногах.
А чулочник, не думая о Юпитере Критском и не спуская глаз с Гренгуара, с грубоватой усмешкой сказал:
– Как приятно! Мне кажется, что я снова слышу канцлера Гугоне, который молит меня о пощаде.
У Гренгуара пресеклось дыхание, и он умолк, а затем, весь дрожа, поднял взгляд на короля, – тот ногтем отчищал пятно на коленях своих панталон. Затем его величество стал пить из кубка настойку. Он не произносил ни звука, и это молчание удручало Гренгуара. Наконец король взглянул на него.
– Ну и болтун! – сказал он и, обернувшись к Тристану-Отшельнику, проговорил: – Эй, отпусти-ка его!
Гренгуар, не помня себя от радости, так и присел.
– Отпустить? – заворчал Тристан. – А не подержать ли его немножко в клетке, ваше величество?
– Неужели ты полагаешь, мой милый, – спросил Людовик XI, – что мы строим эти клетки стоимостью в триста шестьдесят семь ливров восемь су и три денье для таких вот птах? Немедленно отпусти этого распутника (Людовик XI очень любил это слово, которое вместе с поговоркой «клянусь Пасхой» исчерпывало весь запас его шуток) и выставь за дверь пинком.
– Уф! – воскликнул Гренгуар. – Вот великий король!
Опасаясь, как бы король не раздумал, он бросился к двери, которую Тристан с довольно угрюмым видом открыл ему. Вслед за ним вышла и стража, подталкивая его кулаками, что Гренгуар перенес терпеливо, как и подобает истинному философу-стоику.
Благодушное настроение, овладевшее королем с той минуты, как его известили о бунте против дворцового судьи, сквозило во всем. Проявленное им необычайное милосердие являлось немаловажным его признаком. Тристан-Отшельник хмуро поглядывал из своего угла, точно пес, которому кость показали, а дать не дали.
Король между тем весело выбивал пальцами на ручке кресла понтодемерский марш. Хотя он и знал науку притворства, но умел лучше скрывать свои заботы, чем радости. Порою эти внешние проявления удовольствия при всякой доброй вести заходили очень далеко: так, например, узнав о смерти Карла Смелого, он дал обет пожертвовать серебряные решетки в храм святого Мартина Турского, а при восшествии на престол забыл распорядиться похоронами своего отца.
– Да, государь, – спохватился внезапно Жак Куактье, – что же ваш острый приступ болезни, ради которого вы меня сюда вызвали?
– Ой! – простонал король. – Я и в самом деле очень страдаю, мой милый. У меня страшно шумит в ушах, а грудь словно раздирают огненные зубья.
Куактье взял руку короля и с ученым видом стал щупать пульс.
– Взгляните, Копеноль, – сказал, понизив голос, Рим. – Вот он сидит между Куактье и Тристаном. Это весь его двор. Врач – для него, палач для других.
Считая пульс короля, Куактье выказывал все большую и большую тревогу. Людовик XI смотрел на него с некоторым беспокойством. Куактье мрачнел с каждой минутой. У бедного малого не было иного источника доходов, кроме плохого здоровья короля. Он извлекал из этого все, что мог.
– О-о! – пробормотал он наконец. – Это в самом деле серьезно.
– Правда? – в волнении спросил король.
– Pulsus creber, anhelans, crepitans, irregularis[154], – продолжал лекарь.
– Клянусь Пасхой!
– При таком пульсе через три дня может не стать человека.
– Пресвятая Дева! – воскликнул король. – Какое же лекарство, мой милый?
– Об этом-то я и думаю, государь.
Он заставил Людовика XI показать язык, покачал головой, скорчил гримасу и после всех этих кривляний неожиданно сказал:
– Кстати, государь, я должен вам сообщить, что освободилось место сборщика королевских налогов с епархий и монастырей, а у меня есть племянник.
– Даю это место твоему племяннику, милый Жак, – ответил король, только избавь меня от огня в груди.
– Если вы, ваше величество, столь милостивы, – снова заговорил врач, – то вы не откажете мне в небольшой помощи, чтобы я мог закончить постройку моего дома на улице Сент-Андре-дез-Арк.
– Гм! – сказал король.
