Совещание еще не кончилось, а Долгушина вызвали к начальнику политуправления.
   — Читай, — сказал тот, не поднимая головы, продолжая что-то писать.
   То, что надо было читать, лежало на краю стола. Замполит стрелкового батальона докладывал о ЧП в клубе. Инструктор политотдела Семенихин проводил беседу о бдительности, а затем разговорился с офицерами в курилке, после беседы. Командир взвода лейтенант Осипенко, положительно характеризуемый, спросил у Семенихина, кто такой Манцев, и Семенихин сказал — вроде бы шутя, а вроде бы и нет, — что не Манцев служит на эскадре, а Манцель, отъявленный сионист, обманом втершийся в доверие к некоторым политработникам и с явного попустительства их разлагающий эскадру. В политдонесении, что лежало на краю стола, замполит батальона спрашивал: является ли ответ Семенихина его личным домыслом или есть неофициальное мнение политуправления ЧФ, подтверждаемое авторитетными источниками?
   — Вы рекомендуете мне ответить замполиту? Перо, коньком скользившее по бумаге, напоролось на рытвину.
   — На такие вопросы ответов не бывает! Потому что таких вопросов быть не должно!
   Иван Данилович, умудренный и обозленный, решил вновь прочитать статью «Уроки одного подразделения», и не в мозаичном наборе обрывков. С трудом удалось достать целехонький экземпляр «Славы Севастополя», статья становилась уже библиографической редкостью, газета, оказывается, вышла в двух вариантах, и в большей части тиража вместо «Уроков» поместили рассказ о тяжкой судьбе аборигенов Новой Зеландии. С красным карандашом в руках читал он и вдумывался. В сущности, безграмотность статьи показная, все эти «живительные струнки» взяты из не раз публиковавшихся реляций во «Флаге Родины». Вообще статья составлена из мусора, со страниц того же «Флага», так и не выметенного. Одно слово, правда, новое, и слову этому обеспечено славное будущее. «Недостает некоторым нашим воспитателям боевитости…» Не агрессивности, не партийности, не страстности, не принципиальности, а — «боевитости». Пустотой заткнули пустоту. И умно вкраплено «нашим воспитателям». «Нашим политработникам» — нельзя, тут Лукьянов прямиком двинулся бы к члену Военного Совета.
   Нет ни намека на возможность «Манцеля». И «сладкоежкою» не Манцева стеганули, а его, Долгушина:
   Иван Данилович стал частенько захаживать в кафе— кондитерскую, не ухаживал, упаси боже, просто смотрел на Аллу Дмитриевну.
   «Манцеля» нет, зато свежий человек, статью прочитав, заорет: «Ату его!». Олега Манцева то есть. Статья заранее отпускает грехи тем, кто Манцева оплюет, кто на Манцева устроит охоту, кто затравит его.
   Но не только. Явный перебор допустил А. Званцев. Емкость помойной лохани наталкивает на мысль: да быть такого не может, напраслина возводится, клеветой попахивает! А там уж сама собой приходит догадка: что-то у этого Манцева есть хорошее, полезное, раз на него окрысились какие— то безграмотные писаки.
   Иван Данилович вспомнил: с прошлой недели во «Флаге» стали появляться ссылки на «передовой опыт линкора». Позвонил, поинтересовался, узнал среди прочего, что в «одном подразделении» политинформацию о кознях американского империализма читают не в обеденный перерыв, как это принято везде, а в часы несения боевых готовностей и на голодный желудок. М— да, ничего не скажешь — хитро, умно, научно!
   Одна надежда: неудержимый ход времени. Линкор уже выгружает боезапас, завтра или послезавтра — в док, ненавистная кривая труба надолго исчезнет, о Манцеве забудется потихоньку, а там уж и ноябрь, Манцева закупорят по новому месту службы. Пока там построят эсминец, пока на воду спустят, пока швартовые и якорные испытания, пока… За это время Манцев либо одумается, либо его образумят. Барбаш как— то признался, что этот Манцев — пятый на его счету. «Хорошие были ребята!» — жизнерадостно рассмеялся Илья Теодорович, вспоминая тех Манцевых. И озабоченно добавил: без хозяина живем, добрым словом помянем еще Иосифа Виссарионовича, при нем бы пискнуть не дали командиру линкоровской батареи.
