Страница:
— Ровную! — подтвердил Гущин сдавленно. Был он необыкновенно бледен, и на бледном лице горели синие глаза.
— Ведь что получается… — воодушевленно продолжал Степа. — Линкору дают внезапную вводную на проведение стрельбы. Личный состав к стрельбе не готовился, управляющий огнем проинструктирован не был… Тебя ведь не инструктировали, Олежка? — Н— нет…
— Вот видишь. А ты отстрелялся. Честь и хвала. Тебе все обязаны. И еще тебе скажу: слышал лично приказ командира собственными ушами, Валерьянову сказано было — писать представление на тебя, на старшего лейтенанта… Точно. — Точно! — вновь подтвердил Борис Гущин. Полтора года назад появился он на линкоре. Был на Балтике помощником командира эсминца, капитан-лейтенантом, и там же на Балтике был судом чести разжалован до старшего лейтенанта. За что — не говорил, и даже в каюте No 61 его ни о чем не спрашивали, но догадывались, что постигла его кара, им не заслуженная, потому что сам Милютин не хотел замечать то, что знали и видели все: большую часть служебного времени старший лейтенант Борис Гущин, командир 7-й батареи, проводит на койке, скрытой портьерою, громит оттуда всех и вся. Глуховатый басок его вещал, как из гроба, да и сам Гущин гробом называл два кубических метра каюты, в которых обитало его тело. Он мог молчать часами, сутками, предохранительный колпачок зенитного снаряда, повисший на цепочке, служил ему пепельницей, и когда о металл постукивала пластмасса мундштука, Олег и Степан имели право спросить о чем— либо товарища.
— Стыдно все— таки… — не сдавался Олег. Стыд был и в том, что сознавал он: смирился уже, но хочет подлость свою облагородить признанием, поддержкой…
Одним прыжком одолел Гущин расстояние от койки до стола. Пальцы его сомкнулись на горле Манцева.
— Замолчи!.. — прошипел он. — Замолчи, недоносок!.. Ты слышишь меня? — Он ослабил пальцы, и Олег промычал, что да, слышит. — Запомни: на основании сообщенных тебе данных о цели, о направлении и скорости ветра, о температуре и плотности воздуха ты рассчитал по таблицам исходные установки прицела и целика. Пристрелочный залп лег левее на восемь тысячных дистанции, потому что в сообщенных тебе данных были ошибки измерения, потому что линкор мог рыскнуть в момент залпа, потому что ветер мог измениться, потому что… Десятки, «потому что», десятки причин, повлиявших на точность пристрелки при такой несовершенной схеме управления огнем, как наша, линкоровская, установленная в 1931 году. Такой вынос по целику считается «отличным»… Далее ты ввел корректуры, дал еще один залп и в строгом соответствии с правилами стрельбы скомандовал пристрелочный уступ… Понял?
— Понял, — прохрипел Олег, растирая шею… А Борис Гущин поспешил убраться в свой гроб. Чиркнула спичка, колыхнулась портьера, Борис курил.
— Не совсем понял, — донеслось до Манцева. — Ты отличный артиллерист. Многих я знаю из нашей братии, из тех, кто в считанные секунды обязан самостоятельно принимать ответственные решения. И никто из них, поверь мне, в предстрельбовом мандраже не смог бы рассчитать границы, в которых можно произвольно менять исходные данные. Да еще когда рядом смышленый комдив, сам артиллерист от бога… Ты как футболист, который целится мячом в штангу, чтоб уж от штанги мяч влетел в ворота… Искусство высшей пробы. Вот это ты должен понимать! И точка! Еще раз услышу от тебя о выносе и пристрелке — несдобровать!
Миротворца Векшина такая речь могла только обрадовать.
— Истинная правда, Олежка, истинная… Садись, пиши отчет — во славу каюты, во славу эскадры…
В бухте Лазаревской на борт линкора прибыл адмирал Немченко. Команду для встречи не выстраивали — таков был приказ его. На нижней площадке парадного трапа фалрепные (четыре офицера — ладные, красивые, высокие) выхватили адмирала из подошедшего катера, невесомой пушинкой подняли и перенесли. Немченко побрыкал ногами в воздухе, обосновался на трапе и бодро поднялся на ют. Потом принял рапорт. И сразу направился к мостику. Сигнальщики подняли флажные сочетания, означавшие «эскадре следовать в Севастополь».
Потекли мероприятия по плану боевой подготовки, Корабли показывали товар лицом: умело перестраивались по сигналам флагмана, отражали атаки катеров и самолетов— торпедоносцев, линкор «Новороссийск» продемонстрировал номер циркового свойства, первым же залпом поразив пикирующую мишень. Все на эскадре получалось легко, грамотно. Штабы (штаб эскадры вернулся на линкор) тихо радовались. Ужины в адмиральском салоне переходили незаметно в приятнейшие вечера воспоминаний. Начальник штаба эскадры круто изменил свое мнение о линкоре, назвав его самым опрятным и чистым кораблем флота.
Наконец прекрасно поработавшая и подуставшая эскадра вошла в базу. На линкоре еще не завели швартов на кормовую бочку, вахтенный офицер еще не перебрался с ходового мостика на ют, а по трансляции дали: «Офицеры приглашаются в кают— компанию».
В рабочих кителях, на ногах тапочки (под столами не видно!), офицеры сели уплотненно: никогда еще так много адмиралов не вмещала линкоровская кают— компания. Командующий флотом сидел во главе стола, на месте Милютина, справа от него — Немченко, слева — командующий эскадрой. Главный инспектор не спрашивал и не переспрашивал, он слушал. Командующие — флотом и эскадрой — пожурили бригаду крейсеров за неверную оценку действий «синих», нашли кое— какие огрехи в организации связи на переходе.
Линкоровские офицеры пользовались совершенно исключительной привилегией: их приглашали на разборы общефлотских учений, чего не удостаивались офицеры никакого другого флота, и повелось это со времен, которых никто уже и не помнил. Да и оба штаба понимали, что в условиях скученной и закрытой стоянки эскадры нет лучшего способа пресечь все слухи, как официально и открыто поведать правду офицерам линейного корабля, а уж как разносить и размножать эту правду — пусть решают сами офицеры, воспитанники Милютина.
Немченко говорил недолго и убийственно спокойно. Сказал, что боеспособность эскадры — на уровне бумажных корабликов, плавающих в дырявом корыте. Так, во время условного ведения огня главным калибром под стволами орудий бегают матросы аварийных партий, хотя в настоящем бою их сбросило бы давно за борт. Пожары, имитируемые на кораблях поджогом соляра в бочках, можно потушить плевком. Шланги подключаются к пожарной магистрали наобум, без учета состояния магистрали в данный момент. Пробоины, заданные вводными, не заделываются, борьба за живучесть корабля превратилась в курс никому не нужных лекций…
Употреблял Немченко слова, произносимые на всех флотских совещаниях, и все же сейчас они резали ухо корявостью своей, неуместностью, и «пластырь», «пробоина». «ствол» звучали как «соха», «борона» и «хомут».
