Страница:
Когда сигнальщики доложили вахтенному офицеру, — а вахтенным стоял Олег Манцев, — что катер под флагом начальника штаба эскадры отошел от Графской пристани, Олег стал наблюдать за «Ворошиловым». Сыграют «захождение» или нет? Если да, то и Олегу следует вызывать горниста. Устав обязывал приветствовать катер с начальником штаба эскадры, отдавать ему честь, то есть играть на горне «захождение», давать по трансляции команду «стать к борту!». Но при условии, если расстояние до катера не превышало 3 кабельтовых. Если же превышало, то вахтенный офицер спускался на срез и с площадки трапа приветствовал катер, прикладывая руку к фуражке, взглядом и поворотом головы сопровождая высокое должностное лицо. Этот простенький уставной обряд из-за условий Северной бухты и опасного нрава начальника штаба усложнился и углубился до проблемы «быть или не быть?». 3 кабельтова не отмерены флажками, не выставлены буями и вешками. И не так важны 3 кабельтова, как состояние духа и тела начальника штаба. Сыграно «захождение» или не сыграно, 3 кабельтова или 3,5 кабельтова, но если адмиралу что-то не понравится, катер опишет дугу, на малом ходу пройдет рядом с трапом, чтобы узнать, кто на вахте, а затем развернется, подлетит к кораблю, приговор будет изречен мегафоном и подтвержден растопыренными пальцами: «Десять суток ареста при каюте!» Мысли начальника штаба эскадры настолько своенравны и буйно— стихийны, что, к примеру, объявленный вахтенному «Кутузова» арест означал на самом деле «предупреждение о неполном служебном соответствии» помощнику командира «Нахимова». Старпомы, когда вахтенные докладывали о наказании, обычно хватали телефонную трубку и обзванивали коллег, допытываясь до истины. Какова она ни была, вахтенные арест не отбывали, достаточно было и того, что их фамилию знает начальник штаба эскадры. «Захождение» на «Ворошилове» не сыграли. А катер шел, прижимаясь к берегу Корабельной стороны, в 4 кабельтовых от линкора, и явно направляясь не к линкору. Олег стоял на площадке трапа, «поедая глазами» начальство. На хорошем ходу катер проскочил мимо Угольной пристани, определенно целясь на «Дзержинский». На крейсере уже заметили его. Испуганным, голосом вахтенный объявил по трансляции: «Горнист наверх!» Вдруг катер стремительно повернул к линкору, к трапу, из рубки катера вышел контр— адмирал, цапнул мегафон и с расстояния слышимости рявкнул: «Фамилия?» — Лейтенант Манцев! — крикнул Олег вслед катеру, сложив ладони рупором. Теперь следовало достойно принять десять суток ареста. Катер между тем приближался к точке, откуда он мог развить полный ход, чтоб на крутом развороте — лихо, по— морскому — вновь подойти к линкору и отхлестать вахтенного, старпома, всю эскадру. Но произошло неслыханное, небывалое, непредвиденное. Катер достиг исходной точки маневрирования и — остановился, застопорил двигатель. Он болтался на волнах, лишенный хода, его сносило к берегу, а катер все не решался пойти в атаку на вахтенного, и даже Манцев не понимал, что нерешительность катера — от услышанной адмиралом фамилии, что о командире 5-й батареи начальник штаба эскадры знает много больше того, что обязан знать, а знать о нем он вообще не обязан, и раздумье адмирала означало: «Ждешь 10 суток ареста при каюте? Не жди. Так дешево не отделаешься». Наконец катер фыркнул, как— то нехотя вышел из дрейфа и на полном ходу полетел к «Дзержинскому». Там сразу запели два горна. Олег опустил занемевшую руку. Поднялся на ют. Локоть к локтю стояли: горнист, Ваоя Дрыглюк, командир поста на юте, рассыльный дежурного офицера. Кто-то из боцкоманды торчит у вьюшки. Кто-то из офицеров выжидающе смотрит. И — Милютин. Старший помощник командира корабля все видел, все понял, о чем жестом дал знать Олегу, когда тот бросился докладывать ему. Жестом же попросил у Олега бинокль и направил его на «Дзержинский», на юте которого ждали теперь того, чего так и не получил Манцев. Ни слова не сказал Юрий Иванович. Но и так было понятно. Зимою Милютин уходил на «Дзержинский» командиром, и, возвращая Олегу бинокль, предлагая и ему посмотреть на учиняемый флотоводцем разгром вахты, он показывал ему цену своего риска, давал возможность соизмерить несоизмеримое: мутные лейтенантские страстишки — и отточенное желание старпома стать командиром. Это беспробудное, сосущее желание в крови каждого старшего помощника, и если уж Милютин это желание подавляет, то не ради страстишек, а для чего— то несравненно большего.
