Страница:
Несколько обескураженным вернулся адъютант, вину за собою чувствуя. Перо командующего исправило абзац, лежавший под строчкой «За допущенные нарушения приказываю…» Галахову — не 10 суток ареста с содержанием на гарнизонной гауптвахте, а 5 суток. Манцеву же — предупреждение о неполном служебном соответствии. Мягкость наказания возмутила интеллигентствующего доверенного. «Так нельзя! — воскликнул он с ожесточением. — Где же карающая десница порядка? Мы флот развалим!..» Тем не менее он, ловко засунув под валик бумагу, быстренько отшлепал текст. Кадровик же пристал к адъютанту: как решено с местом будущей службы Манцева? Адъютант сказал, что четких указаний не последовало, однако на карте Черного моря палец командующего прочертил дугу, соединившую две географические точки: остров и мыс. «Там или там», — выразился командующий, и что это означает — надо еще подумать.
Позвали Барбаша, стали вместе думать. На острове — батарея береговой обороны, пост СНИС (служба наблюдения и связи), пирс для приема мелкотоннажных судов. Мыс — южная точка Черноморского побережья, на самой границе, что по речонке, на мысе — пост СНИС, более ничего. Итак, все ясно: командир поста СНИС. А где именно — п усть кадровик решает.
Заговорил Долгушин, возразил гневно: остров — ни в коем случае! Остров некогда был местом ссылки, и между службою Манцева и ссылкою никаких аналогий прослеживаться не должно!
Политически обоснованное предложение принято было единогласно. Остров отпадал, кадровик, однако, преследовал свои цели. Он выразил сомнение в том, что палец командующего остановился именно на мысе. Если, указал кадровик, толщину пальца командующего взять в масштабе карты, которая в домашнем кабинете, то с одинаковой вероятностью можно предположить, что палец имел в виду как мыс, так и Поти, и скорее всего Поти, конечно же, Поти!
Адъютант внес важное уточнение: дугу прочертил не указательный палец, а мизинец, даже более того, ноготь мизинца. Кадровик тем не менее упорствовал, ему надо было заткнуть какую— то должностную дыру в Поти, и он сказал, что палец, конечно, двигался по восходящей дуге от острова, и ноготь, указав истинное место службы Манцева, по инерции проскользил до мыса. Адъютант, оскорбленный до глубины души, заявил, что палец перемещался по нисходящей ветви и мыса коснулся, подобравшись к нему с юга, пол— Турции отхватив.
Это было решающим доводом, споры прекратились. Кадровик позвонил на «Безбоязненный», где он брал машинку, оттуда прибежал матрос.
Уехали. Барбаш достал гантели, размял мускулы. Молчал. Молчал и Долгушин. Тут заскрипели ступени, поднялся кто— то, несколько боязливо, сконфуженно даже, в нерешительности потоптался, набрался смелости, показал себя в коридорчике.
— А, Николашенька!.. — приветствовал Барбаш капитан-лейтенанта Николашина. — Ну что, мой ласковый? Кой— чего наскреб? Покажи.
Капитан-лейтенант Николашин предъявил служебную записку, читать которую Барбаш не стал, закинул ее в ящик стола.
— Верю тебе, родной, верю. Мерзавец этот Манцев, спору нет. Да поздно уж. Сковырнули мерзавца, не быть ему артиллеристом. На мысе служить будет, командиром сигнально— наблюдательного поста, три смены сигнальщиков, три радистки, девицы дай бог. Хана Манцеву! Ликуй, Николашенька, твоя взяла. Благодарность объявляю!
— Собственно, я… — засмущался Николашин, а Барбаш, посадив его рядом с собою, участливо стал спрашивать, как жена, как дети, нет ли стремления к берегам Невы, в академию имени Крылова.
Стремление имелось, о чем и поведал Николашин. Барбаш погладил его по плечу, обещал помочь, поднял, вывел в коридор. Поскрипели ступеньки, открылась и закрылась дверь.
— Вот и все, — сказал Барбаш.
Позвали Барбаша, стали вместе думать. На острове — батарея береговой обороны, пост СНИС (служба наблюдения и связи), пирс для приема мелкотоннажных судов. Мыс — южная точка Черноморского побережья, на самой границе, что по речонке, на мысе — пост СНИС, более ничего. Итак, все ясно: командир поста СНИС. А где именно — п усть кадровик решает.
Заговорил Долгушин, возразил гневно: остров — ни в коем случае! Остров некогда был местом ссылки, и между службою Манцева и ссылкою никаких аналогий прослеживаться не должно!
Политически обоснованное предложение принято было единогласно. Остров отпадал, кадровик, однако, преследовал свои цели. Он выразил сомнение в том, что палец командующего остановился именно на мысе. Если, указал кадровик, толщину пальца командующего взять в масштабе карты, которая в домашнем кабинете, то с одинаковой вероятностью можно предположить, что палец имел в виду как мыс, так и Поти, и скорее всего Поти, конечно же, Поти!
Адъютант внес важное уточнение: дугу прочертил не указательный палец, а мизинец, даже более того, ноготь мизинца. Кадровик тем не менее упорствовал, ему надо было заткнуть какую— то должностную дыру в Поти, и он сказал, что палец, конечно, двигался по восходящей дуге от острова, и ноготь, указав истинное место службы Манцева, по инерции проскользил до мыса. Адъютант, оскорбленный до глубины души, заявил, что палец перемещался по нисходящей ветви и мыса коснулся, подобравшись к нему с юга, пол— Турции отхватив.
Это было решающим доводом, споры прекратились. Кадровик позвонил на «Безбоязненный», где он брал машинку, оттуда прибежал матрос.
Уехали. Барбаш достал гантели, размял мускулы. Молчал. Молчал и Долгушин. Тут заскрипели ступени, поднялся кто— то, несколько боязливо, сконфуженно даже, в нерешительности потоптался, набрался смелости, показал себя в коридорчике.
— А, Николашенька!.. — приветствовал Барбаш капитан-лейтенанта Николашина. — Ну что, мой ласковый? Кой— чего наскреб? Покажи.