Офицеры линкора — островок блекло— синих кителей, омываемый голубым шелком и белой шерстью кителей начальства, — старались не смотреть на командующего, они с удовольствием исчезли бы, на худой конец заткнули бы уши. Знали и понимали, что такой кнутик, как Немченко, нужен флотам всегда — подгонять, бичевать нерадивых. Но зачем при них, офицерах? Чего только не слышали здесь, на разборах, но такой жесткой оценки эскадра еще ни разу не получала, и так безжалостно никто еще не обвинял командующего во всех военно— морских грехах. Может, что— нибудь личное? Не похоже: из одного выпуска, и не здравый адмиральский смысл мирит цапавшихся в училище курсантов, а молчание тех одноклассников, что на дне морском лежат. Видимо, дела на флоте и впрямь плохи, если один адмирал осмеливается хлестать другого не в уединении кабинета, а при лейтенантах. Это уже опасно для них, для офицеров линкора: начальник штаба эскадры, с легкостью арестовывавший на 10, 15 и 20 суток, и так едва удерживается в границах военно— морской брани, а послушает Немченко — так перейдет на портовый жаргон.
— Детишки в саду играют в войну повсамделишнее… — заключил Немченко.
Все, что говорил он, было столь очевидно, что даже в мыслях никто не мог возразить ему. Да, правильно, все правильно, и детишки в саду — тоже правильно.
Нельзя возразить было еще и потому, что с осени прошлого года офицеры эскадры втихую и открыто, громко в каютах и вполголоса на палубах говорили о вымученности одиночных и частных боевых учений, кляли их однообразность, виня во всем то засилье документации, то «старичков» — матросов и старшин трех подряд годов призыва, демобилизация которых была задержана приказом министра.
Полагалось — по традиции — покаянное выступление кого— либо из командующих. Но они молчали. И тогда Немченко сказал, что примерно такая же ситуация в боевой подготовке всех флотов ВМФ, а приказ министра. обобщающий результаты инспекции, появится не скоро, очень не скоро, поскольку вся боевая подготовка флотов претерпит изменения. Военно— морские силы вступают в новый этап строительства, программа же его разработана вчерне. Нельзя поэтому сломя голову бросаться на исправление недостатков. Надо думать и думать. Тем и кончился разбор.
Каюта No 61 — по правому борту, под казематом 3-го орудия 5-й батареи. В ней три обжитые койки и одна резервная, два спаренных шкафчика для «шмуток», умывальник с зеркалом, письменный стол, два стула, книжная полка.
«Думать!» — приказал адмирал, и 61— я каюта набилась артиллеристами. Говорили тихо, чтоб не услышали матросы наверху, подавленно молчали. Что-то на эскадре происходит неладное — с этого начали, этим и кончили. Что-то такое стряслось года полтора— два назад, корабли живут как— то ненормально. И «старичков» нельзя винить, хотя они и первыми отлынивают от службы. Да и как не сачковать им, если многие из них восьмой год трубят? Но и матросы— то второго и третьего годов службы все сонные какие— то, вялые, и уговоры на них не действуют, и наказания. Как жить, как служить дальше? Не зря каюту No 61 зовут приветливой. Хозяева потеснились, всем нашлось место, Борис Гущин уступил свою койку, сам забрался на верхнюю резервную, сидел по— восточному поджав ноги.
— Как служили, — сказал он, — так и будем служить. Стыдно, ребята. Не служба у нас на линкоре, а санаторий. Вы бы посмотрели да послушали, что на новых крейсерах. На вахте стоял однажды и подсчитал: на «Нахимове» за три часа одиннадцать раз объявляли боевую тревогу, обязанности по расписаниям отрабатывали. В бинокль смотрю и вижу: офицеры по верхней палубе бегают, нерадивых выискивают… Нет, тут думать нечего. Адмиралы в чем— то напортачили, палку перегнули, охоту к службе отбили. Адмиралы…
Степенный, основательный, грузный Степан Векшин оборвал Гущина, возводить хулу на адмиралов не позволил. Сказал примирительно, что адмиралов неправильно понимают, руководящие документы штаба огрубляют действительность, дают искаженное представление о благородных намерениях начальства…
— Правда, Олежка? — обратился он за помощью к Манцеву.
Лучше бы не обращался… Обмывка новой шинели — это заметили многие офицеры — сбила с Манцева гонор, полинял командир 5-й батареи, военно— морские анекдоты из него уже не хлещут. Но, к удивлению многих, вспомнил он былое и оживился.
— А как же, еще как огрубляют и искажают… Вот в позапрошлом году был в Питере случай, в цирке… Укротительница львов представление давала… И приперлись в цирк два матроса с «Чапаева», с пьяных глаз не сообразили что к чему, сняли ремни и бросились к укротительнице, спасать ее от хищников, загрызть, мол, хотели они ее. Ну, скрутили матросиков, на губу, скандал — все— таки общественное место, дело дошло до командира Ленинградской военно— морской базы. Тот и врезал матросикам по двадцать суток ареста с содержанием на гарнизонной гауптвахте. И такую формулировочку: «За пьянку в городе и драку со львами».
Офицеры шумно расходились. Нет, не зря приходили они в эту каюту, военно— морской мудростью пропитана она. «Драка со львами» — это не намек, это прямое указание: сиди тихо, не обсуждай приказы командования.
Прошло несколько дней, улеглись волнения, и в какой— то день апреля Олег понял, что не такой уж он плохой человек, на линкоре ведь все признают его хорошим. Лейтенанту Манцеву старпом разрешил готовиться к экзаменам на право самостоятельного несения ходовой вахты, а это значит, что он уже «зрелый, опытный» офицер. В штаб пошло представление, третья звездочка скоро появится на погонах. В каюту к нему стал захаживать замполит дивизиона, старший лейтенант Колюшиин, рассказывал о себе, о линкоре, на котором начал служить матросом в предвоенное время.
И пришла уверенность, что ему, Олегу Манцеву, кое— что разрешено сверх разрешенного. И не в том дело, что Милютин или Байков станут чаще увольнять его на берег. Нет. Лейтенант, за стрельбу получивший благодарность командующего флотом, не просто лейтенант и управляющий огнем, не только командир батареи. Над ним простерлось адмиральское благословение. К его словам теперь отнесутся со вниманием, на него ныне не цыкнешь, как на салажонка. Юрии Иванович Милютин такому лейтенанту не воткнет походя пять суток ареста при каюте.
В таком вот размягченном состоянии и дал Олег Манцев 10 апреля опрометчивое обещание стать командиром лучшего подразделения на корабле.