   Нанес удар и долдон, удар подлый, по самому больному месту.
   Все лето долдон пролежал с Люсей на пляже, осенью встречи стали редкими, по воскресным дням, когда Люся приезжала из Симферополя. Иван Данилович знал — отцы обязаны знать такое! — что долдон в ближайшее время жениться на Люсе не может, у него какое— то мутное бракоразводное дело, но, зная, Люсе о деле не говорил, надеясь на морскую прямоту долдона. Тот же вел себя скромно, что подтверждалось докладами шофера и якобы случайно оброненными замечаниями знакомых о том, где и когда они видели долдона с дочерью. В дом на проспекте Нахимова долдон не ходил, осторожен был.
   В очередной воскресный приезд Люся собралась на день рождения подруги. Сказала, что вернется рано.
   Вернулась она поздно, около полуночи. День у Долгушина пролетел незаметно, не помнил он, чем занимался, но устал, уже засыпал, когда зазвякала ключами Люся, дверь открылась и закрылась медленно, тихо, по— воровски, худой вестью понесло на Ивана Даниловича, он приподнял голову. Люся, едва войдя, освободилась от ботиков, с еле уловимым шорохом сняла плащик, без тапочек пошла на кухню, остановилась, спросила не своим, низким ласковым голосом: «Папа, спишь?» (Долгушин кулаки сжал, услышав хрип в голосе.) Постояла, добралась до кухни — и там уже всхлипнула, простонала, сдержалась, и все же через три стены прошел стон, его и на кухне не услышал бы никто, но отец распознал, приподнялся. В кухне — ни движения, ни шевеления, и отцом не надо быть, чтоб догадаться: долдон повел себя грубо, подло, бесчестно, и за тремя стенами корчилась дочь, топча себя и первую любовь свою, страдала дочь, самое живое для Долгушина существо.
   Что происходило за стенами, как переосмысливалась коротенькая жизнь — не спросишь, стороной не узнаешь, лежи и притворяйся спящим, в эту минуту одно не так сказанное слово вернется к тебе через много лет искаженным и неузнанным.
   Шевельнулась дочь, попила воды из крана и пошла к себе, уже не таясь, заснула, а утром ее увез шофер. Иван Данилович заглянул в ее комнату, на кухне— все прибрано, все чистенько, все тарелки вымыты, завтрак ему готов. Мучилась эти месяцы девочка, не знала, как делить себя между отцом и долдоном, если выйдет за того замуж, и поделила теперь. Через неделю приехала — из дому не выходила, все отцовские рубашки пересмотрела, половину забраковала, купила новые.
   Ни о чем не спрашивал дочь Иван Данилович. Все думал: как мог долдон отважиться на подлость? Почему? Почему не месяц назад, а сейчас, после статьи Званцева? Боялся откровенного мужского разговора? Да, боялся. Ныне не боится. Знает, что сейчас— то и можно прогнусавить, тронув бровь отогнутым безымянным пальцем: «Па— ардон!.. А сами вы кто…» Прощелыга, конечно, такое не скажет, но взглядом нечто подобное изобразит.
   Званцев во всем виноват, Званцев! Проклятая статья! Недавно патруль вытаскивал из кинотеатра «Победа» пьяного матроса, и матрос на весь зал раскудахтался: «В церковь ходят на линкоре, а здесь в кино не пущают!..» Странно, почему прожженный негодяй этот Званцев, дегтем вымазывая Манцева, постеснялся лишний раз провести по нему своей кистью, не обвинил его в пьянстве. Уж не намекал ли?