Капитан-лейтенант Николашин предъявил служебную записку, читать которую Барбаш не стал, закинул ее в ящик стола.
— Верю тебе, родной, верю. Мерзавец этот Манцев, спору нет. Да поздно уж. Сковырнули мерзавца, не быть ему артиллеристом. На мысе служить будет, командиром сигнально— наблюдательного поста, три смены сигнальщиков, три радистки, девицы дай бог. Хана Манцеву! Ликуй, Николашенька, твоя взяла. Благодарность объявляю!
— Собственно, я… — засмущался Николашин, а Барбаш, посадив его рядом с собою, участливо стал спрашивать, как жена, как дети, нет ли стремления к берегам Невы, в академию имени Крылова.
Стремление имелось, о чем и поведал Николашин. Барбаш погладил его по плечу, обещал помочь, поднял, вывел в коридор. Поскрипели ступеньки, открылась и закрылась дверь.
— Вот и все, — сказал Барбаш.
27
Эскадра ушла в море без Долгушина. Его вызвали в Симферополь, в обком, на совещание. В Севастополь он вернулся через три дня, вечером. Было уже темно, в домах зажглись огни. Иван Данилович шел по улице Ленина к Минной стенке и на повороте к ней натолкнулся в темноте на офицера, явно поджидавшего кого— то. Минутою позже Долгушин обеспокоенно вспомнил, что с этим офицером он уже встречался трижды — у дома на проспекте Нахимова, у штаба флота и на стенке, — и всякий раз ему казалось, что офицер что-то ищет или кого— то ждет.
Офицер шел следом за ним, в руках он держал то ли толстый справочник, то ли папку. Но в конце концов всегда найдется дело офицеру на Минной стенке. С учений уже вернулись в базу три крейсера и оба линкора, лодки в море не выходили.
К барказам офицер не свернул, направлялся, видимо, на миноноску. Иван Данилович поднялся в свой кабинет, глянул в окно: офицера не было. Значит, сейчас появится. Шинель и фуражку Долгушин не стал снимать. Сел за стол. Развернулся к двери.
Вошел капитан-лейтенант, глаза тусклые, линия рта прямая, жесткая. И какая— то странность чувствовалась в нем, какая— то далеко не безобидная чудаковатость— понять Долгушин не мог, но болезненность проглядывала, не надо быть медиком, чтоб ощутить ее. Достаточно изо дня в день видеть людей в черных офицерских шинелях, нормальных людей, втянутых в службу, которая немедленно отторгает от себя человека с физическими или психическими изъянами.
А вот и первая странность: офицер положил на подоконник папку, стянул с рук перчатки, но не сунул их в карман шинели, не сжал в кулаке, а выронил, и перчатки упали на пол, причем офицер сразу же забыл о них.
— Фамилия? Должность? Корабль? — рявкнул Иван Данилович, чтоб офицер сразу вспомнил, что он офицер.
— Капитан-лейтенант Болдырев, командир 3-го артиллерийского дивизиона БЧ-2 линейного корабля.
И название линкора прозвучало, и Долгушин понял, что речь пойдет о Манцеве. «И этот тоже!» — с негодованием подумал он о Болдыреве.
Он ошибся. Не о Манцеве заговорил Болдырев, но все то, что сказал командир дивизиона, так или иначе относилось к Манцеву, вернее, к приказу о «мере поощрения».
— Товарищ капитан 1 ранга! Я требую отправить меня на гауптвахту и начать дознание по факту существенного вреда, нанесенного мною эскадре. Так, будучи командиром зенитного дивизиона линейного корабля, я" во исполнение приказа командующего, мною неверно понятого, расшатал воинскую дисциплину вверенного мне подразделения и значительно снизил уровень боеготовности корабля.
Поднявшийся Иван Данилович пытался уловить взгляд Болдырева, но тот смотрел неотрывно в какую— то точку на стене, за плечом Долгушина.
— Далее. Весною этого года был понижен в должности и звании командир зенитного дивизиона линейного корабля «Новороссийск». Этот линкор в течение двух лет держал у себя приз командующего за лучшие стрельбы по воздушным целям. Как выяснилось весною, командир дивизиона вступил в сговор с летчиками, и те по радиосигналу отцепляли якобы сбитую мишень. О том, что такой сговор существует, знали многие офицеры эскадры, умеющие грамотно судить о зенитных стрельбах. И они молчали, как молчал и я. Почему мы молчали, об этом я хочу доложить командующему флотом лично.
— Забудьте об этом! — закричал Иван Данилович. — Судом чести офицерского состава бывший командир дивизиона разжалован! Его уже нет на флоте!
— Далее. Три недели тому назад крейсер «Ворошилов» выполнял зачетную артиллерийскую стрельбу главным калибром. Я не знаю, на каком орудии какой башни это произошло, но осечка была. Мне неизвестен также способ, каким фальсифицирован был отчет группы записи. Но осечка, которая могла существенно повлиять на оценку стрельбы, была утаена, и крейсер вернулся в базу со снарядом в канале ствола. В ночь на 3 декабря сего года, сразу же после прихода в базу, крейсер затемнился, и вслед за ним затемнились все корабли эскадры. Замечу, товарищ капитан 1 ранга, что извлечь заряд из каморы 180— миллиметрового орудия легко и просто, но снаряд входит в нарезы канала ствола обтюрирующим пояском, и его надо выбивать оттуда разрядником. И он был выбит, и все дежурные офицеры кораблей слышали, как снаряд выбивали, не услышать это невозможно. Я убежден, что заряд и снаряд были той же ночью утоплены. Я хочу лично доложить командующему флотом о совершенном и о том, почему молчали и молчат до сих пор дежурные и вахтенные службы эскадры.
У Ивана Даниловича ноги подкосились. Он сел. Снял фуражку. Ладонью провел по взмокшему лбу. Враки или не враки? И где сам он, начальник политотдела, был в ночь на 3 декабря? Вспомнил: на «Ушакове», в море, со штабом эскадры, вместе с флагартом. Старый артиллерийский волк даже дома, лежа под одеялом, услышал бы, как выбивают из ствола намертво вошедший туда снаряд.