– У меня деньги на исходе, – продолжал врач, – а было бы очень жаль оставить такой дом без крыши. Дело не в самом доме, – это скромный, обычный дом горожанина, – но в росписи Жеана Фурбо, украшающей панели. Там есть летящая по воздуху Диана, столь прекрасная, столь нежная, столь изящная, столь простодушно оживленная, с такой прелестной прической, увенчанной полумесяцем, с такой белоснежной кожей, что введет в соблазн каждого, кто слишком пристально на нее посмотрит. Там есть еще и Церера. Тоже прелестная богиня. Она сидит на снопах в изящном венке из колосьев, перевитых лютиками и другими полевыми цветами. Ничего нет обольстительнее ее глаз, ее округлых ножек, благородней ее осанки и изящней складок ее одежды. Это одна из самых совершенных и непорочных красавиц, какие когда-либо породила кисть художника.
– Палач! – проворчал Людовик XI. – Говори, куда ты клонишь?
– Мне необходима крыша над всей этой росписью, государь. Хоть это пустяки, но у меня нет больше денег.
– Сколько же надо на твою крышу?
– Полагаю… медная крыша с украшениями и позолотой – не больше двух тысяч ливров.
– Ах, разбойник! – воскликнул король. – За каждый вырванный зуб ему приходится платить бриллиантом.
– Будет у меня крыша? – спросил Куактье.
– Будет, черт с тобой, только вылечи меня.
Жак Куактье низко поклонился и сказал:
– Государь! Вас спасет рассасывающее средство. Мы положим вам на поясницу большой пластырь из вощаной мази, армянского болюса, яичного белка, оливкового масла и уксуса. Вы будете продолжать пить настойку, и мы ручаемся за здоровье вашего величества.
Горящая свеча притягивает к себе не одну мошку. Мэтр Оливье, видя такую необыкновенную щедрость короля и считая минуту благоприятной, также приблизился к нему.
– Государь…
– Ну что там еще? – спросил Людовик XI.
– Государь! Вашему величеству известно, что мэтр Симон Раден умер?
– Ну и что?
– Он состоял королевским советником по судебным делам казначейства.
– Дальше что?
– Государь! Теперь его место освободилось.
При этих словах на надменном лице мэтра Оливье высокомерное выражение сменилось угодливым. Только эти два выражения и свойственны лицу царедворца. Король взглянул на него в упор и сухо сказал:
– Понимаю.
Затем продолжал:
– Мэтр Оливье! Маршал Бусико говаривал: «Только и ждать подарка, что от короля, только и хорош улов, что в море». Я вижу, что вы придерживаетесь мнения господина Бусико. Теперь выслушайте меня. У меня хорошая память. В шестьдесят восьмом году мы назначили вас своим спальником; в шестьдесят девятом – комендантом замка у моста Сен-Клу с жалованьем в сто турских ливров (вы просили выдавать вам парижскими). В ноябре семьдесят третьего года указом нашим, данным в Жержоле, мы назначили вас смотрителем Венсенских лесов вместо дворянина Жильбера Акля; в семьдесят пятом году лесничим в Рувле-ле-Сен-Клу на место Жака Ле-Мэр. В семьдесят восьмом году мы всемилостивейшей королевской грамотой за двойными печатями зеленого воска дали вам и жене вашей право взимать налог в десять парижских ливров ежегодно с торговцев на рынке близ Сен-Жерменской школы. В семьдесят девятом году мы назначили вас лесничим Сенарского леса на место бедняги Жеана Дэза; затем комендантом замка Лош; затем правителем Сен-Кентена; затем комендантом Меланского моста, и с тех пор вы стали именоваться графом Меланским. Из пяти су штрафа, которые платит каждый цирюльник, бреющий бороды в праздничный день, на вашу долю приходится три су, а на нашу поступает остаток. Мы милостиво изъявили согласие на то, чтобы вы переменили вашу прежнюю фамилию Ле Мове[155], столь подходящую к вашей физиономии, на другую. В семьдесят четвертом году, к великому неудовольствию нашего дворянства, мы пожаловали вам разноцветный герб, который делает вашу грудь похожей на грудь павлина. Клянусь Пасхой, и вы все еще не объелись? Разве ваш улов не обилен? Разве вы не боитесь, что еще один лишний лосось – и ваша ладья может перевернуться? Тщеславие погубит вас, милейший. За тщеславием всегда следуют по пятам разорение и позор. Поразмыслите-ка над этим и помолчите.
При этих строгим тоном произнесенных словах лицо мэтра Оливье вновь приняло присущее ему нахальное выражение.
– Ладно! – пробормотал он почти вслух. – Сейчас видно, что король нынче болен. Все отдает врачу.
Людовик XI не только не рассердился на эту выходку, но сказал довольно кротко:
– Постойте! Я и забыл, что назначил вас своим послом в Генте при особе герцогини. Да, господа, – проговорил король, обернувшись к фламандцам, – он был послом. Ну, милейший, – продолжал он, обращаясь к мэтру Оливье, – довольно сердиться, ведь мы старые друзья. Теперь уж поздно. Мы кончили наши занятия. Побрейте-ка нас.
