Страница:
— Наконец— то! — вырвалось у Ивана Даниловича. — Наконец— то!
Капитан-лейтенант Николашин принес неопровержимые материалы, свидетельствующие о том, что 31 марта сего года командир 5-й батареи Олег Манцев при выполнении АС No 13 прибег к подлогу, исходные данные для стрельбы намеренно рассчитал с ошибкой, что и позволило ему выполнить эту стрельбу.
Свершилось! Свершилось чудо! Не удалось Манцеву покинуть линкор чистеньким! Пусть радуется теперь оскверненная им эскадра, пусть читает приказ, который будет сейчас составлен здесь, у Барбаша, а завтра подан на подпись командующему. «А вот к этому вопросу вы, товарищ Барбаш, и вы, Долгушин, не подготовились…» Подготовились уже! Полный вперед! Аппараты товсь! Аппараты… Пли!
И торпеда пошла, оставляя за собой пузыристый след… Николашин толково разъяснил смысл принесенных им документов. «Таким образом… На основании вышеизложенного… Подтверждение чему находим в кальке маневрирования…»
Как ни радовался Иван Данилович, а видел: Барбаш слушает Николашина с кислой, недоверчивой улыбкой.
— Милок, — спросил Барбаш, — кто дал тебе эти бумажки?
— Они поступили в артотдел внутренней почтой, в одном пакете с текущими документами эскадры.
Барбаш поцыкал. Сунул в зубы спичку, покусывал ее.
— А кто отправитель?
— Неизвестно. Кто-то с линкора. Только там могли снять копию с кальки. Только там могла находиться таблица дальномерных дистанций до щита. Предположительно… Как я полагаю… — Николашин виновато потупил глаза. — Предположительно — командир группы управления 2-го дивизиона. Предположительно!
— Доброжелательный аноним, значит. — Барбаш выплюнул спичку. — И ты хочешь, чтоб на основании никем не подписанных подметных листков с цифрами была опорочена стрельба, заслужившая благодарность командующего флотом? Чтоб утвердившие отчет о стрельбе адмиралы и капитаны 1 ранга были обвинены в невежестве?
Исходившая от Николашина лучезарность отнюдь не померкла. Сияя радостью, он доказывал свое, обращаясь к Долгушину, в котором почуял союзника. Полез в портфель, извлек журнал «Морской сборник», свежий, развернул на закладке, торжествующе ткнул пальцем.
— Ну, что, что? — не понял Долгушин.
— Статья, — преданно улыбался Николашин. — Авторы — Валерьянов и Манцев, новый взгляд на организацию тренировок. Собственно, написал— то Манцев, Валерьянов, как я догадываюсь, посредник…
— Руки бы поотрубать этому Валерьянову! — выкрикнул Иван Данилович и забегал от окна к столу в сильном гневе. — Каков мальчишка, а? В центральную печать прорвался, на всю страну прокукарекал!
А Николашин не отлипал. Убеждал, предостерегал, настаивал: с Манцевым он встречался в кабинетах учебного центра, Манцев — способный математик, о чем в личном деле его есть пометочка (Долгушин кивнул: да, читал, знаю), Валерьянов оповестил о Манцеве научно— исследовательский институт, отправил туда несколько совместно написанных работ, в одной из них и можно найти теоретическое, так сказать, обоснование всех стрельб Манцева, а там и следы подлога обнаружатся…
— Ты что, голуба, предлагаешь? — оборвал его Барбаш. Он сидел, сунув руки в карманы. Покачивался.
— Отправить меня в НИИ. Я изучу там материалы… Вы ведь спешите, — напомнил Николашин, обнаруживая знание того, что поручено Барбашу и Долгушину. Глаза его сияли преданностью — не Долгушину и Барбашу, а святой артиллерийской правде.
— Хорошо. Я подумаю. Решу. Позвоню. И убери это, — Барбаш показал Николашину на его бумаги.
— Что с тобой? — глянул он на обескураженного Долгушина, когда они остались одни.
Без жара, вяло как— то Иван Данилович рассказал о Манцеве: шинель на нем такая— то, фуражка, брюки опять же чересчур широкие, куда смотрит комендатура…
Барбаш расхохотался.
— Ну, Иван, не ожидал!.. Да что ты мне говоришь, сам видел, и шинель, и фуражку. Ничего не поделаешь, носить такую шинель — не запрещено, хотя и не разрешено. И фуражку тоже. А где разрыв между разрешением и запрещением, там практика, обычай, в Севастополе за такую шинель не наказывают. Кстати, ты все лето носил на фуражке белый шерстяной чехол, а такие чехлы положены только адмиралам. И комендатура тебя не задерживала. Брюки же у Манцева нормальные, уставные, шириною 31 сантиметр, не придерешься. А насчет комендатуры — ты прав, кто-то ей дал прямое и четкое указание насчет Манцева. Но у того— нюх! Незаменимый на войне человек— Олег Манцев! Вся Минная стенка обложена предупрежденными патрулями, а он — просачивается. Вот с кем ходить по немецким тылам…
Иван Данилович молчал — обреченно как— то, дав мыслям широко разливаться, всем мыслям, и подавленно вспомнил Манцева: изможденный какой— то, озябший, не кормят их, что ли, на линкоре, или сам себя голодом морит, простить себе не может греха, взятого на той стрельбе, а грех был, наверное, и мучился парнишка, и, может быть, увольнять начал матросов так, чтоб за увольнения эти наказанным быть, чтоб наказанием грех с себя снять, — все, все может быть, сложный человек Олег Манцев, сам не знает, до чего сложный, уж они— то с Барбашем его лучше знают…
— Линкор в доке. Как организовано питание личного состава?..
Чуть удивленный Барбаш перестал раскачиваться на стуле, вынул из карманов руки, застегнул крючки кителя.
— По уставу. Оба камбуза работают нормально, жалоб на пищу нет, бригады судоремонтного завода питаются из общего котла, наравне с матросами. Упрятал мысли Иван Данилович, запер их на амбарный замок, вернулся к тому, с чего начал, к шинели Манцева. Да только за одну эту шинель Манцева можно с флота гнать! Миндальничаем. Раньше не то было.