— Хватит… — оборвал он Болдырева, когда тот начал говорить о «Нахимове». — Не бей лежачего… Садись, покури. — И встревоженно следил за тем, как опустившийся на стул Болдырев ищет в карманах спички. Нашел, чиркнул, зажег, но горящую спичку так и не поднес к папиросе. Злорадное удовольствие, какое— то дьявольское наслаждение было в глазах капитан-лейтенанта, смотревшего на спичку, догоравшую в его пальцах. Он наслаждался затуханием огня, добравшегося до кожи, и кончики пальцев, дочерна обожженные уже, вобрали в себя огонь, и губы Болдырева сладострастно как— то изогнулись.
Долгушин вспомнил, оцепенев: Гришка Калашников, командир 123-го катера! За неделю до гибели точно так же забавлялся спичками, разжиганием огня, устраивал пожарчики, находя всякий раз вполне резонные объяснения своим огневым потехам. То ему надо уничтожить письма какой— то Ленки, изменившей ему, то приплетал белиберду о сжигании секретных документов. И заживо сгорел, катер вспыхнул факелом, прямое попадание снаряда.
Спасать надо человека! Спасать! Честного и беспощадного к себе человека!
Слава богу, медсанчасть рядом, машина там найдется.
— Вы посидите… Я насчет машины выйду. Отправлю вас на гауптвахту…
Он скатился по трапу вниз, бросился в медсанчасть, позвонил в госпиталь, предупредил. Тихо— тихо поднялся в кабинет. Болдырев сидел неподвижно. Папироса торчала во рту, так и не зажженная.
Доставленный в госпиталь, Болдырев не проявлял ни беспокойства, ни удивления. В машине ему сделали укол, и его бросало в сон, и его выводила из сна необходимость двигаться. Начальник госпиталя, вызванный Долгушиным, поднял веки Болдырева, потом стал изучать его руки. Дежурный врач напряженно ждал.
— Крайнее истощение нервной системы, — пожал плечами начальник госпиталя. — Перешедшее в…
— Воспаление легких, — произнес Долгушин. — Продуло на верхних мостиках линкора. Сколько раз приказано было: выдавать теплое нижнее белье личному составу открытых боевых постов.
— Но, Иван Данилович, у него же…
— Да, вы правы, — легко согласился Долгушин. — Двустороннее воспаление легких.
— Но…
— Диагнозы здесь ставлю я! — взревел Долгушин. — Этому офицеру еще служить и служить! На кораблях! И я не позволю вам марать его личное дело! Все!
Что-то его еще задерживало в госпитале… Он тер лоб, вспоминал. Вспомнил: папка! Папка Болдырева! Он забрал ее сюда, сам Болдырев забыл о ней.
Иван Данилович развязал тесемки, глянул, что в папке. Думал, что там что-то артиллерийское, формуляры орудий, к примеру. Или просто вырезки из газет.
Там было другое, какая— то банно— прачечная канитель, какие— то ремонты… Тьфу, пропасть! Зачем понадобилась Болдыреву эта мура?
И вдруг он увидел бумажку, написанную Званцевым. Он узнал его красивый каллиграфический почерк, совсем недавно он изучал личное дело лживого борзописца, враля и негодяя, он читал автобиографию, он тогда еще поразился четкости званцевского почерка…
— Котельная?! Где котельная?
Долгушину показали, где котельная. Он побежал туда, спотыкаясь и негодуя. Сжечь, немедленно сжечь!
Кочегар открыл топку котла, Иван Данилович метнул в огонь папку.
Тесемки сразу же поддались огню. Долго сопротивлялся толстый картон, истлевая малозаметно. Огонь вгрызался в толщу бумаг, вороша их. Синее пламя дрожало над некоторыми страницами, словно не решалось заглянуть внутрь. Кочегар хотел длинной лопатой растащить непокорные бумаги, но Иван Данилович отпихнул его. Завороженно смотрел он, как бушующее пламя врывается в сердцевину папки и со свистом, уханьем пожирает буквы, строчки, страницы… Вдруг сильный порыв воздуха разметал остатки, и папка сгинула. Иван Данилович жадно закурил…
Добравшись до дома, он позвонил в госпиталь.
— Приемное отделение?.. С линкора говорят… Там у вас наш офицер, Болдырев… Что с ним и как его увидеть?
Сонный девичий голосок ответил:
— Двустороннее воспаление легких, температура повышенная, состояние средней тяжести, терапевтическое отделение, палата восьмая, посещение по средам и субботам с шестнадцати до восемнадцати, по воскресным дням с одиннадцати…
Офицер шел следом за ним, в руках он держал то ли толстый справочник, то ли папку. Но в конце концов всегда найдется дело офицеру на Минной стенке. С учений уже вернулись в базу три крейсера и оба линкора, лодки в море не выходили.
К барказам офицер не свернул, направлялся, видимо, на миноноску. Иван Данилович поднялся в свой кабинет, глянул в окно: офицера не было. Значит, сейчас появится. Шинель и фуражку Долгушин не стал снимать. Сел за стол. Развернулся к двери.
Вошел капитан-лейтенант, глаза тусклые, линия рта прямая, жесткая. И какая— то странность чувствовалась в нем, какая— то далеко не безобидная чудаковатость— понять Долгушин не мог, но болезненность проглядывала, не надо быть медиком, чтоб ощутить ее. Достаточно изо дня в день видеть людей в черных офицерских шинелях, нормальных людей, втянутых в службу, которая немедленно отторгает от себя человека с физическими или психическими изъянами.
А вот и первая странность: офицер положил на подоконник папку, стянул с рук перчатки, но не сунул их в карман шинели, не сжал в кулаке, а выронил, и перчатки упали на пол, причем офицер сразу же забыл о них.
— Фамилия? Должность? Корабль? — рявкнул Иван Данилович, чтоб офицер сразу вспомнил, что он офицер.
— Капитан-лейтенант Болдырев, командир 3-го артиллерийского дивизиона БЧ-2 линейного корабля.