В этот день его вызвали в боевую рубку, к заместителю командира корабля по политчасти капитану 2 ранга Лукьянову. Олег Манцев ужом выскользнул из КДП, скатился по трапам вниз, вошел в полусумрак и духоту боевой рубки.
Придав себе положение «смирно», Лукьянов с легким раздражением сказал, что он недоволен командиром батареи, которая имеет все возможности стать передовым подразделением не только в боевой части. Она обязана быть примером всему линкору. Командир батареи — грамотный специалист и достаточно опытный офицер, что подтверждено последней стрельбой. Личный состав батареи по уровню грамотности превосходит всех, у некоторых матросов есть даже 9 классов образования, батарея сделала определенные сдвиги в боевой подготовке, подчеркнул замполит, но резервы еще не исчерпаны, дисциплина же хромает.
Лукьянов говорил тусклым, ровным голосом. Первые месяцы службы Манцев старался избегать замполита, уклонялся от надоедливых проповедей. Но понял вскоре, поразмыслив, что сухость Лукьянова, чрезвычайно упрощая отношения («Я капитан 2 ранга, ты лейтенант, изволь подчиняться!..»), делает встречи с ним полезными. Надо только говорить с замполитом на его языке.
Колюшин стоял тут же, справа от Лукьянова, в изжеванном кителе, моргал рыжими ресницами, делал страшные глаза, призывая к железному повиновению. И Валерьянов здесь, и комсорг линкора, и командир невдалеке, на ходовом мостике. Все ожидают от Манцева точного и ясного ответа.
— Товарищ капитан 2 ранга! Даю слово офицера и комсомольца, что ко Дню флота 5— я батарея станет лучшим подразделением корабля!
Капитан 2 ранга Лукьянов протянул ему руку. Олег пожал ее.
Все видели, все слышали. И командир слышал. При выходе из рубки Манцев едва не столкнулся с ним. Веселенькое любопытство было в глазах командира линкора, и в любопытстве сквозило уважение к безумному порыву недотепы, и то, что он, Манцев — недотепа, это тоже прочитал Олег в его взгляде.
Именно этот взгляд побудил Олега Манцева дать клятву самому себе: батарея станет лучшей! И пусть на корабле есть офицеры, прославленные газетами и уважаемые матросами. Пусть! Лучшим подразделением линкора будет не дальномерная команда, не котельная группа, не 4— я башня, а 5— я батарея! Она и только она!
Два праздника прошли (23 февраля и 1 Мая), а капитан-лейтенанту Болдыреву Всеволоду Всеволодовичу очередное воинское звание — капитан 3 ранга — так и не было присвоено.
Могла произойти обычная канцелярская путаница. Могли затеряться документы на присвоение. Штаб флота мог попридержать их. чтоб к выгоде своей улучшить или ухудшить какие— нибудь цифры в отчетах.
Но могло случиться и худшее. Капитан 3 ранга — это уже старший офицерский состав. В Москве изучают его прошлое, в котором он, нынешний, выражается. И в прошлое не запрещено вклеивать страницы — как свеженаписанные, так и вроде бы затерявшиеся.
Он вспомнил свою жизнь, анкетную и неанкетную, корабельную и некорабельную, год за годом. Отец, командированный в Среднюю Азию на строительство канала, умер от укуса фаланги, во вредителях не значился, в передовиках не числился. Неуемный темперамент матери бросал ее от одного краскома к другому, пока бабка не забрала внука, отторгнув его от запахов конюшни, от папиросного смрада в комнатах женсовета.
Стоп. Старуха — то ли бестужевка, то ли смолянка — знала французский язык, до последних дней своих боготворила тщедушного старичка, похожего на оперного мсье Трике. Умерла старуха, сгинул и мсье, остался французский язык. Старуха — это от детских впечатлений, взрослым уже, курсантом, Всеволод бабку вспоминал иной — красивой, язвительной женщиной, умеющей жить хорошо, с хохотом. А всего— то — прачка (так уж сложилась судьба), и особое, ей одной понятное наслаждение доставляла карикатура из дореволюционного «Сатирикона», кажется. Бабка надрывалась от смеха, рассматривая двух прачек над корытами с мыльной пеной, пояснение внизу: «Вот стану графиней, буду стирать только на себя!» От злобы на туркменский канал, от ненависти к невестке и обучила она внука языку. И судьба подшутила: в первой анкете Всеволод постеснялся заявить о знании чужого языка, чужой культуры, а там уж, когда анкеты заполнялись по три— четыре в год, противоречить первой было нельзя. Так уж вообще складывалось, что говорить и писать правду о себе, о родителях не представлялось нужным, стало необязательным. Отец? Погиб на строительстве. (Укус фаланги на фоне грандиозных катаклизмов эпохи выглядел бы издевательством.) Мать? Умерла от болезни. (Заражение крови от самодельного аборта к добродетелям не отнесешь.) Бабка? Инфаркт. (Тогда писали: «разрыв сердца».)
До войны все гладко, после нее тоже. Моторист— рулевой на катере, Сталинград, светлые — от пожаров — ночи и дымные дни, медаль, ордена, ранения — бумажечка к бумажечке подшита в личном деле, печати, штампы, подписи, даты. Баку, зачисление в училище, старшина роты — полная ясность, номера и даты приказов подогнаны друг к другу без люфта, как снаряд к нарезам ствола, ни один день его жизни не выпал из поля зрения штабов. И ни одного словечка вредящего — ни в разговорах с однокашниками, ни на собраниях. Не зазывал и не подвывал на разных там массовых мероприятиях, речи только по существу, по делу. В 1947 году — выпуск. Бакинский период жизни можно считать благополучно завершенным. Женщины? И тут полный ажур. Знакомился с теми, кто не испытывал желания показываться на танцульках в училище. Правда, случился один малоприятный эпизод. Девчонку по рекомендации райкома послали обслуживать свиту Багирова. Она рассказывала страшные вещи, пришлось потихоньку отвалить, позабыть девочку, а как хороша была, какая чистота, как страдалось от этой чистоты, потому что не верилось, что может такая голубизна существовать незаплеванной… С той свитой покончено, в центральных газетах еще нет, но уже всполошились многие, бегают по кораблю с «Бакинским рабочим». Ни разу в Баку с той поры не приезжал, адреса своего никому не давал. С лупой рассматривай каждый дециметр бакинских мостовых — все следы его давно затерты. Училищная характеристика — лучше не придумаешь. «Обладает отчетливо выраженными командными качествами…» И ночь помнится, святая для него бакинская ночь.
