Не прибавив больше ни слова, он с видом римлянина, спасающего отечество, высыпал содержимое кошелька на ближайшую тумбу.
   – Господи! – пробормотал Феб. – Щитки, большие беляки, малые беляки, два турских грошика, парижские денье, лиарды, настоящие, с орлом! Невероятно!
   Жеан продолжал держаться невозмутимо и с достоинством. Несколько лиардов покатилось в грязь; капитан бросился было их поднимать, но Жеан удержал его:
   – Фи, капитан Феб де Шатопер!
   Феб сосчитал деньги и, с торжественным видом повернувшись к Жеану, произнес:
   – А знаете ли вы, Жеан, что здесь двадцать три парижских су? Кого это вы ограбили нынче ночью на улице Перерезанных глоток?
   Жеан откинул назад кудрявую белокурую голову и, высокомерно прищурив глаза, ответил:
   – На то у нас имеется брат – полоумный архидьякон.
   – Черт возьми! – воскликнул Феб. – Какой достойный человек!
   – Идем выпьем, – предложил Жеан.
   – Куда же мы пойдем? – спросил Феб. – В «Яблоко Евы»?
   – Не стоит, капитан, пойдем лучше в кабачок «Старая наука».
   – Вино лучше в кабачке «Яблоко Евы». А кроме того, там возле двери вьется на солнце виноградная лоза. Это меня развлекает, когда я пью.
   – Ладно, пусть будет Ева с яблоком! – согласился школяр и, взяв под руку капитана, сказал: – Кстати, дражайший капитан, вы только что упомянули об улице Перерезанных глоток. Так не говорят. Мы уже не варвары. Надо говорить: улица Перерезанного горла.
   Приятели направились к «Яблоку Евы». Излишне упоминать о том, что предварительно они подобрали упавшие в грязь деньги и что вслед за ними пошел и архидьякон.
   Он следовал за ними, мрачный и растерянный. Был ли этот Феб тем самым Фебом, чье проклятое имя после встречи с Гренгуаром вплеталось во все его мысли, – этого он не знал, но все же это был какой-то Феб, и этого магического имени достаточно было, чтобы архидьякон, крадучись, словно волк, шел следом за беззаботными друзьями, с напряженным вниманием прислушиваясь к их болтовне и следя за каждым их движением. Впрочем, ничего не было легче, как подслушать их беседу: они говорили во весь голос, не очень смущаясь тем, что приобщали прохожих к своим тайнам. Они болтали о дуэлях, девках, попойках, сумасбродствах.
   На углу одной из улиц с перекрестка донесся звук бубна. Клод услышал, как офицер сказал школяру:
   – Гром и молния! Поспешим!
   – Почему?
   – Боюсь, как бы меня не заметила цыганка.
   – Какая цыганка?
   – Да та – малютка с козочкой.
   – Эсмеральда?
   – Она самая. Я все позабываю ее чертово имя Поспешим, а то она меня узнает. Мне не хочется, чтоб девчонка заговорила со мной на улице.
   – А разве вы с ней знакомы, Феб?
   Тут архидьякон увидел, как Феб ухмыльнулся и, наклонившись к уху школяра, что-то прошептал ему Затем он разразился хохотом и с победоносным видом тряхнул головой.
   – Неужели? – спросил Жеан.
   – Клянусь душой! – отвечал Феб.
   – Нынче вечером?
   – Да, нынче вечером.
   – И вы уверены, что она придет?
   – Да вы с ума сошли, Жеан! Разве можно в этом сомневаться!
   – Ну и счастливчик же вы, капитан Феб!
   Архидьякон слышал весь этот разговор Зубы у него застучали, по всему телу пробежала дрожь На секунду он остановился, прислонившись, словно пьяный, к тумбе, а потом опять пошел следом за веселыми гуляками.
   Но когда он нагнал их, они уже во все горло распевали старинную песенку.
 
В деревушке Каро всех ребят
Обманули как глупых телят.