И название линкора прозвучало, и Долгушин понял, что речь пойдет о Манцеве. «И этот тоже!» — с негодованием подумал он о Болдыреве.
Он ошибся. Не о Манцеве заговорил Болдырев, но все то, что сказал командир дивизиона, так или иначе относилось к Манцеву, вернее, к приказу о «мере поощрения».
— Товарищ капитан 1 ранга! Я требую отправить меня на гауптвахту и начать дознание по факту существенного вреда, нанесенного мною эскадре. Так, будучи командиром зенитного дивизиона линейного корабля, я" во исполнение приказа командующего, мною неверно понятого, расшатал воинскую дисциплину вверенного мне подразделения и значительно снизил уровень боеготовности корабля.
Поднявшийся Иван Данилович пытался уловить взгляд Болдырева, но тот смотрел неотрывно в какую— то точку на стене, за плечом Долгушина.
— Далее. Весною этого года был понижен в должности и звании командир зенитного дивизиона линейного корабля «Новороссийск». Этот линкор в течение двух лет держал у себя приз командующего за лучшие стрельбы по воздушным целям. Как выяснилось весною, командир дивизиона вступил в сговор с летчиками, и те по радиосигналу отцепляли якобы сбитую мишень. О том, что такой сговор существует, знали многие офицеры эскадры, умеющие грамотно судить о зенитных стрельбах. И они молчали, как молчал и я. Почему мы молчали, об этом я хочу доложить командующему флотом лично.
— Забудьте об этом! — закричал Иван Данилович. — Судом чести офицерского состава бывший командир дивизиона разжалован! Его уже нет на флоте!
— Далее. Три недели тому назад крейсер «Ворошилов» выполнял зачетную артиллерийскую стрельбу главным калибром. Я не знаю, на каком орудии какой башни это произошло, но осечка была. Мне неизвестен также способ, каким фальсифицирован был отчет группы записи. Но осечка, которая могла существенно повлиять на оценку стрельбы, была утаена, и крейсер вернулся в базу со снарядом в канале ствола. В ночь на 3 декабря сего года, сразу же после прихода в базу, крейсер затемнился, и вслед за ним затемнились все корабли эскадры. Замечу, товарищ капитан 1 ранга, что извлечь заряд из каморы 180— миллиметрового орудия легко и просто, но снаряд входит в нарезы канала ствола обтюрирующим пояском, и его надо выбивать оттуда разрядником. И он был выбит, и все дежурные офицеры кораблей слышали, как снаряд выбивали, не услышать это невозможно. Я убежден, что заряд и снаряд были той же ночью утоплены. Я хочу лично доложить командующему флотом о совершенном и о том, почему молчали и молчат до сих пор дежурные и вахтенные службы эскадры.
У Ивана Даниловича ноги подкосились. Он сел. Снял фуражку. Ладонью провел по взмокшему лбу. Враки или не враки? И где сам он, начальник политотдела, был в ночь на 3 декабря? Вспомнил: на «Ушакове», в море, со штабом эскадры, вместе с флагартом. Старый артиллерийский волк даже дома, лежа под одеялом, услышал бы, как выбивают из ствола намертво вошедший туда снаряд.
— Хватит… — оборвал он Болдырева, когда тот начал говорить о «Нахимове». — Не бей лежачего… Садись, покури. — И встревоженно следил за тем, как опустившийся на стул Болдырев ищет в карманах спички. Нашел, чиркнул, зажег, но горящую спичку так и не поднес к папиросе. Злорадное удовольствие, какое— то дьявольское наслаждение было в глазах капитан-лейтенанта, смотревшего на спичку, догоравшую в его пальцах. Он наслаждался затуханием огня, добравшегося до кожи, и кончики пальцев, дочерна обожженные уже, вобрали в себя огонь, и губы Болдырева сладострастно как— то изогнулись.
Долгушин вспомнил, оцепенев: Гришка Калашников, командир 123-го катера! За неделю до гибели точно так же забавлялся спичками, разжиганием огня, устраивал пожарчики, находя всякий раз вполне резонные объяснения своим огневым потехам. То ему надо уничтожить письма какой— то Ленки, изменившей ему, то приплетал белиберду о сжигании секретных документов. И заживо сгорел, катер вспыхнул факелом, прямое попадание снаряда.
Спасать надо человека! Спасать! Честного и беспощадного к себе человека!
Слава богу, медсанчасть рядом, машина там найдется.
— Вы посидите… Я насчет машины выйду. Отправлю вас на гауптвахту…
Он скатился по трапу вниз, бросился в медсанчасть, позвонил в госпиталь, предупредил. Тихо— тихо поднялся в кабинет. Болдырев сидел неподвижно. Папироса торчала во рту, так и не зажженная.
Доставленный в госпиталь, Болдырев не проявлял ни беспокойства, ни удивления. В машине ему сделали укол, и его бросало в сон, и его выводила из сна необходимость двигаться. Начальник госпиталя, вызванный Долгушиным, поднял веки Болдырева, потом стал изучать его руки. Дежурный врач напряженно ждал.
— Крайнее истощение нервной системы, — пожал плечами начальник госпиталя. — Перешедшее в…
— Воспаление легких, — произнес Долгушин. — Продуло на верхних мостиках линкора. Сколько раз приказано было: выдавать теплое нижнее белье личному составу открытых боевых постов.
— Но, Иван Данилович, у него же…
— Да, вы правы, — легко согласился Долгушин. — Двустороннее воспаление легких.
— Но…
— Диагнозы здесь ставлю я! — взревел Долгушин. — Этому офицеру еще служить и служить! На кораблях! И я не позволю вам марать его личное дело! Все!
Что-то его еще задерживало в госпитале… Он тер лоб, вспоминал. Вспомнил: папка! Папка Болдырева! Он забрал ее сюда, сам Болдырев забыл о ней.
Иван Данилович развязал тесемки, глянул, что в папке. Думал, что там что-то артиллерийское, формуляры орудий, к примеру. Или просто вырезки из газет.