Все началось в день, который никак не мог предвещать каких— либо изменений или превращений: 1 Мая, праздник из праздников, солнце и зелень юга, уволили после обеда, старший курс в том году на парад не ходил. Все свои, из одного класса. Завидные женихи, последний курс, шли нарасхват, и Женя Боровицын предложил праздник встретить в семье хорошо знакомой девушки, отличной девушки из прекрасной семьи. Папа — механик на промыслах, мама — просто мама, дочь — на первом курсе института, у дочери — подруги, полный комплект. Скромная семья — это сразу выставил условием Женя Боровицын, всех за собой ведя на базар. На скудные курсантские деньги купили мяса для шурпы и бозбаша, долму и мутанджан, оплетенную бутыль с вином несли по очереди, выбирали переулки, в переулках — дворы, чтоб к дому механика подойти, не встретив патрулей. От палашей на левом боку, от темноты в арочных переходах, от игры в таинственность представлялось: мушкетеры с их клятвами, готовящийся набег на охраняемый кардиналом монастырь, женщины, заточенные в нем, ждущие мужчин— избавителей… Монастырь оказался обычным бакинским домом, каких полно в пригородах. Пришли, ввалились, познакомились. Женя Боровицын сильно преувеличивал количество глав романа, закрученного им с дочерью механика, там — после пролога — зияла брешь, которую спешно стали заполнять его друзья. Усердствовал и он, Всеволод Болдырев, уж очень хороша была маленькая хозяйка доброго дома, напоминавшая ему ту, которую не забыл еще. А потом стал передавать другим завоеванные рубежи, он уже тогда был мудрым, уже тогда понимал, что мужская ревность много долговечнее женской. Да и подружки мало чем уступали дочке механика, благоразумно удалившегося. Шашлыки жарились на веранде, нависающей над двориком, где галдели дети, гоняя мяч. Было весело, было много стихов, много музыки, патефонной и пианинной, тревожившей Всеволода. В Баку он часто вспоминал умершую перед войной бабку: если бы у прачки не отобрали пианино, то внук играл бы на нем. Все училищные годы прожил он не в кубрике, а в старшинской комнате, недостаток шумов, в каких— то пределах организму необходимых, возмещался радиопередачами да пластинками. Шопен полюбился, Скрябин, и привычка образовалась — в одиночестве слушать наплывы звуков.
Ранняя ночь была уже во дворе, Всеволод выбрался на веранду покурить, да и сверху откуда— то лилась музыка, профессионально и чисто исполнялась какая— то пьеса Чайковского. Всеволод затаился, чтоб не нарушать собственного одиночества, и — с веранды — увидел в кухне мать механиковой дочки, женщину, которую все они видели не раз в этот вечер, но так и не заметили, настолько была она бесшумна, немногословна н бесплотна. Войдя в кухню, она села. опустив на фартук отяжелевшие от забот руки. Залежи, целые горы немытой посуды ждали ее. Но она сидела и думала. До нее доносилось.то, от чего отключился Всеволод, она слышала шорох павлиньих хвостов, завидные бакинские женихи острили, верещали стихами Блока н Есенина, музицировали, впадали в глубокомысленность, будто окутываясь плащом, или выряжались в простецкие одежонки, подавая себя надежными и свойскими парнями. Она услышала что-то забавное в комнате, усмехнулась, недобро усмехнулась, улыбка осталась на губах, снисходительная, сожалеющая. Эта женщина — начинал понимать Всеволод — как— то по— своему видела все происходящее в доме. Шестеро парней домогались ее дочери, кто-то из них всерьез, кто-то — тренировки ради, совершенствуя способы домогательства. Дочь сделает выбор, дочь может ошибиться, мать ошибки сделать права не имеет, и мать голенькими видела женишков этих, с отрубленными хвостами, без виршей, без поз, она оценивала их применительно не к себе, возможной теще, не к характеру дочери даже, а исходя из потребностей плода, что взбухнет в чреве дочери, вокруг которой и вьются эти шестеро парней в матросских брюках и форменках, около которой трется, возможно, и тот, чье семя вцепится в почву. Что даст этот, самый удачливый, ребенку? Каким голосом запищит дите, из тьмы тысячелетий вырываясь на свет сегодняшнего дня? Каким шагом пойдет оно по земле? Будет ли у него в достатке пища. когда в соске не станет молока? Не будут ли ветром продуваться стены, огораживающие ребенка от безумства непогод? Огонь в жилище засветится или нет? Мужская рука поможет младенцу? Вот о чем думала женщина, вот так рассуждала она, оскорбительно для Всеволода. Он становился всего лишь существом иного пола. Возможным отцом будущего ребенка, не более и не менее. А Блок. Шопен, внешность надменного британца, кортик, что придет на смену палашу, — это не то, из чего шьются пеленки, это каемочка на них.
Подавленный и униженный, пробрался он в прихожую за палашом и мичманкой, не простился, ушел. и спасением от оскорбляющей наготы всего сущего — в него впилась догадка: так есть. так было и так будет! Из века в век плодоносит человеческое древо, и все страсти человеческие произросли из примитивнейшего стремления пить, есть, группироваться в семьи — со все большими удобствами. Людям надо просто жить — из века в век, изо дня в день, и люди так живут, потому что какая— то часть их, меньшая, но лучшая, готова своей жизнью пожертвовать ради таких вот матерей и дочек. Он — мужчина, воин, и чем горше служба, тем счастливее удел мирно живущих граждан… Воин! Мужчина! Офицер!
Слова эти, не раз им повторяемые, помогали служить — честно, грамотно, верно. На линкоре что две звездочки на погонах, что две лычки — служи и служи, поблажек никому. Да еще помощник командира, который его сразу почему— то невзлюбил, а помощник — это расписание вахт и дежурств. «Четыре через четыре!» — определил помощник, и Всеволод ногами своими мог подтвердить свирепость этой формулы: четырехчасовые вахты он отстаивал после четырехчасового отдыха, заполненного бодрствованием, той же службой. И так пять месяцев подряд. Но ни во взгляде Всеволода, ни в походке затравленности не чувствовалось, он проверял себя не перед зеркалом, а способностью безропотно тянуть лямку. Он даже помощника оправдывал: из семидесяти офицеров линкора лишь четверть могла нести вахту на якоре, а на ходу и того меньше, — невелик выбор! И помощник сам — затравленный, в личном деле его, говорят, пометка: выше помощников командиров кораблей 1-го ранга не продвигать! Бедняга погорел еще в военную пору, гонял транспорты из Сан— Франциско во Владивосток, неделями мотался по западному побережью США и где— то что-то совершил; намекали на некоторый американизм в поведении, не отразившийся, правда, на чистоте сине— белого флага. Совершил — а мог и не совершать; вот она, офицерская судьба, вот она, еще одна расплата. Но опять же мог помощник заградительную, пометочку в личном деле зачеркнуть, была у него такая возможность, испытанная дедовским способом — прикосновением брюха к ковру в одном из кабинетов столицы, и возможность эту помощник отверг. Как— то на вахте Болдырев подумал: а что было бы с ним, не оттолкни он в Баку ту льнущую к нему девочку?..