 

VII. Монах-привидение

   Знаменитый кабачок «Яблоко Евы» находился в Университетском квартале на углу улицы Круглого щита и улицы Жезлоносца. Он занимал в первом этаже дома довольно обширную и низкую залу, свод которой опирался посредине на толстый, выкрашенный в желтую краску деревянный столб Повсюду столы, на стенах начищенные оловянные кувшины, множество гуляк, уличных женщин, окно на улицу, виноградная лоза у двери, а над дверью ярко размалеванный железный лист с изображением женщины и яблока, проржавевший от дождя и повертывавшийся на железном стержне при каждом порыве ветра Это подобие флюгера, обращенного к мостовой, служило вывеской.
   Вечерело Перекресток был окутан мраком Издали казалось, что кабачок, озаренный множеством свечей, пылает, точно кузница во тьме Сквозь разбитые стекла доносился звон стаканов, шум кутежа, божба, перебранка В запотелом от жары большом окне мелькали фигуры, время от времени из залы долетали громовые раскаты смеха Прохожие, спешившие по своим делам, старались проскользнуть мимо шумного окна, не заглядывая в него. Лишь изредка какой-нибудь мальчишка в лохмотьях, поднявшись на цыпочки и уцепившись за подоконник, бросал в залу старинный насмешливый стишок, которым в те времена дразнили пьяниц:
   Того, кто пьян, того, кто пьян, – того в бурьян!
   Все же какой-то человек прохаживался взад и вперед мимо шумной таверны, не спуская с нее глаз и отходя от нее не дальше, чем часовой от своей будки. На нем был плащ, поднятый воротник которого скрывал нижнюю часть его лица. Он только что купил этот плащ у старьевщика по соседству с «Яблоком Евы», вероятно для того, чтобы защитить себя от свежести мартовских вечеров, а быть может – чтобы скрыть свою одежду. Время от времени он останавливался перед тусклым окном со свинцовым решетчатым переплетом, прислушивался, всматривался, топал ногой.
   Наконец дверь кабачка распахнулась. Казалось, он только этого и ждал. Вышли двое гуляк. Сноп света, вырвавшийся из двери, на мгновение озарил их веселые лица. Человек в плаще перешел на другую сторону улицы и, укрывшись в глубокой дверной арке, продолжал свои наблюдения.
   – Гром и молния! – воскликнул один из бражников. – Сейчас пробьет семь часов! А ведь мне пора на свидание.
   – Уверяю вас, – пробормотал заплетающимся языком его собутыльник, – я не живу на улице Сквернословия. Indignus qui inter mala verba habitat.[119] Жилье мое на улице Жеан-Мягкий-Хлеб, in vico Johannis-Pain-Mollet. Вы более рогаты, чем единорог, если утверждаете противное! Всем известно: кто однажды оседлал медведя, тот ничего не боится! А вы, я вижу, охотник полакомиться, не хуже святого Жака Странноприимца.
   – Жеан, друг мой, вы пьяны, – заметил второй.
   Но тот, пошатываясь, продолжал:
   – Говорите, что хотите, Феб, но давно доказано, что у Платона был профиль охотничьей собаки.
   Читатель, наверное, уже узнал наших достойных приятелей, капитана и школяра. По-видимому, человек, стороживший их, хоронясь в тени, также узнал их, ибо он медленным шагом пошел за ними, повторяя все зигзаги, которые школяр заставлял описывать капитана, более закаленного в попойках и потому твердо державшегося на ногах. Внимательно прислушиваясь к их разговору, человек в плаще не пропустил ни слова из их интересной беседы.
   – Клянусь Вакхом! Старайтесь идти прямо, господин бакалавр. Ведь вам известно, что я должен вас покинуть. Уже семь часов. У меня свидание с женщиной.
   – Отстаньте вы от меня! Я вижу звезды и огненные копья. А вы очень похожи на замок Дампмартен, который лопается от смеха.
   – Клянусь бородавками моей бабушки! Нельзя же плести такую чушь! Кстати, Жеан, у вас еще остались деньги?