Иван Данилович протянул Барбашу листок бумаги: на, мол, почитай. Тот взял недоверчиво, развернул, прочитал, недоуменно глянул на Долгушина.
— Откуда у тебя это?
Перед праздниками Долгушин занялся уборкой в каюте, перетряхивал бумажки, выбрасывал ненужные, отслужившие и пришедшие в негодность, занимался тем, чем и первобытные люди, периодически выметавшие из пещер добела обглоданные кости съеденных животных. В мусоре и попался странный документ, поначалу показавшийся подделкой, стилизацией, пародией. Но в штабе флота сверили, запросили, установили: документ подлинный, копия приказа РВСМСЧМ— Революционного Военного Совета Морских Сил Черного Моря.
Так и сяк вертел ископаемую кость Илья Теодорович. Глубоко задумался. Помассировал сократовский лоб.
— М— да… — произнес он огорошенно. — Зря я этого фанатика выгнал. Лучше уж бабахнуть по Манцеву затянутой пристрелкой, чем…
Еще раз вчитался он в приказ почти тридцатилетней давности. Поцыкал «Тц— тц— тц…» Потянулся было к телефонной трубке, но передумал.
Иван Данилович боялся дышать, зубы сжал, чтоб не спросить невзначай, не поинтересоваться… И думал о том, что только сейчас, в Севастополе, в мирном 1953 году, начинает он понимать, что такое война, что такое служба и что такое жизнь.
Уже уходя, спросил, а кто там на линкоре командир группы управления во 2— м артдивизионе, ну, тот самый, который предположительно…
— Старший лейтенант Петухов Евгений Иванович, — ответил Барбаш, ни в какую папку не заглядывая. — Член ВЛКСМ, уроженец Москвы, 1930 года рождения, пять лет уже рядом с Манцевым, училищный друг, вместе щи четыре года хлебали, сейчас тоже за одним столом, не один пуд соли съели…
— Ну и ну… — Иван Данилович пришибленно как— то глянул на Барбаша. — Как хочешь, Илья, но… Подлость ведь это — доносить офицеру на офицера.., А на того, с кем рядом провел юность… Я думаю, и мысли у Петухова не возникло бы никогда — доносить. Никогда. Если б не прорезался Манцев. Сколько людей уже из-за этого Манцева погибло, сколько судеб… Эх, Манцев, Манцев.
Капитан-лейтенант Николашин принес неопровержимые материалы, свидетельствующие о том, что 31 марта сего года командир 5-й батареи Олег Манцев при выполнении АС No 13 прибег к подлогу, исходные данные для стрельбы намеренно рассчитал с ошибкой, что и позволило ему выполнить эту стрельбу.
Свершилось! Свершилось чудо! Не удалось Манцеву покинуть линкор чистеньким! Пусть радуется теперь оскверненная им эскадра, пусть читает приказ, который будет сейчас составлен здесь, у Барбаша, а завтра подан на подпись командующему. «А вот к этому вопросу вы, товарищ Барбаш, и вы, Долгушин, не подготовились…» Подготовились уже! Полный вперед! Аппараты товсь! Аппараты… Пли!
И торпеда пошла, оставляя за собой пузыристый след… Николашин толково разъяснил смысл принесенных им документов. «Таким образом… На основании вышеизложенного… Подтверждение чему находим в кальке маневрирования…»
Как ни радовался Иван Данилович, а видел: Барбаш слушает Николашина с кислой, недоверчивой улыбкой.
— Милок, — спросил Барбаш, — кто дал тебе эти бумажки?
— Они поступили в артотдел внутренней почтой, в одном пакете с текущими документами эскадры.
Барбаш поцыкал. Сунул в зубы спичку, покусывал ее.
— А кто отправитель?
— Неизвестно. Кто-то с линкора. Только там могли снять копию с кальки. Только там могла находиться таблица дальномерных дистанций до щита. Предположительно… Как я полагаю… — Николашин виновато потупил глаза. — Предположительно — командир группы управления 2-го дивизиона. Предположительно!
— Доброжелательный аноним, значит. — Барбаш выплюнул спичку. — И ты хочешь, чтоб на основании никем не подписанных подметных листков с цифрами была опорочена стрельба, заслужившая благодарность командующего флотом? Чтоб утвердившие отчет о стрельбе адмиралы и капитаны 1 ранга были обвинены в невежестве?
Исходившая от Николашина лучезарность отнюдь не померкла. Сияя радостью, он доказывал свое, обращаясь к Долгушину, в котором почуял союзника. Полез в портфель, извлек журнал «Морской сборник», свежий, развернул на закладке, торжествующе ткнул пальцем.
— Ну, что, что? — не понял Долгушин.
— Статья, — преданно улыбался Николашин. — Авторы — Валерьянов и Манцев, новый взгляд на организацию тренировок. Собственно, написал— то Манцев, Валерьянов, как я догадываюсь, посредник…
— Руки бы поотрубать этому Валерьянову! — выкрикнул Иван Данилович и забегал от окна к столу в сильном гневе. — Каков мальчишка, а? В центральную печать прорвался, на всю страну прокукарекал!
А Николашин не отлипал. Убеждал, предостерегал, настаивал: с Манцевым он встречался в кабинетах учебного центра, Манцев — способный математик, о чем в личном деле его есть пометочка (Долгушин кивнул: да, читал, знаю), Валерьянов оповестил о Манцеве научно— исследовательский институт, отправил туда несколько совместно написанных работ, в одной из них и можно найти теоретическое, так сказать, обоснование всех стрельб Манцева, а там и следы подлога обнаружатся…
— Ты что, голуба, предлагаешь? — оборвал его Барбаш. Он сидел, сунув руки в карманы. Покачивался.
