Страница:
Но нигде контраст между Шелли и Байроном не сказался так рельефно, как в их отношении к женщинам. И действительно, отношение к женщине всегда является пробным камнем индивидуальных свойств мужчины, в особенности поэта, который более чем кто-либо может повторить мысль одного французского писателя: "без женщин начало нашей жизни было бы беспомощным, середина ее была бы лишена восторгов, а конец - утешений" (Jouy). Сколько сердец, сколько различных вариаций отношения к женщине. Лев Толстой ищет в ней чадолюбивую матрону, Бодлер видит в женщине злого духа, Гейне видит в ней гризетку, для Байрона она - источник красивого сладострастия, для Данте и Шелли она - отблеск божества.
Байрон сходился с многими женщинами, но любил более или менее серьезно лишь одну из них - графиню Гвиччьоли. Мисс Джен Изабелла Мильбанк, сделавшаяся леди Байрон, не возбуждала в блестящем красавце-поэте никаких особенно нежных чувств; он женился на ней совершенно опрометчиво, и одним из побудительных к этому браку мотивов - некоторые биографы полагают, главным мотивом - являлось то обстоятельство, что ньюстедтское поместье Байрона было расстроено, а у мисс Мильбанк было очень хорошее приданое. Шелли также женился опрометчиво, но его брак носил совершенно иной характер, он женился почти мальчиком на Гарриэт Вестбрук, дочери какого-то трактирщика, желая спасти девушку от семейных притеснений и принимая на себя все тяготы бедности. Прославившись своим "Чайльд Гарольдом" и сделавшись первым человеком Лондона, Байрон тотчас же заводит многочисленные связи, ежеминутно меняя одну привязанность на другую. Сегодня он сходится с Каролиной Лемб, завтра с Клэрой Клермонт, потом с Марианной Сегати. В Афинах он вступает в мимолетную связь с героиней стихотворения "Зоя". В Венеции его роскошное палаццо на Большом канале превращается в гарем, где роль любимой одалиски играет Маргарита Коньи, байроновская Fornarina. Словом, в каждой женщине Байрон видит источник физических наслаждений, из каждой возлюбленной он делает любовницу. Только одна из этих многих, Тереза Гвиччьоли, несколько возвышается над общим уровнем, приучая в то же время и Байрона видеть в себе то, что видел в женщине Шелли,- вдохновительницу. Под ее влиянием Байрон бросает беспорядочную жизнь, идеализирует личность Терезы в типе Мирры, пишет "Марино Фальеро", "Двое Фоскари", "Пророчество Данте". Но и эта очаровательная итальянка вскоре надоедает ему, как все другие. Иначе и быть не могло. Кто в женщине видит только источник страсти, для того этот источник быстро иссякает.
Насколько иначе относится к женщине Шелли! Он видит в ней что-то заоблачное, призрачное; он ценит в ней тот вечный женственный элемент, который влечет нас ввысь и соприкосновение с которым заставляет лучших из нас говорить языком богов. Брачные связи Шелли были ошибкой, противоречащей общему характеру его индивидуальности. Безбрачие должно было бы гармонировать гораздо более с идеальными качествами автора поэмы "Эпипсихидион", этой современной "Vita Nuova"2. И действительно, мы видим, что первую свою жену Шелли вовсе не любит и видит в ней только друга; ко второй жене он охладевает, хотя никогда не перестает ценить ее. В то время как Байрон любил женщину только тогда, когда он обладал ею, или по крайней мере, когда стремился к обладанию (первая несчастная любовь),- Шелли любил женщину только тогда, когда он не обладал ею, и не то что любил,- это слово тускло в применении к Шелли,- посмотрите, как сам он говорит об этом.
Слишком часто заветное слово людьми осквернялось,
Я его не хочу повторять;
Слишком часто заветное чувство презреньем встречалось,
Ты его не должна презирать.
И слова состраданья, что с уст твоих нежных сорвались,
Никому я отдать не хочу,
И за счастье надежд, что с отчаяньем горьким смешались,
Я всей жизнью своей заплачу.
Нет того в моем сердце, что в мире любовью зовется,
Но молитвы отвергнешь ли ты?
Неудержно вкруг солнца воздушное облачко вьется,
Упадает роса на цветы,
Полночь ждет, чтобы снова зари загорелося око,
И отвергнешь ли ты, о мой друг,
Это чувство святое, что манит куда-то далеко,
Прочь от наших томительных мук?..