   – Господин ректор, здесь нет никакой ошибки: parva boucheria означает «маленькая мясная лавка».
   – Жеан, друг мой Жеан! Вы же знаете, что я назначил свидание малютке за мостом святого Михаила, знаете, что я могу ее отвести только к шлюхе Фалурдель, живущей на мосту. А ведь ей надо платить за комнату. Старая карга с белыми усами не поверит мне в долг. Жеан, умоляю вас, неужели мы пропили все поповские деньги? Неужели у вас не осталось ни одного су?
   – Сознание, что мы с пользой для себя провели время, – это лакомая приправа к столу.
   – Вот ненасытная утроба! Бросьте вы наконец ваши бредни! Скажите мне, чертова кукла: остались у вас деньги? Давайте их сюда, или, ей-богу, я обыщу вас, будь вы покрыты проказой, как Иов, или паршой, как Цезарь!
   – Сударь! Улица Галиаш одним концом упирается в Стекольную улицу, а другим – в Ткацкую.
   – Ну да, голубчик Жеан, мой бедный товарищ, улица Галиаш, это верно, совершенно верно! Но, во имя неба, придите же в себя! Мне нужно всего-навсего одно парижское су к семи часам вечера.
   – Заткните глотку и слушайте припев:
 
Если коты будут в брюхе крысином,
Станет в Аррасе король властелином,
Если безбурное море нежданно
Будет заковано льдом в день Иванов,
Люди узрят, как по гладкому льду,
Бросив свой город, аррасцы пойдут.
 
   – Ax ты, чертов школяр, чтоб тебе повеситься на кишках твоей матери! – воскликнул Феб и грубо толкнул пьяного школяра, и тот, скользнув вдоль стены, шлепнулся на мостовую Филиппа-Августа. Движимый остатком чувства братского сострадания, никогда не покидающего пьяниц, Феб ногой подкатил Жеана к одной из тех «подушек бедняков», которые провидение всегда держит наготове возле всех тумб Парижа и которые богачи презрительно клеймят названием «мусорной кучи». Капитан положил голову Жеана на груду капустных кочерыжек, и школяр тотчас же захрапел великолепным басом. Однако досада еще не угасла в сердце капитана.
   – Ну и пусть тебя подберет чертова тележка! – сказал он бедному, крепко спавшему школяру и удалился.
   Не отстававший от него человек в плаще приостановился перед храпевшим школяром словно в нерешительности, но затем, тяжело вздохнув, последовал за капитаном.
   По их примеру и мы, читатель, предоставим Жеану мирно спать под благосклонным покровом звездного неба и, если вы ничего не имеете против, отправимся вслед за капитаном и человеком в плаще.
   Выйдя на улицу Сент-Андре-Дезар, капитан Феб заметил, что кто-то его выслеживает. Внезапно обернувшись, он увидел тень, кравшуюся вдоль стен. Он приостановился, приостановилась и тень, он двинулся вперед, двинулась и тень. Но это его не очень встревожило. «Не беда! – подумал он. – Ведь у меня все равно нет ни одного су!»
   Он остановился перед фасадом Отенского коллежа. Именно в этом коллеже он получил начатки того, что сам называл образованием. По укоренившейся школьной привычке он не мог пройти мимо этого здания без того, чтобы не заставить статую кардинала Пьера Бертрана, стоявшую справа у входа, претерпеть тот род оскорблений, на которые так горько жалуется Приап в одной из сатир Горация: Olim truncus eram ficulnus[120]. Благодаря стараниям капитана надпись Eduenisis episcopus[121] почти смылась. Итак, он, по обыкновению, остановился. Улица была пустынна. Глядя по сторонам и небрежно завязывая свои тесемки, капитан вдруг заметил, что тень стала медленно к нему приближаться, – так медленно, что он успел разглядеть на ней плащ и шляпу. Подойдя ближе, тень замерла; она казалась более неподвижной, чем изваяние кардинала Бертрана. Ее глаза, устремленные на Феба, горели тем неопределенным светом, который по ночам излучают кошачьи зрачки.