— Отправить меня в НИИ. Я изучу там материалы… Вы ведь спешите, — напомнил Николашин, обнаруживая знание того, что поручено Барбашу и Долгушину. Глаза его сияли преданностью — не Долгушину и Барбашу, а святой артиллерийской правде.
— Хорошо. Я подумаю. Решу. Позвоню. И убери это, — Барбаш показал Николашину на его бумаги.
— Что с тобой? — глянул он на обескураженного Долгушина, когда они остались одни.
Без жара, вяло как— то Иван Данилович рассказал о Манцеве: шинель на нем такая— то, фуражка, брюки опять же чересчур широкие, куда смотрит комендатура…
Барбаш расхохотался.
— Ну, Иван, не ожидал!.. Да что ты мне говоришь, сам видел, и шинель, и фуражку. Ничего не поделаешь, носить такую шинель — не запрещено, хотя и не разрешено. И фуражку тоже. А где разрыв между разрешением и запрещением, там практика, обычай, в Севастополе за такую шинель не наказывают. Кстати, ты все лето носил на фуражке белый шерстяной чехол, а такие чехлы положены только адмиралам. И комендатура тебя не задерживала. Брюки же у Манцева нормальные, уставные, шириною 31 сантиметр, не придерешься. А насчет комендатуры — ты прав, кто-то ей дал прямое и четкое указание насчет Манцева. Но у того— нюх! Незаменимый на войне человек— Олег Манцев! Вся Минная стенка обложена предупрежденными патрулями, а он — просачивается. Вот с кем ходить по немецким тылам…
Иван Данилович молчал — обреченно как— то, дав мыслям широко разливаться, всем мыслям, и подавленно вспомнил Манцева: изможденный какой— то, озябший, не кормят их, что ли, на линкоре, или сам себя голодом морит, простить себе не может греха, взятого на той стрельбе, а грех был, наверное, и мучился парнишка, и, может быть, увольнять начал матросов так, чтоб за увольнения эти наказанным быть, чтоб наказанием грех с себя снять, — все, все может быть, сложный человек Олег Манцев, сам не знает, до чего сложный, уж они— то с Барбашем его лучше знают…
— Линкор в доке. Как организовано питание личного состава?..
Чуть удивленный Барбаш перестал раскачиваться на стуле, вынул из карманов руки, застегнул крючки кителя.
— По уставу. Оба камбуза работают нормально, жалоб на пищу нет, бригады судоремонтного завода питаются из общего котла, наравне с матросами. Упрятал мысли Иван Данилович, запер их на амбарный замок, вернулся к тому, с чего начал, к шинели Манцева. Да только за одну эту шинель Манцева можно с флота гнать! Миндальничаем. Раньше не то было.
Иван Данилович протянул Барбашу листок бумаги: на, мол, почитай. Тот взял недоверчиво, развернул, прочитал, недоуменно глянул на Долгушина.
— Откуда у тебя это?
Перед праздниками Долгушин занялся уборкой в каюте, перетряхивал бумажки, выбрасывал ненужные, отслужившие и пришедшие в негодность, занимался тем, чем и первобытные люди, периодически выметавшие из пещер добела обглоданные кости съеденных животных. В мусоре и попался странный документ, поначалу показавшийся подделкой, стилизацией, пародией. Но в штабе флота сверили, запросили, установили: документ подлинный, копия приказа РВСМСЧМ— Революционного Военного Совета Морских Сил Черного Моря.
Рейд Севастопольский— Посмотри, Илья, как все ясно, честно, просто, открыто… Ушли мы от тех времен. Не можем всенародно спустить штаны с поганца в чине старшего лейтенанта.
24 января 1924 г.
No 57
Старший моторист Военно— морской Школы Авиации имени Л. Д. Троцкого в— м Шкуро, будучи в нетрезвом виде 3 декабря 1923 года, нанес комиссару школы в— м Громову оскорбление на словах и угрозу застрелить, Названный комиссар Громов позволил себе допустить превышение пределов необходимой обороны, выразившееся в том, что не подчинившегося его распоряжению и позволившего себе угрожать пьяного в— м Шкуро— схватил за шиворот и увел во двор.
Военный Трибунал после рассмотрения этого дела направил его в РВС для разрешения в дисциплинарном порядке.
На основании вышеизложенного РВСМСЧМ приказывает: в-м Шкуро арестовать на 30 суток гауптвахты, а комиссару Громову Якову Афанасьевичу объявить строгий выговор.
Так и сяк вертел ископаемую кость Илья Теодорович. Глубоко задумался. Помассировал сократовский лоб.
— М— да… — произнес он огорошенно. — Зря я этого фанатика выгнал. Лучше уж бабахнуть по Манцеву затянутой пристрелкой, чем…
Еще раз вчитался он в приказ почти тридцатилетней давности. Поцыкал «Тц— тц— тц…» Потянулся было к телефонной трубке, но передумал.
Иван Данилович боялся дышать, зубы сжал, чтоб не спросить невзначай, не поинтересоваться… И думал о том, что только сейчас, в Севастополе, в мирном 1953 году, начинает он понимать, что такое война, что такое служба и что такое жизнь.
Уже уходя, спросил, а кто там на линкоре командир группы управления во 2— м артдивизионе, ну, тот самый, который предположительно…
— Старший лейтенант Петухов Евгений Иванович, — ответил Барбаш, ни в какую папку не заглядывая. — Член ВЛКСМ, уроженец Москвы, 1930 года рождения, пять лет уже рядом с Манцевым, училищный друг, вместе щи четыре года хлебали, сейчас тоже за одним столом, не один пуд соли съели…
— Ну и ну… — Иван Данилович пришибленно как— то глянул на Барбаша. — Как хочешь, Илья, но… Подлость ведь это — доносить офицеру на офицера.., А на того, с кем рядом провел юность… Я думаю, и мысли у Петухова не возникло бы никогда — доносить. Никогда. Если б не прорезался Манцев. Сколько людей уже из-за этого Манцева погибло, сколько судеб… Эх, Манцев, Манцев.