На барже Олег. узнал, что Дюймовочки нет и не будет. У нее кончился пропуск в закрытый город Севастополь, и продлить ей этот пропуск не удалось. К светлой грусти примешивалась досада. Непредвиденный отъезд срывал новую программу, над ударным номером ее с упоением работала Дюймовочка. О высылке ее из Севастополя на Минной стенке знали многие. Кто-то сказал Олегу, что, знать, на юге девчонке не светит, подалась на север. Олег промолчал. Он— то знал, что на север Дюймовочка не двинется по той простоя причине, что там она замерзнет. Весь гардероб ее был на ней, и все, что могло на теле ее держаться и не распадаться, ежедневно штопалось и перештопывалось. Пренебрегая монастырскими порядками баржи, Олег однажды вломился в каморку Дюймовочки и застал ее за истинно женским делом: мелькала игла. «О, Олег, если б ты знал, как все надоело!..» — расплакалась вдруг она… Жалко стало девчонку, рука потянулась было в карман за деньгами, но вовремя подумалось, что такая вот нищая жизнь и помогает Дюймовочке быть на сцене талантливой. Он рассказал о штопке Рите Векшиной, та вспыхнула, отрезала: «Не бойся, такая не пропадет!», — и музыкальное ухо Олега покоробилось: слова Ритки звучали с акцентом пыльной и грязной провинции, что москвича всегда отвращает.
— Не горюй, — утешили Олега на Минной. — Скоро другие приедут, на замену. Найдешь себе новую партнершу, те еще номера будете на сцене откалывать!.. И опять Олег промолчал… Не будет больше никаких Дюймовочек, знал он уже. И номеров на сцене, и чечетки на палубе, и военно— морских анекдотов. Все самое приятное уходит из жизни как— то незаметно, следов не оставляя. Давно ушла травка, обычная, зеленая, которой покрыта земля, — а так в детстве нравилось по травке этой ползать! А лес вообще видишь в дальномере, когда линкор идет вдоль побережья. И девушки уходят, и Дюймовочка вот улетела неизвестно куда. Прощай, лейтенантская юность… Олег брел по Минной стенке, не зная, куда податься, как вдруг его окликнули по фамилии. Он остановился и обернулся. — Лейтенант Манцев — это ты?.. Так вот что, Манцев, погляди и запомни меня! Перед Олегом стоял низкорослый капитан 2 ранга. На грубом квадратном лице его горели свирепые глаза, кривоватый нос был привален к правой щеке, где— то на затылке начинался шрам, узкой лентой пересекал шею и уходил под китель. — Запомнил?.. Так знай, Манцев: увижу тебя на моем корабле — прикажу выбросить за борт! Услышу разговорчики насчет увольнения матросов — отведу в комендатуру!
Разрешите узнать название корабля, с борта которого я полечу в воду?
— Я — командир эскадренного миноносца «Бойкий» капитан 2 ранга Жилкин! Запомнил?.. Прощай!.. К Олегу приблизился смеющийся штурман с «Безбоязненного», слышавший разговор от начала до конца. — Каков, а?
— Он чей? — спросил Олег, потому что «Бойкий» входил в состав 1-й бригады эсминцев, прозванной королевской: все или почти все командиры эсминцев этой бригады были зятьями, племянниками или двоюродными братьями московских адмиралов; когда же на севастопольские экраны вышел американский фильм «Королевские пираты», то соответствующее прозвище получили и командиры кораблей из клана родственников.
— Ничей. Самоучка без роду, без племени.
На барже Олег. узнал, что Дюймовочки нет и не будет. У нее кончился пропуск в закрытый город Севастополь, и продлить ей этот пропуск не удалось. К светлой грусти примешивалась досада. Непредвиденный отъезд срывал новую программу, над ударным номером ее с упоением работала Дюймовочка. О высылке ее из Севастополя на Минной стенке знали многие. Кто-то сказал Олегу, что, знать, на юге девчонке не светит, подалась на север. Олег промолчал. Он— то знал, что на север Дюймовочка не двинется по той простоя причине, что там она замерзнет. Весь гардероб ее был на ней, и все, что могло на теле ее держаться и не распадаться, ежедневно штопалось и перештопывалось. Пренебрегая монастырскими порядками баржи, Олег однажды вломился в каморку Дюймовочки и застал ее за истинно женским делом: мелькала игла. «О, Олег, если б ты знал, как все надоело!..» — расплакалась вдруг она… Жалко стало девчонку, рука потянулась было в карман за деньгами, но вовремя подумалось, что такая вот нищая жизнь и помогает Дюймовочке быть на сцене талантливой. Он рассказал о штопке Рите Векшиной, та вспыхнула, отрезала: «Не бойся, такая не пропадет!», — и музыкальное ухо Олега покоробилось: слова Ритки звучали с акцентом пыльной и грязной провинции, что москвича всегда отвращает.