Окружая женщину таким благоговейным отношением, Шелли не стремится к обладанию, он видит в женщине музу, он несет ей свои лучшие думы и чувства. С Клэр Клермонт Шелли читает вместе бессмертные классические произведения, он посещает заключенную в монастырь графиню Эмилию Вивиани, посылает ей свои нежные песни,- она посылает ему в ответ букеты из монастырских цветов; красивую поэтическую мистрис Месн он олицетворяет в той воздушной нимфе, которую мы видим во второй части "Мимозы", но самой излюбленной его вдохновительницей является Джен Уилльемс, жена его друга, погибшего вместе с ним в море; в последние свои дни Шелли вместе с ней бродил в зеленых рощах Италии, и ей посвящена целая серия стихотворений "То Jаnе", образцы самой трогательной, самой благородной любовной лирики.
Судьба в последний раз оттенила контраст между Шелли и Байроном, когда послала к ним смерть. Байрон умер в борьбе за угнетенных греков. Его смерть окружает его ореолом, но в ней нет ничего таинственного. Смерть Шелли остается до сих пор загадочной и неразъясненной. Неизвестно, утонул ли он во время бури или был убит пиратами.
Я кончаю свою, быть может, слишком беглую характеристику.
Делая параллель между Байроном и Шелли, я не мог не коснуться некоторых отрицательных сторон в личности Байрона. Но, указывая на них, я только старался выяснить различие между двумя поэтами, а никак не набросить тень на одного из них. Гениальный человек не лишен права иметь недостатки. Не нам, блуждающим впотьмах, считать пятна на солнце: солнце светит целому миру - и мы ему благодарны. Отрицательные стороны Байрона совершенно тонули в массе благородства и великодушия; больше того - ими были обусловлены некоторые положительные качества его личности, сделавшие ее цельной и могучей.
Есть легенда. Небесные духи спускались на землю и проникались любовью к дочерям человеческим. Это было преступно, но легенда гласит, что в то время были на земле исполины. Байрон был из таких.
Шелли вечно оставался среди небесных сфер, он был чистым, незапятнанным серафимом.
Но как бы то ни было, Шелли и Байрон оба мыслили, боролись и страдали. Они несли свои песни людям, они отдавали свои вздохи человечеству. Идя различными путями, оба они оправдывали изречение индийского поэта Калидасы: "Великие души похожи на облака; они собирают только для того, чтобы расточать".
1894
КРЫМСКИЙ ВЕЧЕР
Полупрозрачная мгла вечернего воздуха была напоена душистым запахом глициний и белых акаций. Внизу, у подножья холма, на котором приютилась наша дача, шумело неугомонное море, и переменный плеск его валов, то прибывая, то убывая, говорил нам своим неясным шепотом о чем-то позабытом и туманном. Слева, далеко, виднелся силуэт Аюдага, этой тяжелой каменной глыбы, опрокинувшейся в море, а прямо перед нами простиралась бесконечная водная равнина, которая смущает своей недоступностью, волнует своим величием и глубоко печалит своей холодной красотой. Неслышно удалялся день, бесшумно приближалась ночь, и нам, любившим друг друга, нам, отдавшимся друг другу всей душой, так было хорошо молчать и понимать взаимную любовь. И правда, если есть что-нибудь в любви несомненное - это именно власть проникать в душу другого до самых далеких потаенных ее уголков - каждым жестом говорить - в каждом взгляде видеть долгое признание.
Кто знает, может быть, в такие минуты мы потому молчим, что смутно вспоминаем о том, что был когда-то и у нас невозмутимый Эдем, где не было зла, не было даже названия зла, а добро дышало и цвело, и наполняло все кругом своим незапятнанным величием.
Кто знает! Я знаю только одно - что такие блаженные минуты поэта всегда кончаются беспричинными слезами, точно мы плачем о чем-то навеки утраченном, точно для нас догорела светлая заря, и мы во тьме вспоминаем о том, как ярки были краски умершего дня.
Этот день, который тоже умер, был первым днем моей счастливой любви к тебе,- первым днем моей первой любви, потому что до тебя я не знал, что такое любовь, я знал только страсть. В глазах тех женщин, которым я обманчиво говорил "люблю", не было той чистоты и глубины, где теперь навсегда утонула моя душа. В них только был какой-то неясный намек на то, чт( в твоих темных глазах нашло такое прекрасное и полное воплощение. Те женщины, которых я знал до тебя, были как бы предчувствием тебя. Вот почему я говорил им "люблю", вот почему моя ложная любовь к ним не должна оскорблять тебя.
И ты сама поняла это.