Там было другое, какая— то банно— прачечная канитель, какие— то ремонты… Тьфу, пропасть! Зачем понадобилась Болдыреву эта мура?
И вдруг он увидел бумажку, написанную Званцевым. Он узнал его красивый каллиграфический почерк, совсем недавно он изучал личное дело лживого борзописца, враля и негодяя, он читал автобиографию, он тогда еще поразился четкости званцевского почерка…
— Котельная?! Где котельная?
Долгушину показали, где котельная. Он побежал туда, спотыкаясь и негодуя. Сжечь, немедленно сжечь!
Кочегар открыл топку котла, Иван Данилович метнул в огонь папку.
Тесемки сразу же поддались огню. Долго сопротивлялся толстый картон, истлевая малозаметно. Огонь вгрызался в толщу бумаг, вороша их. Синее пламя дрожало над некоторыми страницами, словно не решалось заглянуть внутрь. Кочегар хотел длинной лопатой растащить непокорные бумаги, но Иван Данилович отпихнул его. Завороженно смотрел он, как бушующее пламя врывается в сердцевину папки и со свистом, уханьем пожирает буквы, строчки, страницы… Вдруг сильный порыв воздуха разметал остатки, и папка сгинула. Иван Данилович жадно закурил…
Добравшись до дома, он позвонил в госпиталь.
— Приемное отделение?.. С линкора говорят… Там у вас наш офицер, Болдырев… Что с ним и как его увидеть?
Сонный девичий голосок ответил:
— Двустороннее воспаление легких, температура повышенная, состояние средней тяжести, терапевтическое отделение, палата восьмая, посещение по средам и субботам с шестнадцати до восемнадцати, по воскресным дням с одиннадцати…
28
Манцев прибыл в Севастополь поездом утром 29 декабря. Еще в поезде он узнал о каком— то приказе командующего эскадрой, но минер с «Беззаветного», в Симферополе подсевший, помнил только «предупредить о неполном служебном соответствии». В вокзальном буфете грелись офицеры, новенькие, еще не обкатанные милютиными, трескучие и напыщенные. Ни одной знакомой морды, и на том спасибо. Лейтенанты поскуливали, вышибленные из экипажа в семь утра, для шика употребляли словечки из ПСП, детская погремушка еще не наскучила им. Потом кто-то затянул: «А вот об одном фрунзаке рассказывали… Полез он к одной девчонке в окно, на второй этаж, лестницу приставил, да ошибся окном и…» Эпизод более чем годичной давности, кто знал о нем, кто помнить мог? Неужели — наипреданнейший Василь Дрыглюк? Он, конечно. Это ему, вестовому, командир батареи обязан сообщать, где ночует, чтоб тот мог найти его на берегу — по тревоге на корабле или в базе. И много еще знал Василь Дрыглюк, комендор того орудия, что в каземате над каютой No 61.
Вдруг спокойствие снизошло на Манцева. Там, в ОКОСе, будет стрельба, а на всех стрельбах он спокоен, это уж от природы, и ни растерянности, ни страха у него никогда не было. И сегодня не будет. Поглядывая на опустевшую бухту, шел он по улице, смахивая со щек капли влаги, тяжелые снежинки падали с неба медленно и величаво. Кафе— кондитерская еще не открылась, но Алла там, внутри, гремела жестяными коробками, в которых ей подвозили пирожные.
ОКОС— в двухэтажном домике. Десятка два офицеров расселись по скамеечкам двора, ожидая, когда выкрикнут их фамилии. И опять хорошо, все незнакомые. Манцев слушал, смотрел. Люди ждали. Инженер— лейтенант, сидя на нижней ступеньке крылечка, что-то высчитывал, водил движком логарифмической линейки, писал, и когда задумывался, то вкладывал карандаш в зубы. У скамейки капитан-лейтенант собрал вокруг себя любителей поэзии и без запинки шпарил куски из юнкерских поэм Лермонтова. Отдельной группой стояли катерники, все красные, крепкие, грубые, осипшие, одетые вольно, в регланах, и все безработные, их торпедные катера, некогда полученные по ленд— лизу, были возвращены американцам, которые в Константинополе сплющили их прессом в листы металла. Катерников уже вызывали, но они всякий раз отвечали, что назначение будут получать вместе, что вскоре прибудет капитан 1 ранга Долгушин, без него они ни с кем общаться не намерены. Что ж, подумал Манцев, им, конечно, Долгушин поможет.
Окосовцы высмотрели его, на крылечке показался офицер, позвал: «Манцев! Старший лейтенант Манцев!» И Манцев пружинисто и твердо пошел на зов. Все смолкли, только знаток Лермонтова не смог перекусить лезущую из него гирлянду строчек из «Монго»: «…идет он, все гремит на нем, как дюжина пустых бутылок, толкаясь в ящике пустом».
Встретили приветливо, участливо спрашивали о чем— то, так и сяк вертели отпускной билет, изучая штампы ленинградской комендатуры. Предложили ознакомиться с приказом командующего эскадрой. Ознакомился, о чем на приказе же и расписался. Что дальше? Ага, командир поста СНИС. Согласен. Где получить проездные документы? Здесь получите, ответили, не сегодня, 31 утром, приказ еще не подписан, командующий флотом в море, в Севастополе будет сегодня— завтра.
Солнце погружалось в клочковатые стремительные тучи и выскакивало из них, как оранжевый буй из волн. Манцев смотрел на него с крылечка, потом опустил голову, увидел офицеров, что-то от него ждавших, пожал плечами, закурил и пошел. Он не хотел, чтоб кто— нибудь видел его в момент, когда проявится волнение.
Но не было его, волнения. Все буднично, как подъем флага, утренняя приборка и двадцать минут на проворачивание машин и механизмов. А решилась судьба, жизнь остановлена на три года, именно такой срок отбывают на берегу выброшенные с эскадры люди. Три года без корабля и кораблей — а у него даже пульс не зачастил, и только мыслишка какая— то егозливая дергает: нужна ли вообще шинель там, в субтропиках?