Читатель, без сомнения, давно узнал в «мэтре Оливье» того ужасного Фигаро, которого провидение – этот великий создатель драм – столь искусно вплело в длительную и кровавую комедию, разыгранную Людовиком XI. Мы не намерены заниматься здесь подробной характеристикой этой своеобразной личности. У королевского брадобрея было три имени. При дворе его учтиво именовали Оливье ле Ден; народ называл его Оливье-Дьявол. Настоящее имя его было Оливье ле Мове.
Итак, Оливье ле Мове стоял неподвижно, дуясь на короля и косо поглядывая на Жака Куактье.
– Да, да! Все для врача! – бормотал он сквозь зубы.
– Ну да, для врача! – подтвердил с необычайным добродушием Людовик XI. – Врач пользуется у нас большим кредитом, чем ты. И это понятно: в его руках вся наша особа, а в твоих – один лишь подбородок. Ну, не горюй, мой бедный брадобрей, перепадет и тебе. Что бы ты сказал и что бы ты стал делать, если бы я был похож на короля Хильперика, имевшего привычку держаться рукой за свою бороду? Ну же, мой милый, займись своими обязанностями, побрей меня! Пойди принеси все, что тебе нужно.
Оливье, видя, что король все обращает в шутку, что рассердить его невозможно, вышел, ворча, чтобы исполнить его приказание.
Король встал, подошел к окну и, внезапно распахнув его, в необычайном возбуждении воскликнул, хлопая в ладоши:
– А ведь и правда! Зарево над Сите! Это горит дом судьи. Сомнений быть не может! О мой добрый народ! Вот и ты, наконец, помогаешь мне расправляться с дворянством!
Потом, обернувшись к фламандцам, сказал:
– Господа! Подойдите взглянуть. Ведь это отблеск пожара, не правда ли?
Оба жителя Гента подошли к нему.
– Сильный огонь, – сказал Гильом Рим.
– О! Это мне напоминает сожжение дома господина Эмберкура, – прибавил Копеноль, и глаза его внезапно сверкнули. – По-видимому, восстание разыгралось не на шутку.
– Вы так думаете, мэтр Копеноль? – Взгляд короля был почти так же весел, как и взгляд чулочника. – Его трудно будет подавить?
– Клянусь крестом Христовым, государь, вашему величеству придется бросить туда не один отряд воинов!
– Ах, мне! Это другое дело! Если б я пожелал…
Чулочник смело возразил:
– Если восстание действительно столь грозно, как я полагаю, то тут мало одних ваших желаний.
– Милейший! – сказал Людовик XI. – Двух отрядов моей стражи и одного залпа из кулеврины достаточно, чтобы разделаться со всей этой оравой мужичья.
Но чулочник, невзирая на знаки, делаемые Гильомом Римом, решился, видимо, не уступать королю.
– Государь! Швейцарцы были тоже мужичье, а герцог Бургундский был знатный вельможа и плевать хотел на этот сброд. Во время битвы при Грансоне, государь, он кричал: «Канониры, огонь по холопам!» – и клялся святым Георгием. Но городской старшина Шарнахталь ринулся на великолепного герцога со своей палицей и со своим народом, и от натиска мужланов в куртках из буйволовой кожи блестящая бургундская армия разлетелась вдребезги, точно стекло от удара камнем. Там было немало рыцарей, перебитых мужиками, а господина Шато-Гийона, самого знатного вельможу Бургундии, нашли мертвым вместе с его большим серым конем на лужайке среди болот.
– Друг мой, – возразил король, – вы толкуете о битве. А тут всего-навсего мятеж. Мне стоит бровью повести, чтобы с этим покончить.
Фламандец невозмутимо ответил:
– Возможно, государь. Но это говорит лишь о том, что час народа еще не пробил.
Гильом Рим счел нужным вмешаться:
– Мэтр Копеноль! Вы говорите с могущественным королем.
– Я знаю, – с важностью ответил чулочник.
– Пусть он говорит, господин Рим, друг мой, – сказал король. – Я люблю такую прямоту. Мой отец Карл Седьмой говаривал, что истина занемогла. Я же думал, что она уже мертва, так и не найдя себе духовника. Мэтр Копеноль доказывает мне, что я ошибался. – Тут он запросто положил руку на плечо Копеноля: – Итак, вы говорите, мэтр Жак…
– Я говорю, государь, что, быть может, вы и правы, но час вашего народа еще не пробил.