Потому-то тебе так легко было услышать от меня повесть моей печальной и горькой жизни, и когда под ропот моря я выплакал перед тобой все прошлые ошибки, ты поняла, что с последним моим словом, говорившим о прошлом, вспыхнул первый миг иного будущего счастья. Два периода жизни соединились на мгновенье, как этот чудный южный день слился с полупрозрачной мглой наступающей ночи,- и ты, вздохнув, слегка коснулась моих волос своей холодной и бледной рукой,- и это легкое прикосновенье послужило залогом для многих-многих дней совместной жизни, общих мыслей, чувств, волнений и страсти, но страсти, полной благородного равенства, одухотворенной нашим преклонением перед тем великим и прекрасным, что вне нас зажгло солнце и луну, а в нас затеплило неиссякаемую жажду добра и красоты.
Без обещаний мы связали нашу жизнь, но нет той силы на земле, которая бы смогла расторгнуть наш союз.
НА ВЫСОТЕ
Нет, не хочу я вечно плакать. Нет, я хочу быть свободным. Свободным от слабостей должен быть тот, кто хочет стоять на высоте.
Как будешь стоять над пропастью, когда голова твоя кружится? Как взойдешь на вершину горы, когда жаль расстаться с сельским домиком?
Ничего не возьму я с собой, ни о ком я не буду жалеть. Я должен стремиться все выше и выше - туда, где лазурь не запятнана, где ветер свободен.
Так высоко хочу я взойти, чтобы даже тучи небесные были внизу подо мной.
Долго я плакал и не мог найти себе счастья среди людей. И понял я, что нет высшего счастья, как понять благородство несчастия.
Людям нужно счастье, а не тем, кто хочет быть отмечен среди людей.
До рассвета покинул я долину и в горах приветствую рассвет.
Прозрачен чистый воздух, дышится легко, шумят водопады.
Медленным тяжелым взмахом коршун шевелит могучими крылами и спокойно глядит с высоты. Он найдет себе добычу: он сумел взлететь высоко - как же ему не найти себе добычу!
Уверенно ступает по узкой тропинке мой конь, привыкший к горам. Скоро я с ним расстанусь и пойду один туда, где даже и он, мой испытанный конь, мне был бы помехой.
Еще зеленеет развесистый бук; еще пестреет белый шиповник, сменяясь золотыми азалиями. Но чем выше, тем меньше растительной жизни. Вот уже пошли низкорослые дубы с своими шероховатыми стволами.
Где-то звучит рожок. Как звонко разносится полная свежести горная мелодия! Он зовет куда-то, этот певучий поток отчетливых звуков. Слабым он напоминает о доме, покинутом внизу, сильным он поет о неизведанной свободе, манит вдаль от будничных забот и наслаждений.
До рассвета покинул я долину и в горах приветствую рассвет.
Наедине с самим собой я понял многое, что раньше мне было неясно.
И многое снова и снова открывается взору при каждом повороте горной тропинки. Подниматься на высоту - значит, быть выше самого себя. Подниматься на высоту - это возрождение.
И знаю, нельзя быть всегда на высоте. Но я вернусь к людям, я спущусь вниз, чтобы рассказать, чт( я видел вверху.
В свое время я вернусь к покинутым, а теперь - дайте мне на мгновенье обняться с одиночеством, дайте мне подышать свободным ветром!
ДАГМАР
Сон
Нине Васильевне Евреиновой
В предутренний час мне приснилась Дагмар, моя стыдливая любовь, мечта, душа моей души.
Мне снилась полночь. Спит темный замок, спит сад, деревья слились в одно черное пятно, озеро окутано туманом, где-то совы кричат, на небе ни звезды - и вдруг, вся в белом, с балкона тихонько спускается Дагмар. Так странно шла она, тем более странно, что она ведь боится темноты и ночью никогда не выходит из комнаты, уходит к себе, как только вечерние тени приблизятся к замку. И вот теперь, ровно в полночь, шла Дагмар в саду. Она ступала как призрак, и от шагов ее оставались легкие светлые следы, точно пятна лунного блеска, прошедшего сквозь чашу сосен. Она о чем-то плакала, слезы падали в траву, и в траве загорались светляки. Она шла по берегу озера, и в черной глубине следом за ней вырастали на дне блестящие цветы; они тянулись все выше и выше, точно стремясь ее догнать, и некоторые из стеблей поднялись над водой, и с блестящих лепестков, освободившихся от воды, падали капли еще более блестящие, чем лепестки, и все озеро оживилось и как будто стало двигаться. Дагмар наклонилась и зачерпнула полные пригоршни воды и брызнула ею кругом, направо и налево, и тотчас же капли разбрызганной воды сделались блестящими и помчались так стремительно, как будто их бросила не хрупкая женская рука, а сотни, тысячи рук первобытных гигантов. И вот, устремляясь все дальше и дальше, капли превратились в метеоры. Огнистые, яркие, торжествующие метеоры, точно духи, стали кружиться в бешеной пляске и поднимались все выше, все выше,- и вдруг, как бы достигнув желанной высоты, они мгновенно успокоились и повисли на лазурном небе застывшим хороводом звезд. И откуда-то зазвенела музыка упоительные звуки. И я посмотрел на Дагмар. Она стояла неподвижно, и глаза ее были устремлены к небу, и такая спокойная радость светилась на ее лице, как будто в это мгновение силою нежной и творческой мысли она давала жизнь тысяче существ, безмолвно благословлявших ее.