— Не горюй, — утешили Олега на Минной. — Скоро другие приедут, на замену. Найдешь себе новую партнершу, те еще номера будете на сцене откалывать!.. И опять Олег промолчал… Не будет больше никаких Дюймовочек, знал он уже. И номеров на сцене, и чечетки на палубе, и военно— морских анекдотов. Все самое приятное уходит из жизни как— то незаметно, следов не оставляя. Давно ушла травка, обычная, зеленая, которой покрыта земля, — а так в детстве нравилось по травке этой ползать! А лес вообще видишь в дальномере, когда линкор идет вдоль побережья. И девушки уходят, и Дюймовочка вот улетела неизвестно куда. Прощай, лейтенантская юность… Олег брел по Минной стенке, не зная, куда податься, как вдруг его окликнули по фамилии. Он остановился и обернулся. — Лейтенант Манцев — это ты?.. Так вот что, Манцев, погляди и запомни меня! Перед Олегом стоял низкорослый капитан 2 ранга. На грубом квадратном лице его горели свирепые глаза, кривоватый нос был привален к правой щеке, где— то на затылке начинался шрам, узкой лентой пересекал шею и уходил под китель. — Запомнил?.. Так знай, Манцев: увижу тебя на моем корабле — прикажу выбросить за борт! Услышу разговорчики насчет увольнения матросов — отведу в комендатуру!
Разрешите узнать название корабля, с борта которого я полечу в воду?
— Я — командир эскадренного миноносца «Бойкий» капитан 2 ранга Жилкин! Запомнил?.. Прощай!.. К Олегу приблизился смеющийся штурман с «Безбоязненного», слышавший разговор от начала до конца. — Каков, а?
— Он чей? — спросил Олег, потому что «Бойкий» входил в состав 1-й бригады эсминцев, прозванной королевской: все или почти все командиры эсминцев этой бригады были зятьями, племянниками или двоюродными братьями московских адмиралов; когда же на севастопольские экраны вышел американский фильм «Королевские пираты», то соответствующее прозвище получили и командиры кораблей из клана родственников.
— Ничей. Самоучка без роду, без племени.
10
Офицеров и сверхсрочников увольняли до утра, то есть до подъема флага. Применительно к линкору это означало, что в 07.15 рейсовый барказ с уволенными отваливал от Минной стенки и в 07.30 подходил к левому трапу линкора. Прибежавшие на стенку чуть позже 07.15 могли еще рассчитывать на случай, на оказию. Не выпадал случай — готовились к односторонней беседе с Милютиным, после которой по собственному почину пропускали два или три увольнения. Безоблачным июньским утром капитан-лейтенант Болдырев опоздал на барказ. Подвели его не безукоризненно точные часы, которые он трижды в неделю сверял с хронометром в штурманской рубке. Подгадил шофер такси: прошедшую ночь Болдырев провел в Симферополе. Появление на корабле после подъема было для Болдырева поступком столь безнравственным, что исход беседы со старпомом его никак не пугал. Самосуд был страшнее. Капитан-лейтенант Всеволод Всеволодович Болдырев приговорил бы себя к аресту при каюте сроком на один месяц — за поведение, порочащее высокое звание офицера и должность, этим офицером занимаемую. Продуктивно и целесообразно мыслящий Болдырев огляделся. Надо было найти плавсредство, которое в считанные минуты перенесет его на корабль. Линкоровские и крейсерские барказы пришвартовывались к стенке невдалеке от эсминцев 1-й бригады. Но сегодня их не было, иначе Болдырев попросил бы у друзей бригадный катерок. Есть друзья и в управлении вспомогательных судов гавани, там дали бы рейдовый буксир, но подойти на буксире к борту линкора в момент, когда на обоих шкафутах выстроена к подъему флага команда, было равносильно тому, как если бы Болдырев поднялся на ют босым или без брюк. Между тем в двух метрах от Болдырева покачивался на воде изящный катерок. Мотор на нем был заглушен, катерок волнами прижимался к пирсу, и кранцы, выброшенные за борт и предохранявшие корпус от ударов о пирс, громко и смачно поскрипывали. Это единственно годное для передвижения плавсредство ожидало хозяина, командира крейсера «Нахимов». Командиры новых крейсеров казались Болдыреву заносчивыми, гонористыми, обидчивыми и нервными людьми, чему он находил объяснения и оправдания. Но просить командира «Нахимова» подбросить его, линкоровского офицера, на линкор Болдырев не мог, хотя в просьбе его не было ничего предосудительного. Бывали же случаи, когда командиры «Дзержинского» и «Кутузова» забирали с собою опаздывающих линкоровцев, чтоб досадить этим Юрию Ивановичу или сделать ему приятное, а скорее всего то