— Ведь что получается… — воодушевленно продолжал Степа. — Линкору дают внезапную вводную на проведение стрельбы. Личный состав к стрельбе не готовился, управляющий огнем проинструктирован не был… Тебя ведь не инструктировали, Олежка? — Н— нет…
— Вот видишь. А ты отстрелялся. Честь и хвала. Тебе все обязаны. И еще тебе скажу: слышал лично приказ командира собственными ушами, Валерьянову сказано было — писать представление на тебя, на старшего лейтенанта… Точно. — Точно! — вновь подтвердил Борис Гущин. Полтора года назад появился он на линкоре. Был на Балтике помощником командира эсминца, капитан-лейтенантом, и там же на Балтике был судом чести разжалован до старшего лейтенанта. За что — не говорил, и даже в каюте No 61 его ни о чем не спрашивали, но догадывались, что постигла его кара, им не заслуженная, потому что сам Милютин не хотел замечать то, что знали и видели все: большую часть служебного времени старший лейтенант Борис Гущин, командир 7-й батареи, проводит на койке, скрытой портьерою, громит оттуда всех и вся. Глуховатый басок его вещал, как из гроба, да и сам Гущин гробом называл два кубических метра каюты, в которых обитало его тело. Он мог молчать часами, сутками, предохранительный колпачок зенитного снаряда, повисший на цепочке, служил ему пепельницей, и когда о металл постукивала пластмасса мундштука, Олег и Степан имели право спросить о чем— либо товарища.
— Стыдно все— таки… — не сдавался Олег. Стыд был и в том, что сознавал он: смирился уже, но хочет подлость свою облагородить признанием, поддержкой…
Одним прыжком одолел Гущин расстояние от койки до стола. Пальцы его сомкнулись на горле Манцева.
— Замолчи!.. — прошипел он. — Замолчи, недоносок!.. Ты слышишь меня? — Он ослабил пальцы, и Олег промычал, что да, слышит. — Запомни: на основании сообщенных тебе данных о цели, о направлении и скорости ветра, о температуре и плотности воздуха ты рассчитал по таблицам исходные установки прицела и целика. Пристрелочный залп лег левее на восемь тысячных дистанции, потому что в сообщенных тебе данных были ошибки измерения, потому что линкор мог рыскнуть в момент залпа, потому что ветер мог измениться, потому что… Десятки, «потому что», десятки причин, повлиявших на точность пристрелки при такой несовершенной схеме управления огнем, как наша, линкоровская, установленная в 1931 году. Такой вынос по целику считается «отличным»… Далее ты ввел корректуры, дал еще один залп и в строгом соответствии с правилами стрельбы скомандовал пристрелочный уступ… Понял?
— Понял, — прохрипел Олег, растирая шею… А Борис Гущин поспешил убраться в свой гроб. Чиркнула спичка, колыхнулась портьера, Борис курил.
— Не совсем понял, — донеслось до Манцева. — Ты отличный артиллерист. Многих я знаю из нашей братии, из тех, кто в считанные секунды обязан самостоятельно принимать ответственные решения. И никто из них, поверь мне, в предстрельбовом мандраже не смог бы рассчитать границы, в которых можно произвольно менять исходные данные. Да еще когда рядом смышленый комдив, сам артиллерист от бога… Ты как футболист, который целится мячом в штангу, чтоб уж от штанги мяч влетел в ворота… Искусство высшей пробы. Вот это ты должен понимать! И точка! Еще раз услышу от тебя о выносе и пристрелке — несдобровать!
Миротворца Векшина такая речь могла только обрадовать.
— Истинная правда, Олежка, истинная… Садись, пиши отчет — во славу каюты, во славу эскадры…
В бухте Лазаревской на борт линкора прибыл адмирал Немченко. Команду для встречи не выстраивали — таков был приказ его. На нижней площадке парадного трапа фалрепные (четыре офицера — ладные, красивые, высокие) выхватили адмирала из подошедшего катера, невесомой пушинкой подняли и перенесли. Немченко побрыкал ногами в воздухе, обосновался на трапе и бодро поднялся на ют. Потом принял рапорт. И сразу направился к мостику. Сигнальщики подняли флажные сочетания, означавшие «эскадре следовать в Севастополь».
Потекли мероприятия по плану боевой подготовки, Корабли показывали товар лицом: умело перестраивались по сигналам флагмана, отражали атаки катеров и самолетов— торпедоносцев, линкор «Новороссийск» продемонстрировал номер циркового свойства, первым же залпом поразив пикирующую мишень. Все на эскадре получалось легко, грамотно. Штабы (штаб эскадры вернулся на линкор) тихо радовались. Ужины в адмиральском салоне переходили незаметно в приятнейшие вечера воспоминаний. Начальник штаба эскадры круто изменил свое мнение о линкоре, назвав его самым опрятным и чистым кораблем флота.
Наконец прекрасно поработавшая и подуставшая эскадра вошла в базу. На линкоре еще не завели швартов на кормовую бочку, вахтенный офицер еще не перебрался с ходового мостика на ют, а по трансляции дали: «Офицеры приглашаются в кают— компанию».
В рабочих кителях, на ногах тапочки (под столами не видно!), офицеры сели уплотненно: никогда еще так много адмиралов не вмещала линкоровская кают— компания. Командующий флотом сидел во главе стола, на месте Милютина, справа от него — Немченко, слева — командующий эскадрой. Главный инспектор не спрашивал и не переспрашивал, он слушал. Командующие — флотом и эскадрой — пожурили бригаду крейсеров за неверную оценку действий «синих», нашли кое— какие огрехи в организации связи на переходе.
Линкоровские офицеры пользовались совершенно исключительной привилегией: их приглашали на разборы общефлотских учений, чего не удостаивались офицеры никакого другого флота, и повелось это со времен, которых никто уже и не помнил. Да и оба штаба понимали, что в условиях скученной и закрытой стоянки эскадры нет лучшего способа пресечь все слухи, как официально и открыто поведать правду офицерам линейного корабля, а уж как разносить и размножать эту правду — пусть решают сами офицеры, воспитанники Милютина.
Немченко говорил недолго и убийственно спокойно. Сказал, что боеспособность эскадры — на уровне бумажных корабликов, плавающих в дырявом корыте. Так, во время условного ведения огня главным калибром под стволами орудий бегают матросы аварийных партий, хотя в настоящем бою их сбросило бы давно за борт. Пожары, имитируемые на кораблях поджогом соляра в бочках, можно потушить плевком. Шланги подключаются к пожарной магистрали наобум, без учета состояния магистрали в данный момент. Пробоины, заданные вводными, не заделываются, борьба за живучесть корабля превратилась в курс никому не нужных лекций…
Употреблял Немченко слова, произносимые на всех флотских совещаниях, и все же сейчас они резали ухо корявостью своей, неуместностью, и «пластырь», «пробоина». «ствол» звучали как «соха», «борона» и «хомут».