Он увидел себя невдалеке от комендатуры, у дома, к номеру которого присматривался, о чем— то гадая. Вспомнил: Званцев. Стал медленно подниматься. Дверь квартиры открыта. Манцев вступил в полумрак коридора. Рука пошарила по стене, ища выключатель, и сорвалась, уперлась в дверь и ушла в пустоту. Дверь отошла, ударил свет дня, в свете стояла женщина, задрав юбку, согнув ногу, изготовив ее для натягивания чулка. Манцев подал дверь еще дальше, чтоб рассмотреть при свете, куда идти.
Званцев готовился к отъезду: книги связаны в пачки, разбухший чемодан стоял в углу, торопя и напоминая. На голом — без скатерти — столе рассыпаны яблоки, груши, поваленная пустая бутылка придерживалась от скатывания пепельницей, похожей на булыжник. Здесь было жарко, и газетчик что-то искал, заглядывал за шкаф, расхаживая в трусах и майке. Поджарый, мускулистый, кожа чистая и гладкая, почему— то вызвавшая в Манцеве чувство гадливости, отвращения— то самое чувство, что испытал он минутами раньше, когда увидел женскую ногу в синих пупырышках озноба. «Нездоровится, — подумал о себе Манцев. — Продуло в поезде».
— Присаживайся, Олег… Шинель— на кровать, не бойся. У меня, сам видишь, вчера прощальный ужин имел место быть, соколы взвивались орлами, в единственном числе сокол, правда, известный тебе Илья Теодорович Барбаш. Вчера он сцапал двух лейтенантов, упек голубчиков на губу, к хлястику придрался, иного повода не нашел, а причина была сурьезнейшая, два молодца громко обсуждали стати Маргариты Николаевны Векшиной и шумно завидовали Олегу Манцеву… Бытовой факт: сослуживец мужа заглянул на полчаса к пышнотелой Рите Векшиной, передал привет от томящегося в линкоровских застенках мужа, заодно принес пару ведер воды да в огороде покопался. Чисто, скромно, мило. Но можно иначе глянуть, и взгляд такой не лишен оснований: Ритке ведь до смерти надоел муж— добытчик, поставщик жизненных благ, она, я думаю, создана для того, чтоб вытаскивать мучеников из огня. Или такой вариант: просто женское участие в судьбе непрактичного холостяка. И еще есть варианты. А сколько их, когда речь зайдет о Манцеве? И все зависит от того, как молва смотрит на Манцева. И так всегда, везде и повсюду. Сколько веков люди всматриваются в несколько часов из жизни Христа, находят все новые и новые нюансы, подробности, потому что усложняется человеческая душа и хочет усложнить эти несколько часов. И в ближайшие годы вспыхнет интерес к этим нескольким часам. Народ-богоносец захочет узнать, кто его предал. А прецедентов нет, хоть и длинна история государства российского. Поневоле полезешь в конюшню, оглашенную стенаниями младенца… Где ж она, черт побери?.. Вот она…
Званцев ногою выкатил бутылку из— под кресла. Нашел фужеры почище. Олег оглядывал конуру, в которой писались «Уроки одного подразделения». Он пришел сюда, чтоб задать корреспонденту всего один вопрос, но какой — не мог вспомнить.
— Твой день сегодня, Олег Манцев, — торжественно Произнес Алексей Званцев, сдавливая горло бутылки, высматривая, куда безопаснее выстрелить пробкой. — Ты победил. Ты отмечен высшей благодатью. Тебя признали равным всему флоту. Ибо наказали. Когда ты был ничем, тебя одаряли вниманием, равным пренебрежению, ты был частицею копошащейся массы сограждан. Ты ни в чем не отличался от других, пока не стал преступником или героем. Когда государство осуждает человека, оно впервые обнаруживает в человеке личность, существо, нравственные, физические и интеллектуальные способности которого могут поспорить с военно— политическим могуществом многомиллионной державы. Итак, за победу!
Бутылка дымилась, как салютная пушка.
— Уезжаешь?
— Да. Еще один виток спирали. — Званцев прощально оглядывал стены. — В одесскую голытьбу. «Грузия» в семь вечера уходит.
— Кто такой Нума Помпилий?
— А… Мелкий сутяжник, римский царь, все хотел богов обмануть, меньшим задобрить, большее получить, но и боги у римлян пройдохами были, хапугами, их не обманешь — нищим будешь… Зачем тебе это — Помпилий? — Званцев задумался, приложил фужер ко лбу. — Кто знает, может быть, от Нумы пошел обычай — ничего человеческого богам не предъявлять, кто знает. И ты, Олег Манцев, не отдавай богам свое человеческое!
— Прощай, — сказал Манцев и протянул руку. Ветры, гудевшие на лестнице, смолкли на улице. Манцев дошел до угла и остановился. Он так и не задал корреспонденту тот вопрос, ради которого притащился к нему: теперь— то от какой беды спас его Званцев? И надо ли спрашивать?
Вдруг спокойствие снизошло на Манцева. Там, в ОКОСе, будет стрельба, а на всех стрельбах он спокоен, это уж от природы, и ни растерянности, ни страха у него никогда не было. И сегодня не будет. Поглядывая на опустевшую бухту, шел он по улице, смахивая со щек капли влаги, тяжелые снежинки падали с неба медленно и величаво. Кафе— кондитерская еще не открылась, но Алла там, внутри, гремела жестяными коробками, в которых ей подвозили пирожные.
ОКОС— в двухэтажном домике. Десятка два офицеров расселись по скамеечкам двора, ожидая, когда выкрикнут их фамилии. И опять хорошо, все незнакомые. Манцев слушал, смотрел. Люди ждали. Инженер— лейтенант, сидя на нижней ступеньке крылечка, что-то высчитывал, водил движком логарифмической линейки, писал, и когда задумывался, то вкладывал карандаш в зубы. У скамейки капитан-лейтенант собрал вокруг себя любителей поэзии и без запинки шпарил куски из юнкерских поэм Лермонтова. Отдельной группой стояли катерники, все красные, крепкие, грубые, осипшие, одетые вольно, в регланах, и все безработные, их торпедные катера, некогда полученные по ленд— лизу, были возвращены американцам, которые в Константинополе сплющили их прессом в листы металла. Катерников уже вызывали, но они всякий раз отвечали, что назначение будут получать вместе, что вскоре прибудет капитан 1 ранга Долгушин, без него они ни с кем общаться не намерены. Что ж, подумал Манцев, им, конечно, Долгушин поможет.