   Капитан не был трусом, и его не очень испугал бы грабитель с клинком в руке. Но эта ходячая статуя, этот окаменелый человек леденил ему кровь. Ему смутно припомнились ходившие в то время россказни о каком-то привидении-монахе, бродившем ночами по улицам Парижа. Некоторое время он простоял в оцепенении; наконец, силясь усмехнуться, проговорил:
   – Сударь! Если вы вор, как мне кажется, то вы представляетесь мне цаплей, нацелившейся на ореховую скорлупу. Я, мой милый, сын разорившихся родителей. Обратитесь лучше по соседству. В часовне этого коледжа среди церковной утвари хранится кусок дерева от животворящего креста.
   Из-под плаща высунулась рука призрака и сжала руку Феба с неодолимой силой орлиных когтей. Тень заговорила:
   – Вы капитан Феб де Шатопер?
   – О черт! – воскликнул Феб. – Вам известно мое имя?
   – Мне известно не только ваше имя, – ответил замогильным голосом человек в плаще, – я знаю, что нынче вечером у вас назначено свидание.
   – Да, – подтвердил удивленный Феб.
   – В семь часов.
   – Да, через четверть часа.
   – У Фалурдель.
   – Совершенно верно.
   – У потаскухи с моста Сен-Мишель.
   – У Михаила Архангела, как говорится в молитвах.
   – Нечестивец! – пробурчал призрак. – Свидание с женщиной?
   – Confiteor.[122]
   – Ее зовут…
   – Смеральдой, – развязно ответил Феб. Мало-помалу к нему возвращалась его всегдашняя беспечность.
   При этом имени призрак яростно стиснул руку Феба.
   – Капитан Феб де Шатопер, ты лжешь!
   Тот, кто в эту минуту увидел бы вспыхнувшее лицо капитана, его стремительный прыжок назад, освободивший его из тисков, в которые он попался, тот надменный вид, с каким он схватился за эфес своей шпаги, кто увидел бы противостоявшую этой ярости мертвенную неподвижность человека в плаще, тот содрогнулся бы от ужаса. Это напоминало поединок Дон Жуана со статуей командора.
   – Клянусь Христом и сатаной! – крикнул капитан. – Такие слова не часто приходится слышать Шатоперам! Ты не осмелишься их повторить!
   – Ты лжешь! – спокойно повторила тень.
   Капитан заскрежетал зубами. Монах-привидение, суеверный страх перед ним – все было забыто в этот миг! Он видел лишь человека, слышал лишь оскорбление.
   – Ах вот как! Отлично! – задыхаясь от бешенства, пробормотал он. Выхватив шпагу из ножен, он, заикаясь, ибо гнев, подобно страху, бросает человека в дрожь, крикнул: – Здесь! Немедля! Живей! Ну! На шпагах! На шпагах! Кровь на мостовую!
   Но призрак стоял неподвижно. Когда он увидел, что противник стал в позицию и готов сделать выпад, он сказал:
   – Капитан Феб! – Голос его дрогнул от душевной боли. – Вы забываете о вашем свидании.
   Гнев людей, подобных Фебу, напоминает молочный суп: одной капли холодной воды достаточно, чтобы прекратить его кипение. Эти простые слова заставили капитана опустить сверкавшую в его руке шпагу.
   – Капитан! – продолжал незнакомец. – Завтра, послезавтра, через месяц, через десять лет – я всегда готов перерезать вам горло; но сегодня идите на свидание!
   – В самом деле, – сказал Феб, словно пытаясь убедить себя, – приятно встретить в час свидания и женщину и шпагу, они стоят друг друга. Но почему я должен упустить одно из этих удовольствий, когда могу получить оба?
   Он вложил шпагу в ножны.
   – Спешите же на свидание! – повторил незнакомец.