Офицеры линкора — островок блекло— синих кителей, омываемый голубым шелком и белой шерстью кителей начальства, — старались не смотреть на командующего, они с удовольствием исчезли бы, на худой конец заткнули бы уши. Знали и понимали, что такой кнутик, как Немченко, нужен флотам всегда — подгонять, бичевать нерадивых. Но зачем при них, офицерах? Чего только не слышали здесь, на разборах, но такой жесткой оценки эскадра еще ни разу не получала, и так безжалостно никто еще не обвинял командующего во всех военно— морских грехах. Может, что— нибудь личное? Не похоже: из одного выпуска, и не здравый адмиральский смысл мирит цапавшихся в училище курсантов, а молчание тех одноклассников, что на дне морском лежат. Видимо, дела на флоте и впрямь плохи, если один адмирал осмеливается хлестать другого не в уединении кабинета, а при лейтенантах. Это уже опасно для них, для офицеров линкора: начальник штаба эскадры, с легкостью арестовывавший на 10, 15 и 20 суток, и так едва удерживается в границах военно— морской брани, а послушает Немченко — так перейдет на портовый жаргон.
— Детишки в саду играют в войну повсамделишнее… — заключил Немченко.
Все, что говорил он, было столь очевидно, что даже в мыслях никто не мог возразить ему. Да, правильно, все правильно, и детишки в саду — тоже правильно.
Нельзя возразить было еще и потому, что с осени прошлого года офицеры эскадры втихую и открыто, громко в каютах и вполголоса на палубах говорили о вымученности одиночных и частных боевых учений, кляли их однообразность, виня во всем то засилье документации, то «старичков» — матросов и старшин трех подряд годов призыва, демобилизация которых была задержана приказом министра.
Полагалось — по традиции — покаянное выступление кого— либо из командующих. Но они молчали. И тогда Немченко сказал, что примерно такая же ситуация в боевой подготовке всех флотов ВМФ, а приказ министра. обобщающий результаты инспекции, появится не скоро, очень не скоро, поскольку вся боевая подготовка флотов претерпит изменения. Военно— морские силы вступают в новый этап строительства, программа же его разработана вчерне. Нельзя поэтому сломя голову бросаться на исправление недостатков. Надо думать и думать. Тем и кончился разбор.
Каюта No 61 — по правому борту, под казематом 3-го орудия 5-й батареи. В ней три обжитые койки и одна резервная, два спаренных шкафчика для «шмуток», умывальник с зеркалом, письменный стол, два стула, книжная полка.
«Думать!» — приказал адмирал, и 61— я каюта набилась артиллеристами. Говорили тихо, чтоб не услышали матросы наверху, подавленно молчали. Что-то на эскадре происходит неладное — с этого начали, этим и кончили. Что-то такое стряслось года полтора— два назад, корабли живут как— то ненормально. И «старичков» нельзя винить, хотя они и первыми отлынивают от службы. Да и как не сачковать им, если многие из них восьмой год трубят? Но и матросы— то второго и третьего годов службы все сонные какие— то, вялые, и уговоры на них не действуют, и наказания. Как жить, как служить дальше? Не зря каюту No 61 зовут приветливой. Хозяева потеснились, всем нашлось место, Борис Гущин уступил свою койку, сам забрался на верхнюю резервную, сидел по— восточному поджав ноги.
— Как служили, — сказал он, — так и будем служить. Стыдно, ребята. Не служба у нас на линкоре, а санаторий. Вы бы посмотрели да послушали, что на новых крейсерах. На вахте стоял однажды и подсчитал: на «Нахимове» за три часа одиннадцать раз объявляли боевую тревогу, обязанности по расписаниям отрабатывали. В бинокль смотрю и вижу: офицеры по верхней палубе бегают, нерадивых выискивают… Нет, тут думать нечего. Адмиралы в чем— то напортачили, палку перегнули, охоту к службе отбили. Адмиралы…
Степенный, основательный, грузный Степан Векшин оборвал Гущина, возводить хулу на адмиралов не позволил. Сказал примирительно, что адмиралов неправильно понимают, руководящие документы штаба огрубляют действительность, дают искаженное представление о благородных намерениях начальства…
— Правда, Олежка? — обратился он за помощью к Манцеву.
Лучше бы не обращался… Обмывка новой шинели — это заметили многие офицеры — сбила с Манцева гонор, полинял командир 5-й батареи, военно— морские анекдоты из него уже не хлещут. Но, к удивлению многих, вспомнил он былое и оживился.
— А как же, еще как огрубляют и искажают… Вот в позапрошлом году был в Питере случай, в цирке… Укротительница львов представление давала… И приперлись в цирк два матроса с «Чапаева», с пьяных глаз не сообразили что к чему, сняли ремни и бросились к укротительнице, спасать ее от хищников, загрызть, мол, хотели они ее. Ну, скрутили матросиков, на губу, скандал — все— таки общественное место, дело дошло до командира Ленинградской военно— морской базы. Тот и врезал матросикам по двадцать суток ареста с содержанием на гарнизонной гауптвахте. И такую формулировочку: «За пьянку в городе и драку со львами».
Офицеры шумно расходились. Нет, не зря приходили они в эту каюту, военно— морской мудростью пропитана она. «Драка со львами» — это не намек, это прямое указание: сиди тихо, не обсуждай приказы командования.
Прошло несколько дней, улеглись волнения, и в какой— то день апреля Олег понял, что не такой уж он плохой человек, на линкоре ведь все признают его хорошим. Лейтенанту Манцеву старпом разрешил готовиться к экзаменам на право самостоятельного несения ходовой вахты, а это значит, что он уже «зрелый, опытный» офицер. В штаб пошло представление, третья звездочка скоро появится на погонах. В каюту к нему стал захаживать замполит дивизиона, старший лейтенант Колюшиин, рассказывал о себе, о линкоре, на котором начал служить матросом в предвоенное время.
И пришла уверенность, что ему, Олегу Манцеву, кое— что разрешено сверх разрешенного. И не в том дело, что Милютин или Байков станут чаще увольнять его на берег. Нет. Лейтенант, за стрельбу получивший благодарность командующего флотом, не просто лейтенант и управляющий огнем, не только командир батареи. Над ним простерлось адмиральское благословение. К его словам теперь отнесутся со вниманием, на него ныне не цыкнешь, как на салажонка. Юрии Иванович Милютин такому лейтенанту не воткнет походя пять суток ареста при каюте.
В таком вот размягченном состоянии и дал Олег Манцев 10 апреля опрометчивое обещание стать командиром лучшего подразделения на корабле.