и другое вместе. Однако Болдыреву было известно, что неделю уже Милютин и командир «Нахимова» пребывают в ссоре. Еще раз оглядел он рейд Южной бухты и водную гладь у Графской пристани в последней надежде, что сейчас откуда— нибудь возникнет барказ. Нет, все напрасно. Вдруг мимо Болдырева промчался матрос и крикнул лейтенанту на катере, что тому приказано идти к крейсеру, командир же крейсера остается на берегу, в штабе, откуда позвонит, Лейтенанта на командирском катере Болдырев заметил давно, вспомнить же фамилию его не смог, потому что знакомился только с теми, кто полезен для будущего. Но сейчас представлялась редкостная возможность: обогнать на этом катере линкоровский барказ и прибыть на корабль вовремя. — На катере!.. Лейтенант1 Закинь на линкор! Опаздываю! На катере уже убрали кранцы, но мотор не заводили. От того, что эсминцев рядом не было и все в Южной бухте застыло перед сигналом на построение, каждое слово Болдырева звучало явственно, внушительно, и на катере все посмотрели на стоящего у рубки лейтенанта, не спешившего почему— то с ответом. Он стоял спиной к Болдыреву, и тот по затылку определил, что острижен лейтенант почти как новобранец, очень коротко. Предчувствие неудачи охватило Болдырева. — До «Ворошилова» могу, — отозвался лейтенант в тот момент, когда Болдырев собрался повторить просьбу. — Дальше — нет. Из— машинного отсека раздавались уже пырскающие звуки заводимого двигателя, а Болдырев, понимая, что каждая секунда дорога, молчал и никак не мог опомниться от удивления. Почему только до «Ворошилова»? Может, он ошибся и лейтенант служит на «Ворошилове»? Нет, на корме катера хорошо виден знак принадлежности катера именно «Нахимову» — желтый треугольник на красном фоне. Что же тогда мешает катеру слегка изменить маршрут? Наконец он догадался, и догадка была столь необыкновенно проста, столь позорна для лейтенанта, что Болдырев надменно усмехнулся и тяжелым взглядом уперся в спину вышколенного недоумка.
Разгадка же была в том, что с кормы «Нахимова» могли увидеть катер у трапа линкора, подход же катера к «Ворошилову» оставался не замеченным старпомом «Нахимова», а тот мог спросить лейтенанта, зачем катер подходил к линкору, — вот чего боялся этот слюнтяй. — Пойми, время! — строго сказал Болдырев и фалангою указательного пальца постучал по стеклу часов, как указкою по столу, когда матросы на занятиях в кубрике отказывались понимать очевиднейшие истины. — Скажешь Сергею Петровичу (Болдырев хорошо знал старпома с «Нахимова»), что Болдырев с линкора попросил.
Услышав о старпоме, лейтенант.обеими руками вцепился в поручни на рубке, медленно повернулся, как— то дико, затравленно глянул исподлобья на Болдырева… На лице его отразились все степени страха — от легкого испуга до всепроникающего оцепенения. И Болдырев понял, что лейтенант затуркан и забит разносами старпома, комдива и командира БЧ, что любой — любой! — разговор со старпомом ему в великую тягость, что отработка повседневной службы, которой занят сейчас «Нахимов», смотры и осмотры, замечания, выговоры и аресты при каюте — все, что составляет будни крейсера, на котором флаг поднят всего полгода назад, не обожгло и не закалило сырого лейтенанта, не превратило его в стойкого жизнелюбца, довольного тем, что и сегодня его (ха-ха!) не сняли с вахты, не сделало из него неприступного человека, такого, как Болдырев, а измочалило настолько, что он потерял волю, характер, веру. Болдырев молча (при матросах все— таки!) повернулся на каблуках, дошел до расписания рейсов, в котором, конечно, не обнаружил для себя ничего нового, тем же неторопливым шагом добрался до кафе на стенке, потребовал стакан чая, булочку и выпил чай, держа стакан двумя пальцами, от себя подальше, стараясь даже рукавом тужурки не касаться буфетной стойки презираемого им заведения, куда перед обедом забегали мичмана и главстаршины обеих бригад. На линкор он прибыл в 08.47 и, смотря в переносье старпома, четко доложил об опоздании, на что Юрий Иванович Милютин задумчиво промолвил, что, право, не заметил отсутствия капитан-лейтенанта Болдырева, ибо полагал и сейчас полагает: увольняться ведь Болдырев хотел в следующую субботу? Болдырев радостно сообразил, что берег ему воспрещен на ближайшие десять дней. Так, только так следовало понимать старпома. Прошла неделя, другая, третья, а он не сходил с корабля. Ему вспоминался лейтенант. Есть друзья на «Нахимове», им рассказать — они внушат недоумку, что исполнять просьбы капитан-лейтенанта Болдырева повелевает ему не устав, а великое братство офицеров плавсостава. Но текли дни, и Всеволод Болдырев, всегда пристально за собой наблюдавший, с удивлением обнаружил, что презрение к лейтенанту понемногу улетучивается, что он уже немножечко жалеет лейтенанта. Да и как не посочувствовать бедолаге: старпом на «Нахимове» крикливый и глупый, командир чванливый, команда сплошь неопытная, флаг на крейсере поднят всего полгода назад, матросы еще не научились разбегаться по боевым постам, матросы на большее пока и не тянут, поэтому и дерет начальство семь шкур с лейтенантов. В кают— компании обеденные столы дивизионов расставлены так, что Болдырев мог видеть спину и затылок Манцева. Командир 5-й батареи, по наблюдениям Болдырева, был языкаст и находчив, разительно отличался от лейтенанта с катера, но и его, Манцева, стал жалеть Болдырев, и небеспричинно, потому что знал будущие Манцева. По команде Болдырева зенитная артиллерия линкора забрасывала в небо столько снарядов, что ими, как тучами, можно было закрыть солнце. Когда на утреннем построении капитан-лейтенант Болдырев шел вдоль строя дивизиона, у матросов замирало дыхание, а офицеры опускали глаза. Жалость к лейтенанту уже не удивляла его. Болдырев понял, что не лейтенанта жалеет он, а самого себя, потому что он, Болдырев, такой же растерянный, напуганный и безвольный человек, что сейчас он осознает то, что ощутил не так уж давно, месяца два или три назад. Все пошло от обычного дежурства по кораблю в январе. Заступил на дежурство подавленным, дела в дивизионе были так плохи, что дальше некуда. В батареях и группе управления — склоки, ссоры, мичмана и главстаршины бегают в каюту комдива с жалобами друг на друга, офицеры надорвали глотки, наводя порядки в кубриках и на боевых постах, и тут уж не до правильной установки скорости цели на зенитных автоматах. И стрелять стали плохо. В пикирующую мишень попали, «колбасу» поразили, но опытному глазу видно: случайность! В Черным море до сих пор нередки встречи с плавающими минами, стрельба по ним всегда на линкоре была приятным развлечением, но вот в декабре по такой мине пять минут лупили автоматы на крыше 4-й башни — и не взорвали, притопили всего лишь… Нет, так дальше служить нельзя! Надо что-то делать! Той ночью все открылось. В рубке дежурного офицера листал он книги, журналы, перечитывал старые рапорты, отчеты, сводки, ведомости, и в руки попалась «Разносная книга приказов». Как только в ней появлялся новый приказ, вестовой старпома обегал с книгою каюты офицеров, под приказами расписывались, и Болдырев увидел свою подпись под текстом, который тогда еще, более года назад, возбудил в нем недоверие. Выдержка из приказа командующего эскадрой: на берег увольнять только дисциплинированных матросов и старшин срочной службы, увольнение их считать как поощрение за примерное исполнение обязанностей. Он задумался. Впрочем, он и раньше думал о странном приказе этом. А сейчас убедился, что не один он думал. На полях текста кто-то даже осмелился слабым нажатием карандаша вывести какие— то буквы и цифры. Лупа, найденная в столе, позволила разглядеть и расшифровать, безвестный комментатор текста приводил статьи уставов, нарушенные приказом, отсылал к разъяснению Главного военного прокурора, опубликованному в «Красной Звезде». Болдырев — та ночь все еще длилась — просмотрел в своей каюте все дивизионные книги увольнений. И выяснил, что не самые лучшие увольнялись на берег, барказы высаживали на Угольной и Минной отнюдь не тех, кто быстрее всех прибегал по тревоге на посты или точнее всех наводил на цель стволы автоматов и орудий. Увольнение стало редкостью, лакомством, а деликатесы всегда достаются не всем, а только избранным, само собой образовалось привилегированное меньшинство: писари, старослужащие командиры боевых расчетов, вестовые, комсорги и просто ловкачи, прикрепившие себя к каким— то нематросским делам в береговых конторах, делающие какие— то стенды в Доме офицеров, какие— то плакаты на Матросском бульваре. И уж совсем гадко: на берег постоянно ходят нештатные корреспонденты «Флага Родины», относят в редакцию заметки, статеечки. («На нашем корабле с успехом прошло выступление ансамбля песни и танца, военные моряки аплодисментами провожали полюбившихся им артистов».) За берег эта кучка держалась крепко, старалась угодить «корешам», которых