   А что, может быть. И блудливое предположение не мелькнуло и растаяло, а зацепилось и задержалось. Действительно, почему бы Манцеву не напиться со скандальчиком? Это был бы наилучший выход — и для него и для флота. «Ну, Олег Манцев, — мысленно подгонял Иван Данилович учини, пожалуйста, махонький дебошик! Учини, дорогой! Не беспокойся о последствиях, все простим, пожурим ласково, ай— яй— яй, как нехорошо, огласим приказ о недостойном поведении, на всех кораблях прочтем, но простим, простим, посидишь на губе — и с богом, на эсминцы, простим и покажем: вот вам, товарищи матросы и офицеры, ваш Манцев, пьяница и дебошир, а вы из него икону сделали… Все простим, Олег Павлович, все — но умоляем: напейся в ресторане, на людях, потискай бабенок во славу флота!»
   Линейный корабль втягивался в узкое лоно дока незаметными глазу сантиметрами. Впервые в своей офицерской жизни Олег Манцев находился на корабле в тот загадочный момент, когда сам корабль становится сушей. Ворота дока уже отделили его от моря, насосы уже откачивали воду. Теперь корабль следовало расположить строго по осевой линии кильблоков, на которые он опустится. Буксиры сделали самую грубую, черновую работу, втолкнув линкор в огороженный бетоном прямоугольник. Только подтягиваясь на тросах, можно было правильно выставить корабль, и как это делается, Олег знал приблизительно, теоретически, и поэтому смотрел и слушал. При постановке в док 5— я батарея расписана была на баке; шпиль наматывал на себя трос, подавая линкор вперед, батарея же оттаскивала на шкафут выползающий из— под шпиля витой стальной канат, скользкий, масляный, в заусенцах.
   Выстроенная батарея стояла лицом к борту, Олег — на правом фланге. Трос уже перебросили доковой команде, она накинула его на кнехт. Милютин уже спустился на бак, здесь было его место по расписанию. Котлы погасили еще в бухте, тишина на корабле полная. Старпом подошел к Манцеву, спросил быстрым злым шепотом: «Так какой же сигнал был поднят на тральщике?» — .и тут же, пока Манцев не опомнился от изумления, скомандовал батарее. Тридцать три человека, повинуясь команде, взяли на руки трос, еще не наброшенный на шпиль, и замерли в нерешительности, ожидая более точной команды многоопытного Пилипчука или умного командира батареи. Ноги матросов уперлись в палубу, напряглись, туловища откинулись, — тридцать три человека приняли стойку, как при перетягивании каната… «Командуйте, Манцев!» — приказал старпом, и Олег, совершенно сбитый с толку, шпиля не видя, затянул; "Па— а. — шотали!.. Па— а…шо-тали…
   Это была укороченная традицией команда «Пошел тали!», применяемая при подъеме шлюпок талями, и тридцать три человека обливались потом, выжимали из себя все человеческие силы, чтобы сдвинуть с места громадину водоизмещением в 30 тысяч тонн. Рукавицы их скользили по промасленному тросу, создавая видимость перемещения корабля, матросы шаг за шагом отступали назад, сбивались в кучу, потом слышали команду: «Шишка забегай!» и бегом устремлялись вперед, хватали трос в том месте, где и раньше, и в ритме «па…шотали» рвали его на себя… И так — пятнадцать, двадцать минут, на виду всего корабля, под глазами командира на мостике тридцать три человека перемещались — по команде Манцева — вдоль троса, падали, перебегали, снова и снова вцеплялись в трос — •тридцать три комара, пытавшихся выдернуть из земли могучий дуб. От «пашотали» Манцев охрип, измучился, пот катил с него, как и с матросов, как и с Пилипчука, наравне со всеми падавшего и встававшего. И в тот момент, когда вконец обессиленная батарея повисла на тросе, Милютин совершенно искренно проявил заботу: «Боцман! А почему трос не занесен на барабан?»
   Трос наконец— то занесли на барабан шпиля, боцман нажал на кнопку, трос натянулся, вздрогнул, вытянулся в сверкающую линию и стал медленно наматываться на барабан…
   Вот так наказан был Манцев за упрямство, так рассчитался с ним Милютин — по— флотски, в белых перчатках. Это тебе не «пехота», это — флот, высокая культура, образованнейший слой военной интеллигенции!