   – Сударь! – ответил, слегка смутившись, Феб. – Благодарю вас за любезность. Это верно, ведь мы и завтра успеем с вами наделать прорех и петель в костюме прародителя Адама. Я вам глубоко признателен за то, что вы дозволили мне провести приятно еще несколько часов моей жизни. Правда, я надеялся успеть уложить вас в канаву и попасть вовремя к прелестнице, тем более, что заставить женщину немножко подождать – это признак хорошего тона. Но вы произвели на меня впечатление смельчака, и потому правильнее будет отложить наше дело до завтра. Итак, я отправляюсь на свидание. Как вам известно, оно назначено на семь часов. – Феб почесал за ухом. – А, черт! Я совсем забыл! Ведь у меня нет денег, чтобы расплатиться за нищенский чердак, а старая сводня потребует вперед. Она мне не поверит в долг.
   – Уплатите вот этим.
   Феб почувствовал, как холодная рука незнакомца сунула ему в руку крупную монету. Он не мог удержаться от того, чтобы не взять деньги и не пожать руку, которая их дала.
   – Ей-богу, вы славный малый! – воскликнул он.
   – Только с одним условием, – проговорил человек. – Докажите мне, что я ошибался и что вы сказали правду. Спрячьте меня в каком-нибудь укромном уголке, откуда я мог бы увидеть, действительно ли это та самая женщина, чье имя вы назвали.
   – Пожалуйста! – воскликнул Феб. – Мне это совершенно безразлично! Я займу каморку святой Марты. Из соседней собачьей конуры вы будете отлично все видеть.
   – Идемте же, – проговорил призрак.
   – К вашим услугам, – ответил капитан. – Может быть, вы сам дьявол, но на сегодняшний вечер мы друзья. Завтра я уплачу все: и долг моего кошелька и долг моей шпаги.
   Они быстро зашагали вперед. Через несколько минут шум реки возвестил им о том, что они вступили на мост Сен-Мишель, застроенный в те времена домами.
   – Я провожу вас, – сказал Феб своему спутнику, – а потом уже пойду за моей красоткой, которая должна ждать меня возле Пти-Шатле.
   Спутник промолчал. За все время, что они шли бок о бок, он не вымолвил ни слова. Феб остановился перед низенькой дверью и громко постучал. Сквозь дверные щели мелькнул свет.
   – Кто там? – крикнул шамкающий голос.
   – Клянусь телом господним! Головой господней! Чревом господним! – заорал капитан.
   Дверь сразу распахнулась, и перед глазами обоих мужчин предстали старая женщина и старая лампа – обе одинаково дрожащие. Это была одетая в лохмотья сгорбленная старушонка с маленькими глазками и трясущейся головой, обмотанной какой-то тряпицей; ее руки, лицо и шея были изборождены морщинами; губы ввалились, рот окаймляли пучки седых волос, придававшие ее лицу сходство с кошачьей мордой.
   Внутренность конуры была не лучше старухи. Беленные мелом стены, закопченные потолочные балки, развалившийся очаг, во всех углах паутина; посреди комнаты – скопище расшатанных столов и хромых скамей; грязный ребенок, копошившийся в золе очага; в глубине – лестница, или, точнее, деревянная лесенка, приставленная к люку в потолке.
   Войдя в этот вертеп, таинственный спутник Феба прикрыл лицо плащом до самых глаз. Между тем капитан, сквернословя, словно сарацин, «заставил экю поиграть на солнышке», как говорит наш несравненный Ренье.
   – Комнату святой Марты! – приказал он.
   Старуха, величая его монсеньером, схватила экю и запрятала в ящик стола. Это была та самая монета, которую дал Фебу человек в черном плаще. Когда старуха отвернулась, всклокоченный и оборванный мальчишка, копавшийся в золе, ловко подобрался к ящику, вытащил из него экю, а на его место положил сухой лист, оторванный им от веника.
   Старуха жестом пригласила обоих кавалеров, как она их называла, последовать за нею и первая стала взбираться по лесенке. Поднявшись на верхний этаж, она поставила лампу на сундук. Феб уверенно, как завсегдатай этого дома, толкнул дверку, ведущую в темный чулан.