на берег не пускали, относила в починку часы, отправляла телеграммы. Гнусность какая— то. Гнойник. И вскрыть его проще простого: сделать увольнение нормой, грубой ежедневной пищей, а не лакомством, отпускать на берег не двадцать человек, а восемьдесят. И сразу исчезнет, растворится в общей матросской массе эта кучка избранных. Их— то, избранных, и били однажды в кубрике. Ночь прошла. Но три месяца еще Болдырев размышлял: увольнять или не увольнять? Он думал, зная, что многие сейчас думают — и на линкорах, и на крейсерах. Сам адмирал Немченко приказал: «Думать!» А над Северной бухтой, над кораблями эскадры висело: «Увольнение — мера поощрения!» Матросов.можно не наказывать, их просто лишали берега — и многие командиры башен, батарей и групп рапортовали о высокой дисциплине, поощряясь за успехи в воспитании. И многим матросам система эта, как ни странно, пришлась но нраву. Она оправдывала их нерадивость, она делала их невосприимчивыми к наказаниям. — Плохо стреляем, плохо! — возмутился в феврале Болдырев, созвав своих офицеров. Пожалуй, он стал бы увольнять на берег не двадцать, а восемьдесят матросов — в конце февраля или в марте. Если б не срочный выезд в Симферополь за матросами, попавшими там на гауптвахту. Надо бы отправить за ними командира 9-й батареи, это его подчиненные напились, едва начав отпуск, и не ехать самому. Надо бы! Но кто мог предугадать, кто?.. Зашел в военкомат, а там ему папку вручили: ваш, севастопольский офицер, оставил, передайте ему, очень просим… Он взял, обещал передать, надеялся, что сама папка подскажет фамилию и должность владельца. Каюты на линкоре ключом изнутри не закрываются, ни одна, таков корабельный порядок, таковы линкоровские традиции. Болдырев, начав читать бумаги в папке, встал, порылся по ящикам, нашел ключ и двумя поворотами его изолировал себя от корабля, эскадры, флота и всей страны. Папка вобрала в себя документы о жизни заведующего баней No 3 Цымбалюка Петра Григорьевича, и документы связывала не хронология, а мысль того, кто в определенном порядке приложил справку к справке, квитанцию к письму, статью к странице, вырванной из книги, а страницу — к машинописному тексту комментариев, и мысль составителя необычного сборника притягивала и отпугивала, забавляла и отвращала. Петр (в некоторых документах — Петро) Цымбалюк, мужчина 38 лет, родившийся в селе Новогеоргиевском, Кировоградской области, был «брошен» на баню после очередной смены лиц в руководстве городским хозяйством. Карусель сделала полный круг, сидевшие на буланых коняшках товарищи перебрались на караковых жеребчиков, и карусель завертелась на прежних оборотах. Кто-то вынужден был перебазироваться на другие игрища, на менее впечатляющие аттракционы, не столь доходные. Чья— то неразумная воля определила Цымбалюка на баню, карусель поскрипывала, неся на себе разгоряченных всадников. Цымбалюк ничем не отличался в ту пору от них. Первым у себя в бане подписывался на заем в размере двухмесячного оклада, рапортовал о трудовых достижениях, голосовал за письма— обязательства товарищу Сталину, говорил что положено на собраниях. Баня — учреждение, предназначенное для массового обмыва граждан обоего пола, существуют также индивидуальные места — ванны, кабинки с душем. Хозрасчет в бане Цымбалюк понимал просто: отдай то, что взял ты у государства, да прибавь немного. Был он человеком наблюдательным, сметливым. Жил невдалеке от рынка, видел, что продают— покупают, самолично сдавал инкассатору дневную выручку. И вдруг вознамерился пополнить городскую казну внеплановыми поступлениями. Баня No 3, как и все бани, ремонтировалась в летние месяцы, Цымбалюк же обнаружил, что летом в его бане моются чаще, чем зимой: рядом вокзал, а в километре восточнее расположены комбинаты с сезонным характером работы, фрукты и овощи зимой туда на переработку не поступали.
Разгадка же была в том, что с кормы «Нахимова» могли увидеть катер у трапа линкора, подход же катера к «Ворошилову» оставался не замеченным старпомом «Нахимова», а тот мог спросить лейтенанта, зачем катер подходил к линкору, — вот чего боялся этот слюнтяй. — Пойми, время! — строго сказал Болдырев и фалангою указательного пальца постучал по стеклу часов, как указкою по столу, когда матросы на занятиях в кубрике отказывались понимать очевиднейшие истины. — Скажешь Сергею Петровичу (Болдырев хорошо знал старпома с «Нахимова»), что Болдырев с линкора попросил.