   Вся эскадра узнала вскоре о подвиге тридцати трех богатырей, о том, как осрамился Манцев.
   «Пираты», знавшие о нелюбви Жилкина к Манцеву, поспешили рассказать командиру «Бойкого» об очередном перле Юрия Ивановича Милютина, но Жилкин не возрадовался. По молодости и неосведомленности «пираты» не ведали, что когда— то Юрий Иванович был прямым начальником Жилкина и все полгода совместной службы не замечал подчиненного.. «А где Жилкин?» — спрашивал Милютин, когда офицеры собирались в кают— компании. Рядом сидевший Жилкин привставал, докладывал о себе, и тогда Милютин извинялся любезнейшим тоном: «Простите, запамятовал…»


20


   Пар, воду, электричество — все подавали с берега, и холодно было в кубриках и каютах. От 5-й батареи не осталось никого, кроме командира ее, тоже доживающего на линкоре последние недели. Кого демобилизовали, кого перевели в совсем поредевшие подразделения, Пилипчука сослали на берег, верный оруженосец Василь Дрыглюк пропал: сегодня был, пришил подворотничок, а завтра — нет его уже. Ушел — старпомом! — на «Кутузов» всего месяц прослуживший на линкоре новый командир 2-го артдивизиона. Он помог Манцеву рассчитаться с линкором, сам управлял огнем 6-й батареи и поразил всех отточенным хладнокровием. Удивительный был комдив! Глаза на лоб полезли, когда Милютин представил его: «У нас послужит командиром 2-го артиллерийского дивизиона младший лейтенант…» Староват, правда, для младшего лейтенанта, лет эдак тридцать. И фамилия никому ничего не сказала. Через три дня — уже лейтенант, еще через четыре дня — старший лейтенант, через неделю — капитан 3 ранга сразу!.. Где— то в паузе между очередными приказами Главкома Ваня Вербицкий назвал нового комдива «адмиралом» и преданно щелкнул каблуками. Да, на флот возвращались люди, служившие в неведомых базах, на незнаемых кораблях.
   По вечерам офицеры, не занятые дежурством и вахтой, разбегались куда кто хочет, Юрий Иванович ослабил бдительность, да и сухой док — странная категория существования, докмейстер на линкоре обладал большими правами, чем командир его.
   Олег Манцев добирался до Минной стенки, заходил в «Ржавый якорь» (так называли это кафе офицеры обеих бригад), служебным ходом покидал его, незаметно проникал в Дом офицеров и выскакивал из него в момент, когда к остановке подкатывал троллейбус. Выходил то у кинотеатра, то чуть раньше, то чуть позже. По тропке взбирался на Матросский бульвар, петлял по переулкам, пересекал Большую Морскую и только ему известными проходами добирался до буфетика с приветливой армянкой. Что-то ел, что-то пил, сидел, читал, думал, и было о чем думать. Восстанавливая пережитое им на баке унижение, он винил только себя: нельзя было верить старпому, нельзя, удар возможен с любого направления, от кого угодно. Но, виня только себя, радовался: получен ценный ведь урок, все приказания, ему отдаваемые, будут теперь просеиваться на нужные и ненужные, и есть, есть пределы послушания, человек обязан распоряжаться своею судьбой.
   Под самый конец октября в.убежище Манцева вторгся незнакомец.
   С бильярдным перестуком раздвинулся бамбуковый полог двери, и в комнату вошел плотный крепенький лейтенант, освободился от промокшей шинели, повесил ее на рогульку, могучим ударом по плечу Олега приветствовал его.
   — Здорово, Манцев!.. Третий день ищу тебя по всем шалманам и забегаловкам Севастополя, умное слово услышать жажду… Так скажи мне: бобик — сдох или не сдох?
   Он был пьян по— флотски, то есть мог нормально двигаться, членораздельно говорить и свято беречь казенное имущество. Как и все корабельные офицеры, он и до первой, и после последней рюмки помнил, что окрест его — и матросы, и женщины, и офицеры, и патрули.