22
На Графской пристани, на Минной стенке, на ютах крейсеров засверкала торжественно надраенная медь оркестров, грянули марши, прощальные слова, усиленные корабельными трансляциями, возносились к небу, под громогласные «ура» барказы отваливали от парадных трапов, шли вдоль строя кораблей, поливаемые сотнями шлангов, и всю воду всех бухт, всего моря хотели перекачать через помпы, чтоб обрушить ее на матросов и старшин, демобилизованных приказом министра. Мокрые и счастливые, высаживались они у вокзала. Прощай, флот! Прощайте, корабли— коробки! Да здравствует гражданка!
Партиями — по три— четыре вагона к поезду — демобилизованные направлялись к Москве, и каждую партию сопровождал офицер с двумя матросами. В Харькове происходила смена, севастопольские офицеры передавали демобилизованных представителям военно— морской комендатуры столицы. Побродив по шумному незнакомому городу, послушав негромкую музыку в ресторанных залах, почему— то пустовавших, испытав неприязнь к людям, флота не знавшим и не для флота жившим, офицеры отмечали у коменданта командировочное предписание и радостно отбывали на юг, в Севастополь, к эскадре. Близ Инкермана поезд вытягивался из тоннеля, и Северная бухта представала уютной и неузнаваемой. Еще одна отметка в комендатуре — и по кораблям. Да здравствует флот!
На тридцатые сутки докования открылись кингстоны ботопорта, впуская воду. Все легкое, всплываемое, забытое крутилось в водоворотиках — чья— то бескозырка, пустая бочка, замасленная роба.
По утверждениям корабельных и береговых механиков линкору следовало бы постоять в доке еще недельку— другую. Но тридцать первый день докования означал бы спуск вымпела, то есть вывод корабля из навигации, а это лишило бы команду, офицеров прежде всего, надбавки к окладу, и командир знал, что, промедли он с выводом линкора на чистую воду, вся умом и потом заслуженная им репутация волевого, грамотного, справедливого и требовательного офицера если не развалится, то даст трещину.
Буксиры потащили корабль в глубь бухты, начался прием боезапаса, одновременно линкор вкачивал в себя топливо, котельную воду. Осторожно опробовали машины. Как человек, отвыкший на больничной койке от хождения, линкор нуждался в легкой и продуманной разминке. Каждый день выходил он в море, дважды командир прогнал его по мерной линии, скорость линкора увеличилась на два узла.
Олег Манцев прощался с линкором, сдавал дела новому командиру батареи. Векшин укатил в отпуск. Однажды ночью Манцев проснулся, ему показалось, что рядом — Борис Гущин, ему послышалось даже постукивание мундштука о колпачок зенитного снаряда, знак того, что Гущин разрешает спрашивать себя. Но Бориса не было, и не могло быть, и не расстояние разделяло их (до «Фрунзе» — пять минут на катере), а то, что понимали оба: не вернутся уже дни и ночи каюты No 61.
Валерьянов оставил ему много книг по математике и биологии, прислал «Морской сборник» со статьей, где в авторах был и он, Манцев, приложил к «Сборнику» оттиски еще нескольких статей, их НИИ хотел размножить и разослать бюллетенями. Что делать с оттисками, Манцев не знал, но вовремя на корабле оказался капитан-лейтенант Николашин из артотдела, он и помог.
10 ноября Манцев сдал бинокль, получил последнюю подпись в бумажке, которая уже побывала у всех командиров боевых частей и начальников служб. Он стал пассажиром. Теперь оставалось: отпуск с завтрашнего дня и подъемные. Здесь начались осложнения. Начфин решительно пресек все попытки получить что— либо из корабельной кассы, кроме отпускных. Подъемные, сказал он, по новому месту службы. А отпускные, прибавил, только через адъютанта.
Два часа спустя Манцев из рук адъютанта получил отпускные документы. Придя в каюту, он глянул на цифры и обомлел, «…в г. Ленинград… сроком на 36 суток… с 15 ноября по 31 декабря 1953 г.» Что в Ленинград — правильно, им самим указано. 36 суток — тоже верно, 30 отпуск, 6 суток дорога туда и обратно. Но тогда возвращение из отпуска и прибытие «в распоряжение ОКОС ЧФ» 21 декабря, но никак не 31. И, главное, отпуск с 11 ноября, а не с 151.
Наконец он понял, кто ошибся и почему ошибся. Еще в доке у мичмана Орляинцева начали проявляться признаки надвигающегося запоя. Он перестал ходить в старшинскую кают— компанию, кино на шкафуте смотрел не с отведенного ему почетного места в первых рядах. а из-за 4-й башни, привалившись к вьюшке. Не раз на дню поднимался он на сигнальный мостик и в бинокль рассматривал далекую Корабельную сторону. На линкоре зашептались. Главный боцман отрядил к Орляинцеву делегацию, разъяснительную беседу провел с мичманом и помощник командира, в один голос все говорили о долге, чести и совести. К командиру за помощью не обращались, потому что командир линкора не имеет права отдавать невыполнимые приказания… Орляинцев незаметно исчез и незаметно появился, и на линкоре вздохнули с облегчением: запой кончился!
Сомневаясь в успехе, Манцев постучался к Орляинцеву, показал на ошибку. И поскольку не уверен был, что адъютант соображает нормально, то дополнил слова загибанием пальцев. Орляинцев понял, кивнул, улыбнулся, обнажив десны, попросил зайти через час.
В назначенное время Манцев постучался — ив щель приоткрытой двери ему сунули все те же цифры и тот же срок. Спорить было бесполезно.
Произошла бы эта нелепость полгода назад — Манцев, не задумываясь, с чемоданом полетел бы на берег, чтоб к вечеру следующего дня быть уже в Москве. Мог бы, уважая устав и к совести прислушавшись, до начала официального отпуска пожить у Алки— кондитерши. Но вое последние месяцы он будто шел по канату с шестом и сейчас, когда до спасительной площадки оставалось четыре маленьких шажка, бросить шест не решался. Он остался на корабле.