Услышав о старпоме, лейтенант.обеими руками вцепился в поручни на рубке, медленно повернулся, как— то дико, затравленно глянул исподлобья на Болдырева… На лице его отразились все степени страха — от легкого испуга до всепроникающего оцепенения. И Болдырев понял, что лейтенант затуркан и забит разносами старпома, комдива и командира БЧ, что любой — любой! — разговор со старпомом ему в великую тягость, что отработка повседневной службы, которой занят сейчас «Нахимов», смотры и осмотры, замечания, выговоры и аресты при каюте — все, что составляет будни крейсера, на котором флаг поднят всего полгода назад, не обожгло и не закалило сырого лейтенанта, не превратило его в стойкого жизнелюбца, довольного тем, что и сегодня его (ха-ха!) не сняли с вахты, не сделало из него неприступного человека, такого, как Болдырев, а измочалило настолько, что он потерял волю, характер, веру. Болдырев молча (при матросах все— таки!) повернулся на каблуках, дошел до расписания рейсов, в котором, конечно, не обнаружил для себя ничего нового, тем же неторопливым шагом добрался до кафе на стенке, потребовал стакан чая, булочку и выпил чай, держа стакан двумя пальцами, от себя подальше, стараясь даже рукавом тужурки не касаться буфетной стойки презираемого им заведения, куда перед обедом забегали мичмана и главстаршины обеих бригад. На линкор он прибыл в 08.47 и, смотря в переносье старпома, четко доложил об опоздании, на что Юрий Иванович Милютин задумчиво промолвил, что, право, не заметил отсутствия капитан-лейтенанта Болдырева, ибо полагал и сейчас полагает: увольняться ведь Болдырев хотел в следующую субботу? Болдырев радостно сообразил, что берег ему воспрещен на ближайшие десять дней. Так, только так следовало понимать старпома. Прошла неделя, другая, третья, а он не сходил с корабля. Ему вспоминался лейтенант. Есть друзья на «Нахимове», им рассказать — они внушат недоумку, что исполнять просьбы капитан-лейтенанта Болдырева повелевает ему не устав, а великое братство офицеров плавсостава. Но текли дни, и Всеволод Болдырев, всегда пристально за собой наблюдавший, с удивлением обнаружил, что презрение к лейтенанту понемногу улетучивается, что он уже немножечко жалеет лейтенанта. Да и как не посочувствовать бедолаге: старпом на «Нахимове» крикливый и глупый, командир чванливый, команда сплошь неопытная, флаг на крейсере поднят всего полгода назад, матросы еще не научились разбегаться по боевым постам, матросы на большее пока и не тянут, поэтому и дерет начальство семь шкур с лейтенантов. В кают— компании обеденные столы дивизионов расставлены так, что Болдырев мог видеть спину и затылок Манцева. Командир 5-й батареи, по наблюдениям Болдырева, был языкаст и находчив, разительно отличался от лейтенанта с катера, но и его, Манцева, стал жалеть Болдырев, и небеспричинно, потому что знал будущие Манцева. По команде Болдырева зенитная артиллерия линкора забрасывала в небо столько снарядов, что ими, как тучами, можно было закрыть солнце. Когда на утреннем построении капитан-лейтенант Болдырев шел вдоль строя дивизиона, у матросов замирало дыхание, а офицеры опускали глаза. Жалость к лейтенанту уже не удивляла его. Болдырев понял, что не лейтенанта жалеет он, а самого себя, потому что он, Болдырев, такой же растерянный, напуганный и безвольный человек, что сейчас он осознает то, что ощутил не так уж давно, месяца два или три назад. Все пошло от обычного дежурства по кораблю в январе. Заступил на дежурство подавленным, дела в дивизионе были так плохи, что дальше некуда. В батареях и группе управления — склоки, ссоры, мичмана и главстаршины бегают в каюту комдива с жалобами друг на друга, офицеры надорвали глотки, наводя порядки в кубриках и на боевых постах, и тут уж не до правильной установки скорости цели на зенитных автоматах. И стрелять стали плохо. В пикирующую мишень попали, «колбасу» поразили, но опытному глазу видно: случайность! В Черным море до сих пор нередки встречи с плавающими минами, стрельба по ним всегда на линкоре была приятным развлечением, но вот в декабре по такой мине пять минут лупили автоматы на крыше 4-й башни — и не взорвали, притопили всего лишь… Нет, так дальше служить нельзя! Надо что-то делать! Той ночью все открылось. В рубке дежурного офицера листал он книги, журналы, перечитывал старые рапорты, отчеты, сводки, ведомости, и в руки попалась «Разносная книга приказов». Как только в ней появлялся новый приказ, вестовой старпома обегал с книгою каюты офицеров, под приказами расписывались, и Болдырев увидел свою подпись под текстом, который тогда еще, более года назад, возбудил в нем недоверие. Выдержка из приказа командующего эскадрой: на берег увольнять только дисциплинированных матросов и старшин срочной службы, увольнение их считать как поощрение за примерное исполнение обязанностей. Он задумался. Впрочем, он и раньше думал о странном приказе этом. А сейчас убедился, что не один он думал. На полях текста кто-то даже осмелился слабым нажатием карандаша вывести какие— то буквы и цифры. Лупа, найденная в столе, позволила разглядеть и