   – Войдите, любезнейший, – сказал он своему спутнику.
   Человек в плаще молча повиновался. Дверка захлопнулась за ним; он услышал, как Феб запер ее на задвижку и начал спускаться со старухой по лестнице. Стало совсем темно.

VIII. Как удобно, когда окна выходят на реку

   Клод Фролло (мы предполагаем, что читатель, более догадливый, чем Феб, давно уже узнал в этом привидении архидьякона), итак, Клод Фролло несколько мгновений ощупью пробирался по темной каморке, где его запер капитан. То был один из закоулков, которые оставляют иногда архитекторы в месте соединения крыши с капитальной стеной. В вертикальном разрезе эта собачья конура, как ее удачно окрестил Феб, представляла собой треугольник. В ней не было окон и даже слухового оконца, а скат крыши мешал выпрямиться во весь рост. Клод присел на корточки среди пыли и мусора, хрустевшего у него под ногами. Голова ей – горела. Пошарив вокруг себя руками, он наткнулся на осколок стекла, валявшийся на земле, и приложил его ко лбу; холодок, исходивший от стекла, несколько освежил его.
   Что происходило в эту минуту в темной душе архидьякона? То ведомо было богу да ему самому.
   В каком роковом порядке располагались в его воображении Эсмеральда, Феб, Жак Шармолю, его любимый брат, брошенный им среди уличной грязи, его архидьяконская сутана, быть может, и его доброе имя, которым он пренебрег, идя к какой-то Фалурдель, и вообще все картины и события этого дня? Этого я сказать не могу. Но не сомневаюсь, что все эти образы сложились в его мозгу в некое чудовищное сочетание.
   Он прождал четверть часа; ему казалось, что он состарился на сто лет. Вдруг он услышал, как заскрипели ступеньки деревянной лесенки; кто-то поднимался наверх. Дверца люка приоткрылась; оттуда проник свет. В источенной червями двери его боковуши была довольно широкая щель; он приник к ней лицом. Таким образом ему было видно все, что происходило в соседней комнате. Старуха с кошачьей мордой вошла первой, держа в руках фонарь; за ней следовал, покручивая усы, Феб, и наконец появилась прелестная, изящная фигурка Эсмеральды. Словно ослепительное видение, возникла она перед глазами священника. Клод затрепетал, глаза его заволокло туманом, кровь закипела, все вокруг него загудело и закружилось. Он больше ничего не видел и не слышал.
   Когда он пришел в себя, Феб и Эсмеральда были уже одни; они сидели рядом на деревянном сундуке возле лампы, выхватывавшей из мрака их юные лица и убогую постель в глубине чердака.
   Около постели находилось окно, в разбитые стекла которого, как сквозь прорванную дождем паутину, виднелся клочок неба и вдали луна, покоившаяся на мягком ложе пушистых облаков.
   Девушка сидела зардевшаяся, смущенная, трепещущая. Ее длинные опущенные ресницы бросали тень на пылающие щеки. Офицер, на которого она не осмеливалась взглянуть, так и сиял. Машинально, очаровательно-неловким движением она чертила по сундуку кончиком пальца беспорядочные линии и глядела на свой пальчик. Ног ее не было видно, к ним приникла маленькая козочка.
   Капитан выглядел щеголем. Ворот и рукава его рубашки были богато отделаны кружевом, видневшимся из-под мундира, что считалось в то время верхом изящества.
   Клод с трудом мог разобрать, о чем они говорили, так сильно стучало у него в висках.
   (Болтовня влюбленных – вещь довольно банальная. Это – вечное «я люблю вас». Для равнодушного слушателя она звучит бедной, совершенно бесцветной музыкальной фразой, если только не украшена какиминибудь фиоритурами. Но Клод был отнюдь не равнодушным слушателем.)
   – О, не презирайте меня, монсеньер Феб! – не поднимая глаз, говорила девушка. – Я чувствую, что поступаю очень дурно.