   — Перед тобой — представитель касты младших офицеров, преданной твоими моленьями, имя и фамилию не называю… Так что же будем пить, властитель наших дум? — Двумя пальцами он приподнял бутылку, глянул, презрительно фыркнул, поставил преувеличенно точными и выверенными движениями. Сел за стол против Олега, и по тому, как ставил он локти, как садился, как оглядывал стол, ища кольцо с салфеткой, видно было, что когда— то, его из— под палки обучили застольным приемам.
   — Матка боска ченстоховска… — трагически прошептал он, когда на зов его приплыла, покачиваясь и переваливаясь, армянка. — Вот это дева!.. Вот это задница!.. С такой бабой не грех закрутить любовь, социалистическую по содержанию и национальную по форме. Или наоборот. Как зовут тебя, дитя Арарата?.. Как? Не понял?.. Будешь Муськой. Убери свой некролог, — вернул он меню хозяйке. — Нам по— пролетарски: коньяк без звездочек, с буквами, сыр, лимоны, зелень, седло молодого барашка… Ищи где хошь… Ступай, Муська. Нет, вернись… Теперь можешь идти. Глаз не могу оторвать от твоего седалища, от божественного афедрона, от долины, разделяющей два кряжа…
   «Балабон», — с тоскою подумал Манцев. Такие балабоны сами собой рождались в каждом классе, в каждой роте, на каждом курсе училища, и на всех кораблях были свои балабоны, в их неписаные обязанности входило: заполнять паузы развеселым трепом. Они надоедали, но они были необходимы, потому что многих паузы страшили, многие привыкли к постоянному шумовому давлению коллектива. По выцветшим погонам нетрудно догадаться, что в лейтенантах этот балабон ходит второй, если не третий, год, морда мятая, подглазье пухлое, китель тонкосуконный, таких в училище не выдавали ни год, ни два назад. Тихоокеанское имени Макарова? Каспийское имени Кирова? А может, имени Попова? Нет, на связиста не похож.
   Не пролив ни капли, балабон наплескал коньяка в фужеры. Угрюмая синь была в его глазах, губы подергивались.
   — Так я вновь спрашиваю тебя: бобик — сдох или не сдох?.. Или для тебя, эрудита, вопрос чересчур примитивный? Не отрицаю. Бобик, кстати, не сокращение от «большой охотник», а самый натуральный Бобик, корабельный пес, услада и забава друга твоего Антошки… За него, Антошку, и выпьем, за него, мученика и страдальца, гуманиста и просветителя… Ну, царапнем.
   Коньяк он выпил мелкими глотками, как минеральную воду. Повалял в сахарной пудре лимонный ломтик, пожевал и пососал его. Отщипнул кусочек сыра. Издал набитым ртом мычание, требуя барашка. Армянка, польщенная его вниманием, ответила томно: скоро уж, подожди… Манцев не прикасался ни к еде, ни к питью. Он вспоминал и гадал, Антошка — это, конечно, Саня Антонов, одноклассник, за месяц до выпуска женившийся на отъявленной паскуде, начавшей немедленно изменять ему. Что поделаешь, вздыхал друг Антошка, ей очень нравятся чужие мужчины. Назначение получил на крейсер «Керчь», стоявший на приколе, с женой развелся. Несколько месяцев назад Олег столкнулся с ним, спросил о житье— бытье, и Антошка признался в смущении, что сошелся с бывшей супругой, поскольку он для нее — чужой мужчина, а ей всегда чужие нравились.