На следующий день его вызвал помощник командира.
— Больше посылать некого, Манцев. Получи пистолет — и в комендатуру. Доедешь до Харькова с демобилизованными. И живо, спеши, через час уходим в море.
Партиями — по три— четыре вагона к поезду — демобилизованные направлялись к Москве, и каждую партию сопровождал офицер с двумя матросами. В Харькове происходила смена, севастопольские офицеры передавали демобилизованных представителям военно— морской комендатуры столицы. Побродив по шумному незнакомому городу, послушав негромкую музыку в ресторанных залах, почему— то пустовавших, испытав неприязнь к людям, флота не знавшим и не для флота жившим, офицеры отмечали у коменданта командировочное предписание и радостно отбывали на юг, в Севастополь, к эскадре. Близ Инкермана поезд вытягивался из тоннеля, и Северная бухта представала уютной и неузнаваемой. Еще одна отметка в комендатуре — и по кораблям. Да здравствует флот!
На тридцатые сутки докования открылись кингстоны ботопорта, впуская воду. Все легкое, всплываемое, забытое крутилось в водоворотиках — чья— то бескозырка, пустая бочка, замасленная роба.
По утверждениям корабельных и береговых механиков линкору следовало бы постоять в доке еще недельку— другую. Но тридцать первый день докования означал бы спуск вымпела, то есть вывод корабля из навигации, а это лишило бы команду, офицеров прежде всего, надбавки к окладу, и командир знал, что, промедли он с выводом линкора на чистую воду, вся умом и потом заслуженная им репутация волевого, грамотного, справедливого и требовательного офицера если не развалится, то даст трещину.
Буксиры потащили корабль в глубь бухты, начался прием боезапаса, одновременно линкор вкачивал в себя топливо, котельную воду. Осторожно опробовали машины. Как человек, отвыкший на больничной койке от хождения, линкор нуждался в легкой и продуманной разминке. Каждый день выходил он в море, дважды командир прогнал его по мерной линии, скорость линкора увеличилась на два узла.
Олег Манцев прощался с линкором, сдавал дела новому командиру батареи. Векшин укатил в отпуск. Однажды ночью Манцев проснулся, ему показалось, что рядом — Борис Гущин, ему послышалось даже постукивание мундштука о колпачок зенитного снаряда, знак того, что Гущин разрешает спрашивать себя. Но Бориса не было, и не могло быть, и не расстояние разделяло их (до «Фрунзе» — пять минут на катере), а то, что понимали оба: не вернутся уже дни и ночи каюты No 61.
Валерьянов оставил ему много книг по математике и биологии, прислал «Морской сборник» со статьей, где в авторах был и он, Манцев, приложил к «Сборнику» оттиски еще нескольких статей, их НИИ хотел размножить и разослать бюллетенями. Что делать с оттисками, Манцев не знал, но вовремя на корабле оказался капитан-лейтенант Николашин из артотдела, он и помог.
10 ноября Манцев сдал бинокль, получил последнюю подпись в бумажке, которая уже побывала у всех командиров боевых частей и начальников служб. Он стал пассажиром. Теперь оставалось: отпуск с завтрашнего дня и подъемные. Здесь начались осложнения. Начфин решительно пресек все попытки получить что— либо из корабельной кассы, кроме отпускных. Подъемные, сказал он, по новому месту службы. А отпускные, прибавил, только через адъютанта.
Два часа спустя Манцев из рук адъютанта получил отпускные документы. Придя в каюту, он глянул на цифры и обомлел, «…в г. Ленинград… сроком на 36 суток… с 15 ноября по 31 декабря 1953 г.» Что в Ленинград — правильно, им самим указано. 36 суток — тоже верно, 30 отпуск, 6 суток дорога туда и обратно. Но тогда возвращение из отпуска и прибытие «в распоряжение ОКОС ЧФ» 21 декабря, но никак не 31. И, главное, отпуск с 11 ноября, а не с 151.
Наконец он понял, кто ошибся и почему ошибся. Еще в доке у мичмана Орляинцева начали проявляться признаки надвигающегося запоя. Он перестал ходить в старшинскую кают— компанию, кино на шкафуте смотрел не с отведенного ему почетного места в первых рядах. а из-за 4-й башни, привалившись к вьюшке. Не раз на дню поднимался он на сигнальный мостик и в бинокль рассматривал далекую Корабельную сторону. На линкоре зашептались. Главный боцман отрядил к Орляинцеву делегацию, разъяснительную беседу провел с мичманом и помощник командира, в один голос все говорили о долге, чести и совести. К командиру за помощью не обращались, потому что командир линкора не имеет права отдавать невыполнимые приказания… Орляинцев незаметно исчез и незаметно появился, и на линкоре вздохнули с облегчением: запой кончился!
Сомневаясь в успехе, Манцев постучался к Орляинцеву, показал на ошибку. И поскольку не уверен был, что адъютант соображает нормально, то дополнил слова загибанием пальцев. Орляинцев понял, кивнул, улыбнулся, обнажив десны, попросил зайти через час.
В назначенное время Манцев постучался — ив щель приоткрытой двери ему сунули все те же цифры и тот же срок. Спорить было бесполезно.
Произошла бы эта нелепость полгода назад — Манцев, не задумываясь, с чемоданом полетел бы на берег, чтоб к вечеру следующего дня быть уже в Москве. Мог бы, уважая устав и к совести прислушавшись, до начала официального отпуска пожить у Алки— кондитерши. Но вое последние месяцы он будто шел по канату с шестом и сейчас, когда до спасительной площадки оставалось четыре маленьких шажка, бросить шест не решался. Он остался на корабле.
На следующий день его вызвал помощник командира.
— Больше посылать некого, Манцев. Получи пистолет — и в комендатуру. Доедешь до Харькова с демобилизованными. И живо, спеши, через час уходим в море.