В этот день его вызвали в боевую рубку, к заместителю командира корабля по политчасти капитану 2 ранга Лукьянову. Олег Манцев ужом выскользнул из КДП, скатился по трапам вниз, вошел в полусумрак и духоту боевой рубки.
Придав себе положение «смирно», Лукьянов с легким раздражением сказал, что он недоволен командиром батареи, которая имеет все возможности стать передовым подразделением не только в боевой части. Она обязана быть примером всему линкору. Командир батареи — грамотный специалист и достаточно опытный офицер, что подтверждено последней стрельбой. Личный состав батареи по уровню грамотности превосходит всех, у некоторых матросов есть даже 9 классов образования, батарея сделала определенные сдвиги в боевой подготовке, подчеркнул замполит, но резервы еще не исчерпаны, дисциплина же хромает.
Лукьянов говорил тусклым, ровным голосом. Первые месяцы службы Манцев старался избегать замполита, уклонялся от надоедливых проповедей. Но понял вскоре, поразмыслив, что сухость Лукьянова, чрезвычайно упрощая отношения («Я капитан 2 ранга, ты лейтенант, изволь подчиняться!..»), делает встречи с ним полезными. Надо только говорить с замполитом на его языке.
Колюшин стоял тут же, справа от Лукьянова, в изжеванном кителе, моргал рыжими ресницами, делал страшные глаза, призывая к железному повиновению. И Валерьянов здесь, и комсорг линкора, и командир невдалеке, на ходовом мостике. Все ожидают от Манцева точного и ясного ответа.
— Товарищ капитан 2 ранга! Даю слово офицера и комсомольца, что ко Дню флота 5— я батарея станет лучшим подразделением корабля!
Капитан 2 ранга Лукьянов протянул ему руку. Олег пожал ее.
Все видели, все слышали. И командир слышал. При выходе из рубки Манцев едва не столкнулся с ним. Веселенькое любопытство было в глазах командира линкора, и в любопытстве сквозило уважение к безумному порыву недотепы, и то, что он, Манцев — недотепа, это тоже прочитал Олег в его взгляде.
Именно этот взгляд побудил Олега Манцева дать клятву самому себе: батарея станет лучшей! И пусть на корабле есть офицеры, прославленные газетами и уважаемые матросами. Пусть! Лучшим подразделением линкора будет не дальномерная команда, не котельная группа, не 4— я башня, а 5— я батарея! Она и только она!
Два праздника прошли (23 февраля и 1 Мая), а капитан-лейтенанту Болдыреву Всеволоду Всеволодовичу очередное воинское звание — капитан 3 ранга — так и не было присвоено.
Могла произойти обычная канцелярская путаница. Могли затеряться документы на присвоение. Штаб флота мог попридержать их. чтоб к выгоде своей улучшить или ухудшить какие— нибудь цифры в отчетах.
Но могло случиться и худшее. Капитан 3 ранга — это уже старший офицерский состав. В Москве изучают его прошлое, в котором он, нынешний, выражается. И в прошлое не запрещено вклеивать страницы — как свеженаписанные, так и вроде бы затерявшиеся.
Он вспомнил свою жизнь, анкетную и неанкетную, корабельную и некорабельную, год за годом. Отец, командированный в Среднюю Азию на строительство канала, умер от укуса фаланги, во вредителях не значился, в передовиках не числился. Неуемный темперамент матери бросал ее от одного краскома к другому, пока бабка не забрала внука, отторгнув его от запахов конюшни, от папиросного смрада в комнатах женсовета.
Стоп. Старуха — то ли бестужевка, то ли смолянка — знала французский язык, до последних дней своих боготворила тщедушного старичка, похожего на оперного мсье Трике. Умерла старуха, сгинул и мсье, остался французский язык. Старуха — это от детских впечатлений, взрослым уже, курсантом, Всеволод бабку вспоминал иной — красивой, язвительной женщиной, умеющей жить хорошо, с хохотом. А всего— то — прачка (так уж сложилась судьба), и особое, ей одной понятное наслаждение доставляла карикатура из дореволюционного «Сатирикона», кажется. Бабка надрывалась от смеха, рассматривая двух прачек над корытами с мыльной пеной, пояснение внизу: «Вот стану графиней, буду стирать только на себя!» От злобы на туркменский канал, от ненависти к невестке и обучила она внука языку. И судьба подшутила: в первой анкете Всеволод постеснялся заявить о знании чужого языка, чужой культуры, а там уж, когда анкеты заполнялись по три— четыре в год, противоречить первой было нельзя. Так уж вообще складывалось, что говорить и писать правду о себе, о родителях не представлялось нужным, стало необязательным. Отец? Погиб на строительстве. (Укус фаланги на фоне грандиозных катаклизмов эпохи выглядел бы издевательством.) Мать? Умерла от болезни. (Заражение крови от самодельного аборта к добродетелям не отнесешь.) Бабка? Инфаркт. (Тогда писали: «разрыв сердца».)
До войны все гладко, после нее тоже. Моторист— рулевой на катере, Сталинград, светлые — от пожаров — ночи и дымные дни, медаль, ордена, ранения — бумажечка к бумажечке подшита в личном деле, печати, штампы, подписи, даты. Баку, зачисление в училище, старшина роты — полная ясность, номера и даты приказов подогнаны друг к другу без люфта, как снаряд к нарезам ствола, ни один день его жизни не выпал из поля зрения штабов. И ни одного словечка вредящего — ни в разговорах с однокашниками, ни на собраниях. Не зазывал и не подвывал на разных там массовых мероприятиях, речи только по существу, по делу. В 1947 году — выпуск. Бакинский период жизни можно считать благополучно завершенным. Женщины? И тут полный ажур. Знакомился с теми, кто не испытывал желания показываться на танцульках в училище. Правда, случился один малоприятный эпизод. Девчонку по рекомендации райкома послали обслуживать свиту Багирова. Она рассказывала страшные вещи, пришлось потихоньку отвалить, позабыть девочку, а как хороша была, какая чистота, как страдалось от этой чистоты, потому что не верилось, что может такая голубизна существовать незаплеванной… С той свитой покончено, в центральных газетах еще нет, но уже всполошились многие, бегают по кораблю с «Бакинским рабочим». Ни разу в Баку с той поры не приезжал, адреса своего никому не давал. С лупой рассматривай каждый дециметр бакинских мостовых — все следы его давно затерты. Училищная характеристика — лучше не придумаешь. «Обладает отчетливо выраженными командными качествами…» И ночь помнится, святая для него бакинская ночь.