   — Понимаю, почему ты не пьешь: не та компания. Разрешаю тебе, — лейтенант сановно повел рукою, — быть трезвым, и в трезвую и дурную башку твою хочу я всадить вот что: сука ты подколодная, Олег Манцев, продал ты всех нас, горе ты для флота, беда ты окаянная, абгалдырем тебя по шее, в проруби на Северном полюсе утопить мало. После статьи про тебя начальство с цепи сорвалось, слово не дает сказать без конспекта, попки сидят на каждом собрании, хотят, чтоб я и тысячи других каждое слово руководства доводили до масс, не меняя в слове ни буквы. Меня вот недавно подрядили речь выдавать о возросшем благосостоянии и так Далее, о советской семье и тому подобное, в рекомендованной литературе, среди прочего мусора, брошюрка одной бабищи из МГУ, профессорши, фамилию не скажу, инициалы забыл, а зря, и пишет профессорша эта, что Великая Отечественная война способствовала укреплению советской семьи. Не веришь? Почитай. Сколько— то там миллионов отцов погибло — а семья, видите ли, крепче стала. Сколько— то там матерей сгинуло — а семья, изволите ли, укрепилась. А? Я такую туфту никогда матросам в уши не закладывал, а если уж и приходилось, то всегда либо скороговорочкой, либо таким казенным тоном, чтоб ясно было: говорю одно, а думаю другое, то есть то, что и матросы. Иначе нам, младшим офицерам, нельзя. Пока мы вместе с матросами — флот не погибнет. Из разных корыт хлебаем, это точно, зато уверен будь: заболеет матрос — я ему в лазарет лучшее из кают— компании отдам. Нельзя иначе, повторяю, весь опыт говорит, не мой, а войны опыт, что одним ручьем лилась кровь матросов и офицеров, политруков и замполитов, в ручье этом и захлебнулись враги, и нет у меня уверенности, что будущая война чем— либо будет отличаться от минувшей, что ошибки не повторятся. Дураки, что ли, сидели в генштабах Германии и России накануне первой мировой войны? Отнюдь не глупые люди. Все рассчитали, все цифирьки разложили, а ошибку совершили колоссальную, те и другие, ума у них хватило всего на неделю боевых действий. Перед этой войной — дураки, что ли, грели кресла в обоих генштабах? Которые на западе, думали за восемь недель сокрушить Россию. Которые на востоке — за месяц, причем малой кровью. А получилось?.. И вновь ошибутся. И опять кровушка польется. Вот почему и не отделяю я себя от матроса, не чирикаю, как ты, на Минной стенке, не оспариваю адмиральских приказов, ибо… Ибо: тяжесть их исполнения не только на матросах, но и на мне, на нас, на тех, кто в училище подался не за адмиральскими погонами, которые ты примерял недавно, а по шевелению души на заре туманной юности, кто лямку тянет натруженным плечом. А ты, Олег Манцев, подушечку себе под лямку подложил, оно, может быть, и удобнее, но подушек на. всех— то не хватит… Да что это я?.. Отклоняюсь от Бобика. Твой друг Антошка, возвращаюсь, в шхиперской кладовой нашел украденную где— то матросами бочку со спиртом, на бочке — череп и кости, «Яд», и еще что-то устрашающее и запрещающее. Антошка с корешем, ты его не знаешь, закатил бочку в каюту и стал соображать, что делать с ней. Вылить отраву нельзя, бочку уже втихаря заприходовали, чтоб шито— крыто. Снять с бочки пробу? Череп и кости наводят уныние. А душа болит, вдруг какой матрос по неразумию отсосет из бочки стакан— другой. Свистнули Бобика, примчался Бобик. Вымочили сухарь в спирте, дали Бобику, Бобик проглотил и хвостиком помахал…
   Армянка внесла жаркое: зелень была продымлена мясом, мясо увлажнено приправой. Олег Манцев закурил. Он был очень внимателен. Лейтенант промыл пальцы коньяком, уцепился ими за кости, растащил жаркое на половинки. Жевал, глотал, рассматривал армянку. Она успела переодеться в более открытое и легкое платье. Усердие было замечено, оценено. По просьбе лейтенанта армянка прошла до окна и обратно, что дало повод к тосту «за светлые полушария адмиральских мозгов».