23
Два вагона, подцепленных к поезду Севастополь — Москва, отправление в 20.38, на перроне — никого из штаба флота, напутственных речей не было, стыдливо дунул в трубы оркестр и пропал куда— то; всего семьдесят девять человек, последняя партия демобилизованных, хлам, выметенный из гауптвахт и следственных камер, выписанный из госпитальных отделений, люди без паспортов, но в воинской форме, которых надо было довезти до Харькова трезвыми, живыми и невредимыми. Получив документы на них, Манцев решительно полез в вагон, в тамбуре сорвав с себя комендантскую повязку. И разумность этого дикого решения оправдала дорога.
Манцев довез их до Харькова трезвыми или почти трезвыми, одетыми строго по форме. Он не спал двадцать два часа, он ходил по вагонам — корабельный офицер, которому надо уступать дорогу на трапах и в проходах, приказания которого надо выполнять бегом и немедленно. И корабельные правила установились в вагонах сами собой. В зале ожидания симферопольского вокзала понуро сидели пожилые женщины, не имевшие билетов на переполненный московский поезд. Манцев своей властью посадил их в вагоны, подселил к матросам, и соседство с теми, кто годился им в матери, благотворно подействовало на буйную матросскую братию.
После Джанкоя в вагоны стали проникать странные, франтовато одетые личности, о чем— то шептались с матросами, совали бутылки, увидели Манцева — скрылись. Олег пошел искать их и нашел — в мягком вагоне. Потянул дверь купе, долго рассматривал столичную шпану. И поразился шпане: все четверо вскочили вдруг, побросали карты, схватили чемоданы и побежали к дальнему тамбуру. «Не надо, начальник, не надо!..» — с дрожью в рыдающем голосе попросил последний из убегавших.
Только перед Харьковом нацепил он на рукав шинели красную комендантскую повязку. На перроне ждал его посланец комендатуры Москвы, решительный майор, для описания внешности которого следовало прибегать к лексикону собачников, охотничьи термины тоже сгодились бы. Вместе с Манцевым он обошел вагоны, пересчитывая матросов, и не смог удержаться от похвалы.
— Отлично, старший лейтенант! Много лучше, чем я ожидал!.. Но гражданских лиц в вагонах не потерплю… Эй, старая, попрошу! — прикрикнул он на старуху, которую старательно прикрывали матросы.
На вокзале Манцев окунулся в тишину и долго стоял, наслаждаясь беззвучием после двадцати двух часов громкой и тряской дороги. В ушах застряли песни из того репертуара, что исполняется в кубриках приглушенно, под гитару и с дневальными на стреме.
Он отметился в комнате помощника военного коменданта вокзала, выдраил пуговицы на старой шинели, обмятой вахтами и сидениями в КДП, вычистил ботинки. Он довез матросов до места, теперь Манцеву надо было себя довезти до Севастополя. Пистолет и снаряжение к нему он положил в спортивный чемоданчик, зажал его ногами, когда в парикмахерской сел перед зеркалом. Кресло было глубокое, с откидывающейся спинкой, и он мгновенно заснул, телу показалось, что оно — в КДП. Манцев дышал ровно, он видел сны, которые приходят только тому, кто наконец— то дорвался до покоя, и в снах этих была его мать, руки матери, жизнь его, протекшая со дня похорон до момента, когда линкор вошел в док, до минуты, когда старпом унизил его, оскорбил… Двадцать минут длилась эта жизнь, и пробудился Манцев так же быстро, толчком, как и заснул, и, как в КДП, бросил себя вперед, к стереотрубе управляющего огнем, и если б не рука парикмахерши, защитившая его лоб, он ударился бы о зеркало.
Он отпрянул от него. Удивился. Он увидел семейную пару не первой молодости: мужчина в кресле, на плече его рука стоящей рядом женщины, и оба смотрят напряженно на что-то перед собою, будто позируют фотографу. Потом рука ушла с плеча, женщина сказала:
«Ну, все…» А Манцев сидел, смотрел на себя. Неужели это он? И ему — всего двадцать три года?
Мать, во сне показавшаяся, — это уже дурное предзнаменование; когда— то ведь, в июле, он, вахтенный офицер линкора, провожал до трапа начальника политотдела, и в голосе Долгушина послышалось тогда что-то отцовское. Покинув парикмахерскую, Манцев долго высчитывал обратный маршрут, спрятавшись в вокзальной толпе; поезд на Севастополь — под самое утро, в гостинице для транзитных пассажиров несколько коек забронировано военным комендантом: записочку насчет койки он получил, но так и не дошел с записочкой до койки, смешался с куда— то заспешившими пассажирами и впрыгнул в поезд, купил билет у бригадира; в Славянске перескочил на другой и оказался на станции, километрах в тридцати севернее Симферополя; непредсказуемость была в событиях последних недель, и расчленить смыкающуюся цепь неожиданностей надо было только поступками нелепыми; поезд из Евпатории подошел, местный, женщины с детьми, очередь у касс на Москву и Харьков, севастопольская очередь много короче, она дрогнула, когда объявили, что билетов на поезд Ленинград — Севастополь нет; Манцев показал документы военному коменданту станции, тот дал ему посадочный талон.
На Крым наползали плотные низкие облака, порхали снежинки, первые, робкие. Что-то объявили по радио, у касс зашевелились. На скамье у стены освободилось место, Манцев сел — и ему показалось, что он провалился в прорубь, таким свирепым холодом подуло от женщины рядом, от взгляда ее. Он привстал, вгляделся. Женщина живая, несомненно, не замерзшая, но в глазах — тоска, голод, вечная мерзлота; Манцев вспомнил, что видел эту женщину у касс на Севастополь, и спросил, есть ли пропуск, она ответила кивком, и тогда он взял ее за руку, холодом обжегшую, и повел к теплу, к буфету. Через полчаса подошел поезд, в купе Манцев укутал женщину в одеяла, чем— то она напоминала ему Дюймовочку, худобой хотя бы. Она оттаивала понемногу, в купе стало теплее; крошился лед, разламывался, исчезал, глаза влажнели, набухали и вдруг пролились слезами. «Ну, ну, не надо», — сказал Манцев, садясь рядом и осушая глаза ее платком. Впервые за пять часов дороги она заговорила, спросила о чем— то севастопольском.