   – Презирать вас, прелестное дитя! – отвечал капитан со снисходительной и учтивой галантностью. – Вас презирать? Черт возьми, но за что же?
   – За то, что я пришла сюда.
   – На этот счет, моя красавица, я держусь другого мнения. Мне нужно не презирать вас, а ненавидеть.
   Девушка испуганно взглянула на него.
   – Ненавидеть? Что же я сделала?
   – Вы слишком долго заставили себя упрашивать.
   – Ах, это потому, что я боялась нарушить обет! – ответила она. – Мне теперь не найти моих родителей, талисман потеряет свою силу. Но что мне до того? Зачем мне теперь мать и отец?
   И она подняла на капитана свои большие черные глаза, увлажненные радостью и нежностью.
   – Черт меня побери, я ничего не понимаю! – воскликнул капитан.
   Некоторое время Эсмеральда молчала, потом слеза скатилась с ее ресниц, с уст ее слетел вздох, и она промолвила:
   – О монсеньер, я люблю вас!
   Девушку овевало благоухание такой невинности, обаяние такого целомудрия, что Феб чувствовал себя неловко в ее присутствии. Эти слова придали ему отваги.
   – Вы любите меня! – восторженно воскликнул он и обнял цыганку за талию. Он только этого и ждал.
   Священник нащупал концом пальца острие кинжала, спрятанного у него на груди.
   – Феб! – продолжала цыганка, мягким движением отводя от себя цепкие руки капитана. – Вы добры, вы великодушны, вы прекрасны. Вы меня спасли, – меня, бедную, безвестную цыганку. Уже давно мечтаю я об офицере, который спас бы мне жизнь. Это о вас мечтала я, еще не зная вас, мой Феб. У героя моей мечты такой же красивый мундир, такой же благородный вид и такая же шпага. Ваше имя – Феб. Это чудное имя. Я люблю ваше имя, я люблю вашу шпагу. Выньте ее из ножен, Феб, я хочу на нее посмотреть.
   – Дитя! – воскликнул капитан и, улыбаясь, обнажил шпагу.
   Цыганка взглянула на рукоятку, на лезвие, с очаровательным любопытством исследовала вензель, вырезанный на эфесе, и поцеловала шпагу, сказав ей:
   – Ты шпага храбреца. Я люблю твоего хозяина.
   Феб воспользовался случаем, чтобы запечатлеть поцелуй на ее прелестной шейке, что заставило девушку, пунцовую, словно вишня, быстро выпрямиться. Священник во мраке заскрежетал зубами.
   – Феб! – сказала она. – Не мешайте мне, я хочу с вами поговорить. Пройдитесь немного, чтобы я могла вас увидеть во весь рост и услышать звон ваших шпор. Какой вы красивый!
   Капитан в угоду ей поднялся и, самодовольно улыбаясь, пожурил ее:
   – Ну можно ли быть таким ребенком? А кстати, прелесть моя, вы меня видели когда-нибудь в парадном мундире?
   – К сожалению, нет! – отвечала она.
   – Вот это действительно красиво!
   Феб опять сел около нее, но гораздо ближе, чем прежде.
   – Послушайте, дорогая моя…
   Цыганка ребячливым жестом, исполненным шаловливости, грации и веселья, несколько раз слегка ударила его по губам своей прелестной ручкой.
   – Нет, нет, я не буду вас слушать. Вы меня любите? Я хочу, чтобы вы мне сказали, любите ли вы меня.
   – Люблю ли я тебя, ангел моей жизни! – воскликнул капитан, преклонив колено. – Мое тело, кровь моя, моя душа – все твое, все для тебя. Я люблю тебя и никогда, кроме тебя, никого не любил.
   Капитану столько раз доводилось повторять эту фразу при подобных же обстоятельствах, что он выпалил ее единым духом, не позабыв ни одного слова. Услышав это страстное признание, цыганка подняла к грязному потолку, заменявшему небо, взор, полный райского блаженства.