Окосовцы высмотрели его, на крылечке показался офицер, позвал: «Манцев! Старший лейтенант Манцев!» И Манцев пружинисто и твердо пошел на зов. Все смолкли, только знаток Лермонтова не смог перекусить лезущую из него гирлянду строчек из «Монго»: «…идет он, все гремит на нем, как дюжина пустых бутылок, толкаясь в ящике пустом».
Встретили приветливо, участливо спрашивали о чем— то, так и сяк вертели отпускной билет, изучая штампы ленинградской комендатуры. Предложили ознакомиться с приказом командующего эскадрой. Ознакомился, о чем на приказе же и расписался. Что дальше? Ага, командир поста СНИС. Согласен. Где получить проездные документы? Здесь получите, ответили, не сегодня, 31 утром, приказ еще не подписан, командующий флотом в море, в Севастополе будет сегодня— завтра.
Солнце погружалось в клочковатые стремительные тучи и выскакивало из них, как оранжевый буй из волн. Манцев смотрел на него с крылечка, потом опустил голову, увидел офицеров, что-то от него ждавших, пожал плечами, закурил и пошел. Он не хотел, чтоб кто— нибудь видел его в момент, когда проявится волнение.
Но не было его, волнения. Все буднично, как подъем флага, утренняя приборка и двадцать минут на проворачивание машин и механизмов. А решилась судьба, жизнь остановлена на три года, именно такой срок отбывают на берегу выброшенные с эскадры люди. Три года без корабля и кораблей — а у него даже пульс не зачастил, и только мыслишка какая— то егозливая дергает: нужна ли вообще шинель там, в субтропиках?
Он увидел себя невдалеке от комендатуры, у дома, к номеру которого присматривался, о чем— то гадая. Вспомнил: Званцев. Стал медленно подниматься. Дверь квартиры открыта. Манцев вступил в полумрак коридора. Рука пошарила по стене, ища выключатель, и сорвалась, уперлась в дверь и ушла в пустоту. Дверь отошла, ударил свет дня, в свете стояла женщина, задрав юбку, согнув ногу, изготовив ее для натягивания чулка. Манцев подал дверь еще дальше, чтоб рассмотреть при свете, куда идти.
Званцев готовился к отъезду: книги связаны в пачки, разбухший чемодан стоял в углу, торопя и напоминая. На голом — без скатерти — столе рассыпаны яблоки, груши, поваленная пустая бутылка придерживалась от скатывания пепельницей, похожей на булыжник. Здесь было жарко, и газетчик что-то искал, заглядывал за шкаф, расхаживая в трусах и майке. Поджарый, мускулистый, кожа чистая и гладкая, почему— то вызвавшая в Манцеве чувство гадливости, отвращения— то самое чувство, что испытал он минутами раньше, когда увидел женскую ногу в синих пупырышках озноба. «Нездоровится, — подумал о себе Манцев. — Продуло в поезде».
— Присаживайся, Олег… Шинель— на кровать, не бойся. У меня, сам видишь, вчера прощальный ужин имел место быть, соколы взвивались орлами, в единственном числе сокол, правда, известный тебе Илья Теодорович Барбаш. Вчера он сцапал двух лейтенантов, упек голубчиков на губу, к хлястику придрался, иного повода не нашел, а причина была сурьезнейшая, два молодца громко обсуждали стати Маргариты Николаевны Векшиной и шумно завидовали Олегу Манцеву… Бытовой факт: сослуживец мужа заглянул на полчаса к пышнотелой Рите Векшиной, передал привет от томящегося в линкоровских застенках мужа, заодно принес пару ведер воды да в огороде покопался. Чисто, скромно, мило. Но можно иначе глянуть, и взгляд такой не лишен оснований: Ритке ведь до смерти надоел муж— добытчик, поставщик жизненных благ, она, я думаю, создана для того, чтоб вытаскивать мучеников из огня. Или такой вариант: просто женское участие в судьбе непрактичного холостяка. И еще есть варианты. А сколько их, когда речь зайдет о Манцеве? И все зависит от того, как молва смотрит на Манцева. И так всегда, везде и повсюду. Сколько веков люди всматриваются в несколько часов из жизни Христа, находят все новые и новые нюансы, подробности, потому что усложняется человеческая душа и хочет усложнить эти несколько часов. И в ближайшие годы вспыхнет интерес к этим нескольким часам. Народ-богоносец захочет узнать, кто его предал. А прецедентов нет, хоть и длинна история государства российского. Поневоле полезешь в конюшню, оглашенную стенаниями младенца… Где ж она, черт побери?.. Вот она…
Званцев ногою выкатил бутылку из— под кресла. Нашел фужеры почище. Олег оглядывал конуру, в которой писались «Уроки одного подразделения». Он пришел сюда, чтоб задать корреспонденту всего один вопрос, но какой — не мог вспомнить.
— Твой день сегодня, Олег Манцев, — торжественно Произнес Алексей Званцев, сдавливая горло бутылки, высматривая, куда безопаснее выстрелить пробкой. — Ты победил. Ты отмечен высшей благодатью. Тебя признали равным всему флоту. Ибо наказали. Когда ты был ничем, тебя одаряли вниманием, равным пренебрежению, ты был частицею копошащейся массы сограждан. Ты ни в чем не отличался от других, пока не стал преступником или героем. Когда государство осуждает человека, оно впервые обнаруживает в человеке личность, существо, нравственные, физические и интеллектуальные способности которого могут поспорить с военно— политическим могуществом многомиллионной державы. Итак, за победу!
Бутылка дымилась, как салютная пушка.
— Уезжаешь?
— Да. Еще один виток спирали. — Званцев прощально оглядывал стены. — В одесскую голытьбу. «Грузия» в семь вечера уходит.