Он так и не узнал, кто она и как зовут ее, он простился с нею еще до проверки документов, пошел по вагонам и первым выскочил из поезда на севастопольский перрон. Дежурный помощник военного коменданта вокзала расписался в книге, где регистрировались поездки офицеров, бухнул печать на командировочное предписание, сообщил не очень приятные корабельному офицеру новости: эсминцы в море, три часа назад объявлена боевая готовность, увольнения отменены, во всех бухтах — сигналы штормовых предупреждений, катера и барказы не ходят, линкор же — на своих бочках, добраться до него можно, между Угольной и кораблями снуют портовые буксиры. Что же касается демобилизованных — скучно и нудно продолжал дежурный, — то с ними произошло ЧП перед Белгородом, кажется, на что Манцеву наплевать, он отвечал за матросов до Харькова, а до — полный ажур, подпись московского офицера вот она, так что будь свободен, как москит, старший лейтенант Манцев! В добрый путь!
Еще в поезде Манцев решил уйти с линкора тихо, незаметно, никому он стал не нужен на корабле — и самому кораблю тоже; молча встретил он известие о ЧП, вспомнился бравый московский майор и два сопровождающих его капитана: все перепоясаны ремнями, сапоги блестят, пуговицы блестят, идут по перрону, печатая шаг, пугая народ, увешаны оружием, украшены повязками — сила, мощь, красота!.. Он глянул на часы, было восемь вечера с минутами, пошли его последние севастопольские сутки, последние часы этих суток, и надо продержаться, осталось совсем немного.
Манцев довез их до Харькова трезвыми или почти трезвыми, одетыми строго по форме. Он не спал двадцать два часа, он ходил по вагонам — корабельный офицер, которому надо уступать дорогу на трапах и в проходах, приказания которого надо выполнять бегом и немедленно. И корабельные правила установились в вагонах сами собой. В зале ожидания симферопольского вокзала понуро сидели пожилые женщины, не имевшие билетов на переполненный московский поезд. Манцев своей властью посадил их в вагоны, подселил к матросам, и соседство с теми, кто годился им в матери, благотворно подействовало на буйную матросскую братию.
После Джанкоя в вагоны стали проникать странные, франтовато одетые личности, о чем— то шептались с матросами, совали бутылки, увидели Манцева — скрылись. Олег пошел искать их и нашел — в мягком вагоне. Потянул дверь купе, долго рассматривал столичную шпану. И поразился шпане: все четверо вскочили вдруг, побросали карты, схватили чемоданы и побежали к дальнему тамбуру. «Не надо, начальник, не надо!..» — с дрожью в рыдающем голосе попросил последний из убегавших.
Только перед Харьковом нацепил он на рукав шинели красную комендантскую повязку. На перроне ждал его посланец комендатуры Москвы, решительный майор, для описания внешности которого следовало прибегать к лексикону собачников, охотничьи термины тоже сгодились бы. Вместе с Манцевым он обошел вагоны, пересчитывая матросов, и не смог удержаться от похвалы.
— Отлично, старший лейтенант! Много лучше, чем я ожидал!.. Но гражданских лиц в вагонах не потерплю… Эй, старая, попрошу! — прикрикнул он на старуху, которую старательно прикрывали матросы.
На вокзале Манцев окунулся в тишину и долго стоял, наслаждаясь беззвучием после двадцати двух часов громкой и тряской дороги. В ушах застряли песни из того репертуара, что исполняется в кубриках приглушенно, под гитару и с дневальными на стреме.
Он отметился в комнате помощника военного коменданта вокзала, выдраил пуговицы на старой шинели, обмятой вахтами и сидениями в КДП, вычистил ботинки. Он довез матросов до места, теперь Манцеву надо было себя довезти до Севастополя. Пистолет и снаряжение к нему он положил в спортивный чемоданчик, зажал его ногами, когда в парикмахерской сел перед зеркалом. Кресло было глубокое, с откидывающейся спинкой, и он мгновенно заснул, телу показалось, что оно — в КДП. Манцев дышал ровно, он видел сны, которые приходят только тому, кто наконец— то дорвался до покоя, и в снах этих была его мать, руки матери, жизнь его, протекшая со дня похорон до момента, когда линкор вошел в док, до минуты, когда старпом унизил его, оскорбил… Двадцать минут длилась эта жизнь, и пробудился Манцев так же быстро, толчком, как и заснул, и, как в КДП, бросил себя вперед, к стереотрубе управляющего огнем, и если б не рука парикмахерши, защитившая его лоб, он ударился бы о зеркало.
Он отпрянул от него. Удивился. Он увидел семейную пару не первой молодости: мужчина в кресле, на плече его рука стоящей рядом женщины, и оба смотрят напряженно на что-то перед собою, будто позируют фотографу. Потом рука ушла с плеча, женщина сказала:
«Ну, все…» А Манцев сидел, смотрел на себя. Неужели это он? И ему — всего двадцать три года?
Мать, во сне показавшаяся, — это уже дурное предзнаменование; когда— то ведь, в июле, он, вахтенный офицер линкора, провожал до трапа начальника политотдела, и в голосе Долгушина послышалось тогда что-то отцовское. Покинув парикмахерскую, Манцев долго высчитывал обратный маршрут, спрятавшись в вокзальной толпе; поезд на Севастополь — под самое утро, в гостинице для транзитных пассажиров несколько коек забронировано военным комендантом: записочку насчет койки он получил, но так и не дошел с записочкой до койки, смешался с куда— то заспешившими пассажирами и впрыгнул в поезд, купил билет у бригадира; в Славянске перескочил на другой и оказался на станции, километрах в тридцати севернее Симферополя; непредсказуемость была в событиях последних недель, и расчленить смыкающуюся цепь неожиданностей надо было только поступками нелепыми; поезд из Евпатории подошел, местный, женщины с детьми, очередь у касс на Москву и Харьков, севастопольская очередь много короче, она дрогнула, когда объявили, что билетов на поезд Ленинград — Севастополь нет; Манцев показал документы военному коменданту станции, тот дал ему посадочный талон.