расшифровать, безвестный комментатор текста приводил статьи уставов, нарушенные приказом, отсылал к разъяснению Главного военного прокурора, опубликованному в «Красной Звезде». Болдырев — та ночь все еще длилась — просмотрел в своей каюте все дивизионные книги увольнений. И выяснил, что не самые лучшие увольнялись на берег, барказы высаживали на Угольной и Минной отнюдь не тех, кто быстрее всех прибегал по тревоге на посты или точнее всех наводил на цель стволы автоматов и орудий. Увольнение стало редкостью, лакомством, а деликатесы всегда достаются не всем, а только избранным, само собой образовалось привилегированное меньшинство: писари, старослужащие командиры боевых расчетов, вестовые, комсорги и просто ловкачи, прикрепившие себя к каким— то нематросским делам в береговых конторах, делающие какие— то стенды в Доме офицеров, какие— то плакаты на Матросском бульваре. И уж совсем гадко: на берег постоянно ходят нештатные корреспонденты «Флага Родины», относят в редакцию заметки, статеечки. («На нашем корабле с успехом прошло выступление ансамбля песни и танца, военные моряки аплодисментами провожали полюбившихся им артистов».) За берег эта кучка держалась крепко, старалась угодить «корешам», которых на берег не пускали, относила в починку часы, отправляла телеграммы. Гнусность какая— то. Гнойник. И вскрыть его проще простого: сделать увольнение нормой, грубой ежедневной пищей, а не лакомством, отпускать на берег не двадцать человек, а восемьдесят. И сразу исчезнет, растворится в общей матросской массе эта кучка избранных. Их— то, избранных, и били однажды в кубрике. Ночь прошла. Но три месяца еще Болдырев размышлял: увольнять или не увольнять? Он думал, зная, что многие сейчас думают — и на линкорах, и на крейсерах. Сам адмирал Немченко приказал: «Думать!» А над Северной бухтой, над кораблями эскадры висело: «Увольнение — мера поощрения!» Матросов.можно не наказывать, их просто лишали берега — и многие командиры башен, батарей и групп рапортовали о высокой дисциплине, поощряясь за успехи в воспитании. И многим матросам система эта, как ни странно, пришлась но нраву. Она оправдывала их нерадивость, она делала их невосприимчивыми к наказаниям. — Плохо стреляем, плохо! — возмутился в феврале Болдырев, созвав своих офицеров. Пожалуй, он стал бы увольнять на берег не двадцать, а восемьдесят матросов — в конце февраля или в марте. Если б не срочный выезд в Симферополь за матросами, попавшими там на гауптвахту. Надо бы отправить за ними командира 9-й батареи, это его подчиненные напились, едва начав отпуск, и не ехать самому. Надо бы! Но кто мог предугадать, кто?.. Зашел в военкомат, а там ему папку вручили: ваш, севастопольский офицер, оставил, передайте ему, очень просим… Он взял, обещал передать, надеялся, что сама папка подскажет фамилию и должность владельца. Каюты на линкоре ключом изнутри не закрываются, ни одна, таков корабельный порядок, таковы линкоровские традиции. Болдырев, начав читать бумаги в папке, встал, порылся по ящикам, нашел ключ и двумя поворотами его изолировал себя от корабля, эскадры, флота и всей страны. Папка вобрала в себя документы о жизни заведующего баней No 3 Цымбалюка Петра Григорьевича, и документы связывала не хронология, а мысль того, кто в определенном порядке приложил справку к справке, квитанцию к письму, статью к странице, вырванной из книги, а страницу — к машинописному тексту комментариев, и мысль составителя необычного сборника притягивала и отпугивала, забавляла и отвращала. Петр (в некоторых документах — Петро) Цымбалюк, мужчина 38 лет, родившийся в селе Новогеоргиевском, Кировоградской области, был «брошен» на баню после очередной смены лиц в руководстве городским хозяйством. Карусель сделала полный круг, сидевшие на буланых коняшках товарищи перебрались на караковых жеребчиков, и карусель завертелась на прежних оборотах. Кто-то вынужден был перебазироваться на другие игрища, на менее впечатляющие аттракционы, не столь доходные. Чья— то неразумная воля определила Цымбалюка на баню, карусель поскрипывала, неся на себе разгоряченных всадников. Цымбалюк ничем не отличался в ту пору от них. Первым у себя в бане подписывался на заем в размере двухмесячного оклада, рапортовал о трудовых достижениях, голосовал за письма— обязательства товарищу Сталину, говорил что положено на собраниях. Баня — учреждение, предназначенное для массового обмыва граждан обоего пола, существуют также индивидуальные места — ванны, кабинки с душем. Хозрасчет в бане Цымбалюк понимал просто: отдай то, что взял ты у государства, да прибавь немного. Был он человеком наблюдательным, сметливым. Жил невдалеке от рынка, видел, что продают— покупают, самолично сдавал инкассатору дневную выручку. И вдруг вознамерился пополнить городскую казну внеплановыми поступлениями. Баня No 3, как и все бани, ремонтировалась в летние месяцы, Цымбалюк же обнаружил, что летом в его бане моются чаще, чем зимой: рядом вокзал, а в километре восточнее расположены комбинаты с сезонным характером работы, фрукты и овощи зимой туда на переработку не поступали.