   — Чем они хороши, так это способностью быстренько освобождаться от дурости. Изучал небось историю военно— морского искусства? Так помнишь — 26 июня 1941 года, все всем ясно, до Берлина пахать и пахать, флот должен защищать коммуникации да поддерживать фланги приморских армий. Нет, наши черноморские витязи удаль русскую показать захотели, на обстрел Констанцы послали отряд легких сил — и залетели на минное поле, сильно пощипанными вернулись в Севастополь. И умными… Кстати, на последнем походе был?.. Да куда тебе. Твой фрегат просушивается в доке, обделавшись от киля до клотика. Вышла в море эскадра под флагом главного воеводы, хозяина земли русской. Так чем, по— твоему, занималась эскадра? Отражала атаки «синих»? Вела стрельбы по пикирующим мишеням? Как бы не так. Затаив дыхание, бинокли не сводила с флагманского корабля, высматривала, как одеты матросы на верхних боевых постах. В робе или в форме No 3. В бушлатах или без бушлатов. Потому что о боевой подготовке эскадры судили по однообразию одежды на всех кораблях, равняясь на флагманский. Тоже одной кровушкой повязывались… Да, все забываю про Бобика. Дали ему еще чего— то со спиртом — Бобик не сдох. Вот тогда— то Антошка прибег к последнему доводу разума, на себе решил испытать, врезал с другом своим два по сто пятьдесят. Потом еще по двести, все того же спирта, все ради матросиков. Осмелели. А потом видят: Бобику— то — плохо. Бобик брякнулся на палубу, язык высунул и затих. У Антошки сразу рези в животе начались, у друга того хуже, рвать стало. Рысью оба помчались в госпиталь, благо рядом, откачали их там…
   Лейтенант поглодал кости. Повел глазами в сторону армянки. Обнаружил знание «Техминимума буфетчика», процитировав: «Советский мужчина не только активный пособник женщины в приготовлении салата, но и соучастник ее гастрономических утех».
   — С Антошки надо брать пример, христопродавец Манцев. А еще гуманистом слывешь. Иди— ка ты к своей кондитерше, с горя закажи кофе с мороженым и вешайся. Каким узлом завязывать петлю — сам знаешь, ты у нас грамотный, энциклопедист, Брокгауз и Эфрон, Тигр и Евфрат, всему флоту закинул петлю на шею, пострадай теперь сам, Антошка тоже страдал с клизмой, врачи страдали, звонили на крейсер, все спрашивали:
   Бобин сдох или не сдох? Потому что не знали, чем Антошка отравился. По всей бухте звон стоял, со всех кораблей семафорили: Бобик сдох или не сдох?..
   — Бобик — сдох, — сказал наконец Манцев. Лейтенант дохлестал коньяк, кликнул армянку, пошел к ней. Олег одевался и прощался с убежищем. Где— то рядом простирался незнакомый и чужой город, опасность чудилась отовсюду.
   Сквозь смешки армянки прорвался голос лейтенанта, догнал Олега.
   — Эй ты, линкоровский ублюдок. Ясность внесу. Когда Антошку выпустили из госпиталя, на корабле у трапа его встречал проспавшийся Бобик.


21


   Иван Данилович летел по Минной, устремляясь к заветной точке, к Барбашу, чтоб обвинить того в преступно— халатном отношении к службе, по крайней мере. Каких— то пять минут назад Долгушин увидел на улице Манцева и в самое сердце поражен был внешним видом врага No 1 эскадры. Шинель — из тончайшего драпа, дай бог такой драп командующему носить, козырек фуражки — как у царского адмирала, и не брюки, а клеш, как у кронштадтского контрика! Куда смотрит комендатура, почему бездействует Барбаш? Ну, Илья, держись!
   Влетел к Барбашу — и по одному взгляду Ильи Теодоровича понял, что не ко времени он здесь. Барбаш сидел над какими— то бумагами, пояснение к ним давал капитан-лейтенант. Тем не менее Иван Данилович начал выкладывать обвинения срывающимся голосом. Прервал их, потому что капитан-лейтенант обрадованно вскочил, представился: Николашин, старший офицер артотдела. Заговорил с воодушевлением, но четко, рассудительно. Был весь лучезарный какой— то, волосики мягкие, шелковенькие, глаза голубенькие, и умен, чрезвычайно умен, это как— то бросалось, это впечатляло, и думалось сразу: «Ну, котелок у него варит!..»