На Крым наползали плотные низкие облака, порхали снежинки, первые, робкие. Что-то объявили по радио, у касс зашевелились. На скамье у стены освободилось место, Манцев сел — и ему показалось, что он провалился в прорубь, таким свирепым холодом подуло от женщины рядом, от взгляда ее. Он привстал, вгляделся. Женщина живая, несомненно, не замерзшая, но в глазах — тоска, голод, вечная мерзлота; Манцев вспомнил, что видел эту женщину у касс на Севастополь, и спросил, есть ли пропуск, она ответила кивком, и тогда он взял ее за руку, холодом обжегшую, и повел к теплу, к буфету. Через полчаса подошел поезд, в купе Манцев укутал женщину в одеяла, чем— то она напоминала ему Дюймовочку, худобой хотя бы. Она оттаивала понемногу, в купе стало теплее; крошился лед, разламывался, исчезал, глаза влажнели, набухали и вдруг пролились слезами. «Ну, ну, не надо», — сказал Манцев, садясь рядом и осушая глаза ее платком. Впервые за пять часов дороги она заговорила, спросила о чем— то севастопольском.
Он так и не узнал, кто она и как зовут ее, он простился с нею еще до проверки документов, пошел по вагонам и первым выскочил из поезда на севастопольский перрон. Дежурный помощник военного коменданта вокзала расписался в книге, где регистрировались поездки офицеров, бухнул печать на командировочное предписание, сообщил не очень приятные корабельному офицеру новости: эсминцы в море, три часа назад объявлена боевая готовность, увольнения отменены, во всех бухтах — сигналы штормовых предупреждений, катера и барказы не ходят, линкор же — на своих бочках, добраться до него можно, между Угольной и кораблями снуют портовые буксиры. Что же касается демобилизованных — скучно и нудно продолжал дежурный, — то с ними произошло ЧП перед Белгородом, кажется, на что Манцеву наплевать, он отвечал за матросов до Харькова, а до — полный ажур, подпись московского офицера вот она, так что будь свободен, как москит, старший лейтенант Манцев! В добрый путь!
Еще в поезде Манцев решил уйти с линкора тихо, незаметно, никому он стал не нужен на корабле — и самому кораблю тоже; молча встретил он известие о ЧП, вспомнился бравый московский майор и два сопровождающих его капитана: все перепоясаны ремнями, сапоги блестят, пуговицы блестят, идут по перрону, печатая шаг, пугая народ, увешаны оружием, украшены повязками — сила, мощь, красота!.. Он глянул на часы, было восемь вечера с минутами, пошли его последние севастопольские сутки, последние часы этих суток, и надо продержаться, осталось совсем немного.
24
Оставалось совсем немного, и он не хотел тратить минуты на еду, на ресторан при вокзале, с собой в чемоданчике он нес круг колбасы, купленной в Славянске, надеялся поужинать и позавтракать на линкоре, чтоб не ходить в кают— компанию, где его убежденно не замечал Милютин. Ни одного такси, до Угольной, правда, не так уж далеко, главное — не отвлекаться, держать курс. прямо, не рыскать, и обузою, преградою могла стать ввезенная им в Севастополь женщина, под фонарем стоявшая; вновь припомнилась ему Дюймовочка, такая же птичка, застигнутая в перелете ураганом, нашедшая короткий приют у людского огня. Эта, спутница его, к огню еще летела, озябла, руки глубоко в карманах пальто, беретик до глаз; все понятно: муж — на эсминцах, эсминцы — в море, ключа от квартиры нет, возможно, и квартиры нет, а где муж снял комнату — не знает, будет мерзнуть до утра, если не догадается пойти в комендатуру или к Барбашу на Минную. Оба варианта женщина отвергла зябким движением плеч. Манцев отдал ей свои перчатки, прошел метров двадцать и услышал догоняющие шаги, он приостановился, давая женщине понять, что она может идти следом. Ветер дул с подвыванием, холодом несло от Южной бухты, огни фонарей взбирались на Воронцовую гору, терялись во тьме Корабельной стороны; «Ботики промокли», — подумал Манцев, услышав рядом с собою дыхание женщины и хлюпанье обуви; она догнала, взяла руку его, свободную от чемодана, и сунула ее в тепло своего кармана. Шли долго, миновали госпиталь, Манцев вел ее к Пилипчуку, в дом, где был весною, и не хлебосольство поразило его в этом на крестьянский манер построенном жилище, не обременявшая угодливость хозяйки, едва не зарезавшей кабанчика ради дорогого гостя (в жертву принесли каплуна), не обилие корыт в сенях, а хитроумное устройство калиточного запора, изготовленного старшиной батареи. Душу вложил мичман Пилипчук в запор и калитку, великие знания! Манцев шел вдоль строя одноэтажных домов, присматриваясь к железу на калитках, пока не узнал, открыть же запор никак не мог. Но раздались какие— то звоны, сработала, видимо, сигнализация, мелькнул огонек, от дома к калитке проложился свет, по световой дорожке важной гусыней поплыла хозяйка, и по замедлившимся шагам ее сразу стало ясно: не пустит; хозяйка собою заслоняла свое жилище от вторжения человека, едва ие разрушившего годами сооружаемую крепость: как у всех лживых женщин, лицо ее честно и откровенно выражало мысли, и Манцев понял, что для дома этого он пострашнее американской авиации, опаснее чумы, что во всеобщем бедствии не так чувствительна потеря кабанчика и не так опустошителен мор, косящий кроликов, кур и гусей, но крушением всего мироздания покажется нищета и бездомность посреди цветущего благополучия соседей, таких же мичманов и главстаршин, которым судьба улыбнулась тем уже, что ими командуют законопослушные и уставообязанные офицеры.