Все началось в день, который никак не мог предвещать каких— либо изменений или превращений: 1 Мая, праздник из праздников, солнце и зелень юга, уволили после обеда, старший курс в том году на парад не ходил. Все свои, из одного класса. Завидные женихи, последний курс, шли нарасхват, и Женя Боровицын предложил праздник встретить в семье хорошо знакомой девушки, отличной девушки из прекрасной семьи. Папа — механик на промыслах, мама — просто мама, дочь — на первом курсе института, у дочери — подруги, полный комплект. Скромная семья — это сразу выставил условием Женя Боровицын, всех за собой ведя на базар. На скудные курсантские деньги купили мяса для шурпы и бозбаша, долму и мутанджан, оплетенную бутыль с вином несли по очереди, выбирали переулки, в переулках — дворы, чтоб к дому механика подойти, не встретив патрулей. От палашей на левом боку, от темноты в арочных переходах, от игры в таинственность представлялось: мушкетеры с их клятвами, готовящийся набег на охраняемый кардиналом монастырь, женщины, заточенные в нем, ждущие мужчин— избавителей… Монастырь оказался обычным бакинским домом, каких полно в пригородах. Пришли, ввалились, познакомились. Женя Боровицын сильно преувеличивал количество глав романа, закрученного им с дочерью механика, там — после пролога — зияла брешь, которую спешно стали заполнять его друзья. Усердствовал и он, Всеволод Болдырев, уж очень хороша была маленькая хозяйка доброго дома, напоминавшая ему ту, которую не забыл еще. А потом стал передавать другим завоеванные рубежи, он уже тогда был мудрым, уже тогда понимал, что мужская ревность много долговечнее женской. Да и подружки мало чем уступали дочке механика, благоразумно удалившегося. Шашлыки жарились на веранде, нависающей над двориком, где галдели дети, гоняя мяч. Было весело, было много стихов, много музыки, патефонной и пианинной, тревожившей Всеволода. В Баку он часто вспоминал умершую перед войной бабку: если бы у прачки не отобрали пианино, то внук играл бы на нем. Все училищные годы прожил он не в кубрике, а в старшинской комнате, недостаток шумов, в каких— то пределах организму необходимых, возмещался радиопередачами да пластинками. Шопен полюбился, Скрябин, и привычка образовалась — в одиночестве слушать наплывы звуков.
Ранняя ночь была уже во дворе, Всеволод выбрался на веранду покурить, да и сверху откуда— то лилась музыка, профессионально и чисто исполнялась какая— то пьеса Чайковского. Всеволод затаился, чтоб не нарушать собственного одиночества, и — с веранды — увидел в кухне мать механиковой дочки, женщину, которую все они видели не раз в этот вечер, но так и не заметили, настолько была она бесшумна, немногословна н бесплотна. Войдя в кухню, она села. опустив на фартук отяжелевшие от забот руки. Залежи, целые горы немытой посуды ждали ее. Но она сидела и думала. До нее доносилось.то, от чего отключился Всеволод, она слышала шорох павлиньих хвостов, завидные бакинские женихи острили, верещали стихами Блока н Есенина, музицировали, впадали в глубокомысленность, будто окутываясь плащом, или выряжались в простецкие одежонки, подавая себя надежными и свойскими парнями. Она услышала что-то забавное в комнате, усмехнулась, недобро усмехнулась, улыбка осталась на губах, снисходительная, сожалеющая. Эта женщина — начинал понимать Всеволод — как— то по— своему видела все происходящее в доме. Шестеро парней домогались ее дочери, кто-то из них всерьез, кто-то — тренировки ради, совершенствуя способы домогательства. Дочь сделает выбор, дочь может ошибиться, мать ошибки сделать права не имеет, и мать голенькими видела женишков этих, с отрубленными хвостами, без виршей, без поз, она оценивала их применительно не к себе, возможной теще, не к характеру дочери даже, а исходя из потребностей плода, что взбухнет в чреве дочери, вокруг которой и вьются эти шестеро парней в матросских брюках и форменках, около которой трется, возможно, и тот, чье семя вцепится в почву. Что даст этот, самый удачливый, ребенку? Каким голосом запищит дите, из тьмы тысячелетий вырываясь на свет сегодняшнего дня? Каким шагом пойдет оно по земле? Будет ли у него в достатке пища. когда в соске не станет молока? Не будут ли ветром продуваться стены, огораживающие ребенка от безумства непогод? Огонь в жилище засветится или нет? Мужская рука поможет младенцу? Вот о чем думала женщина, вот так рассуждала она, оскорбительно для Всеволода. Он становился всего лишь существом иного пола. Возможным отцом будущего ребенка, не более и не менее. А Блок. Шопен, внешность надменного британца, кортик, что придет на смену палашу, — это не то, из чего шьются пеленки, это каемочка на них.
Подавленный и униженный, пробрался он в прихожую за палашом и мичманкой, не простился, ушел. и спасением от оскорбляющей наготы всего сущего — в него впилась догадка: так есть. так было и так будет! Из века в век плодоносит человеческое древо, и все страсти человеческие произросли из примитивнейшего стремления пить, есть, группироваться в семьи — со все большими удобствами. Людям надо просто жить — из века в век, изо дня в день, и люди так живут, потому что какая— то часть их, меньшая, но лучшая, готова своей жизнью пожертвовать ради таких вот матерей и дочек. Он — мужчина, воин, и чем горше служба, тем счастливее удел мирно живущих граждан… Воин! Мужчина! Офицер!
Слова эти, не раз им повторяемые, помогали служить — честно, грамотно, верно. На линкоре что две звездочки на погонах, что две лычки — служи и служи, поблажек никому. Да еще помощник командира, который его сразу почему— то невзлюбил, а помощник — это расписание вахт и дежурств. «Четыре через четыре!» — определил помощник, и Всеволод ногами своими мог подтвердить свирепость этой формулы: четырехчасовые вахты он отстаивал после четырехчасового отдыха, заполненного бодрствованием, той же службой. И так пять месяцев подряд. Но ни во взгляде Всеволода, ни в походке затравленности не чувствовалось, он проверял себя не перед зеркалом, а способностью безропотно тянуть лямку. Он даже помощника оправдывал: из семидесяти офицеров линкора лишь четверть могла нести вахту на якоре, а на ходу и того меньше, — невелик выбор! И помощник сам — затравленный, в личном деле его, говорят, пометка: выше помощников командиров кораблей 1-го ранга не продвигать! Бедняга погорел еще в военную пору, гонял транспорты из Сан— Франциско во Владивосток, неделями мотался по западному побережью США и где— то что-то совершил; намекали на некоторый американизм в поведении, не отразившийся, правда, на чистоте сине— белого флага. Совершил — а мог и не совершать; вот она, офицерская судьба, вот она, еще одна расплата. Но опять же мог помощник заградительную, пометочку в личном деле зачеркнуть, была у него такая возможность, испытанная дедовским способом — прикосновением брюха к ковру в одном из кабинетов столицы, и возможность эту помощник отверг. Как— то на вахте Болдырев подумал: а что было бы с ним, не оттолкни он в Баку ту льнущую к нему девочку?..