— Кто такой Нума Помпилий?
— А… Мелкий сутяжник, римский царь, все хотел богов обмануть, меньшим задобрить, большее получить, но и боги у римлян пройдохами были, хапугами, их не обманешь — нищим будешь… Зачем тебе это — Помпилий? — Званцев задумался, приложил фужер ко лбу. — Кто знает, может быть, от Нумы пошел обычай — ничего человеческого богам не предъявлять, кто знает. И ты, Олег Манцев, не отдавай богам свое человеческое!
— Прощай, — сказал Манцев и протянул руку. Ветры, гудевшие на лестнице, смолкли на улице. Манцев дошел до угла и остановился. Он так и не задал корреспонденту тот вопрос, ради которого притащился к нему: теперь— то от какой беды спас его Званцев? И надо ли спрашивать?
29
Ночью на Потийском рейде, оставив на «Кутузове» походный штаб, командующий флотом перешел на «Безукоризненный». Бестактно и безграмотно — спрашивать флагмана, куда направляется он. Корабли эскадры молчали. Держась в радиолокационной тени транспортов, снующих вдоль анатолийского побережья Турции, эсминец встретил восход солнца на долготе Босфора, лег на норд и курсом, каким некогда «Гебен» и «Бреслау» пересекали Черное море, пошел на Одессу. Аппаратура опознавания «свой — чужой» была отключена еще ранее. «Безукоризненный» то развивал наибольшую скорость, то плелся в кильватере транспортов. Войдя в зону Одесской военно— морской базы, эсминец полным ходом полетел к намеченной цели. Командующий давно хотел потрясти штаб базы, в котором окопались такие матерые моряки, что к ним с опаскою приближался главный инспектор боевой подготовки. Подзуживала командующего и Москва, возмущенная многими ЧП в базе.
«Безукоризненный» соблюдал все правила радиомолчания, радиолокационный ответчик безмолвствовал. Если бы не скорость, эсминец на экране локаторов ничем не отличался бы от толпящихся в этом районе судов.
Настал час Жилкина.
Не встретив водолея в точке рандеву, «Бойкий» зашел в Одессу. Воду Жилкин принял, но радиограмма из Севастополя разрешила ему суточное пребывание в базе. Рядом, по правому борту, швартовалась ПУГ, поисково— ударная группа — эсминец «Лютый» и два «охотника». По тому, как лежит на травке отдыхающий бегун, опытный тренер может определить, за сколько секунд пробежится стометровка. И Степан Иванович, глянув на палубу «Лютого», понял, что экстренно выйти в море «Лютый» не сможет. Назначенную «Бойкому» готовность к выходу Жилкин отменил. «С мостика не сходить!» — приказал он старпому и отправился в штаб, хотел по телефону связаться с Евпаторией.
Штаб он застал в панике. Радиолокационные станции засекли неопознанную цель, оперативный дежурный требовал уточнений, связывался с Севастополем, а время шло. Командир базы еще не вернулся с воскресной рыбалки, начальник штаба базы отбыл на обед в неустановленный ресторан.
Наконец ПУГ получил приказ выйти в море на опознание цели, но выходить не торопился, ибо не раз бывали случаи, когда выход отменялся в последний момент. Единственной надеждой оставался Жилкин.
«Бойкий» покинул гавань, когда до цели было уже 43 мили, до визуального контакта — десять с чем— то минут. Степан Иванович догадывался, кто стоит на мостике неопознанного корабля. Знал, что неизвестный объект — вне территориальных вод СССР. Но роль свою в спектакле, не им поставленном, решил исполнить безупречно.
Радиообмен между Одессою и Севастополем полностью прослушивался «Безукоризненным», и командующий флотом понимал, что происходит в штабе, знал. какой корабль вышел на перехват. Точки на карте соединились в линию, «Бойкий» шел курсом, удобным для атаки. Все на нем делалось грамотно и более чем убедительно. Пришлось включить ответчик.
«Безукоризненный» соблюдал все правила радиомолчания, радиолокационный ответчик безмолвствовал. Если бы не скорость, эсминец на экране локаторов ничем не отличался бы от толпящихся в этом районе судов.
Настал час Жилкина.
Не встретив водолея в точке рандеву, «Бойкий» зашел в Одессу. Воду Жилкин принял, но радиограмма из Севастополя разрешила ему суточное пребывание в базе. Рядом, по правому борту, швартовалась ПУГ, поисково— ударная группа — эсминец «Лютый» и два «охотника». По тому, как лежит на травке отдыхающий бегун, опытный тренер может определить, за сколько секунд пробежится стометровка. И Степан Иванович, глянув на палубу «Лютого», понял, что экстренно выйти в море «Лютый» не сможет. Назначенную «Бойкому» готовность к выходу Жилкин отменил. «С мостика не сходить!» — приказал он старпому и отправился в штаб, хотел по телефону связаться с Евпаторией.
Штаб он застал в панике. Радиолокационные станции засекли неопознанную цель, оперативный дежурный требовал уточнений, связывался с Севастополем, а время шло. Командир базы еще не вернулся с воскресной рыбалки, начальник штаба базы отбыл на обед в неустановленный ресторан.
Наконец ПУГ получил приказ выйти в море на опознание цели, но выходить не торопился, ибо не раз бывали случаи, когда выход отменялся в последний момент. Единственной надеждой оставался Жилкин.
«Бойкий» покинул гавань, когда до цели было уже 43 мили, до визуального контакта — десять с чем— то минут. Степан Иванович догадывался, кто стоит на мостике неопознанного корабля. Знал, что неизвестный объект — вне территориальных вод СССР. Но роль свою в спектакле, не им поставленном, решил исполнить безупречно.
Радиообмен между Одессою и Севастополем полностью прослушивался «Безукоризненным», и командующий флотом понимал, что происходит в штабе, знал. какой корабль вышел на перехват. Точки на карте соединились в линию, «Бойкий» шел курсом, удобным для атаки. Все на нем делалось грамотно и более чем убедительно. Пришлось включить ответчик.