Так снилась мне Дагмар в тот час, когда дрожит предутренний туман.
РОДНАЯ ТЕНЬ
Видение
Любовь к умершему брату сделалась манией моей жизни. Я никак не мог забыть его. Чем больше проходило лет со дня его смерти, тем яснее выступали в душе моей черты его лица, тем отчетливее понимал я, какие блаженные минуты духовного единения исчезли для меня безвозвратно. А эти падения, унижения - их не было бы, если бы меня поддерживала его твердая рука.
Да, я слабый человек. Моя любовь к нему коренится в чувстве эгоизма. И, однако же, никто никогда не мечтал об утраченной любимой женщине с такой страшной напряженностью, с какою дни и ночи я мечтал о моем погибшем брате. Где бы я ни был, я видел его глубокие серые глаза, его черные курчавые волосы, его улыбку, исполненную печального значения, я слышал его слова, которые звучали необычно.
Я ушел из города. Меня мучил этот ненавистный грохот. Меня ужасало бездушие этих каменных глыб.
Сельское кладбище было окутано безмолвием и все напоено сиянием заходящего солнца. Я долго плакал над могильной плитой. Как ребенок припадает к коленям матери, я судорожно прижимался губами к этому холодному камню. Но сила моих безумных рыданий не могла мне вернуть того, на чем давно уже лежала рука всепобеждающей смерти.
Наконец, устав от рыданий, я уснул. Не знаю, долго ли я спал. Мне показалось, что я проснулся тотчас же, пробужденный легким толчком. Действительно, плита слегка приподнялась, и из-под нее постепенно и бесшумно выросла бледная тень. Кладбища больше не было видно, не было видно и села с его ветхой желтой церковью, с его серыми покосившимися избами. Кругом, куда только мог достичь взор, везде простиралась гигантская равнина, сплошь покрытая высокими-высокими цветами. Голубое и глубокое небо было безоблачно, и над дальней гранью горизонта слабо обрисовывался золотистый полумесяц.
Бледная тень бесшумно прошла мимо меня, а я, опершись на локоть, стал смотреть ей вслед, не испытывая никакого изумления, а только чувствуя странную признательность за то, что она вышла из могилы. И тень пошла по равнине, и она слегка наклонялась над каждым стеблем, над каждым цветком, и я видел, что вслед за этим в каждом из цветков, мимо которых проходила тень, загоралась лучистая капля.
И уходя, тень скрылась наконец на самом далеком месте горизонта, где едва обрисовывался золотистый полумесяц. И тогда все цветы этой гигантской равнины ярко заблистали, и они стали вырастать, и они все росли, и тянулись, и они доросли до самого неба, и мгновенно растаяли, и небо вспыхнуло дрожащими бесчисленными звездами, которые своим безмолвным языком говорили друг с другом о красоте и благородстве любви.
1894-1895
ЦВЕТЫ
Что может быть в мире прекраснее цветов, и что может быть завиднее их жизни? Легкие, воздушные и полные аромата, они дышат, блистают, любят без слов и умирают без жалоб. Цветы говорят безмолвным красноречием о возможности гармонии, о бессмертии Красоты. Цветы победительны. Цветы цветут.
Наша жизнь исполнена мрака и страданий, но она окружена воздушными мечтами, которые светят нам. Наша дорога исполнена рытвин, и на ней лежат острые камни; но кто смотрит не только себе под ноги, тот видит, что на всем своем протяжении она обрамлена цветами.
Детьми мы собираем голубые подснежники и радуемся на бледные травинки, только что взбившиеся из-под старых листьев на земле, разогретой апрельским солнцем. Мы любуемся потом, как на нарядные игрушки, на веселые лютики и голубые колокольчики. Весенним утром, в солнечной мгле первой влюбленности, мы рвем с нашей милой тонкие стебли душистых ландышей. Мы опьяняемся их нежным опьянением, и в первый раз и, быть может, в последний раз мы тогда воистину живем. Дни проходят, и нам нужны цветы, которые дают опьянение большее. Мы любим крупные красные розы, мы любим нарцисс, влюбленный лишь в себя, мы любим хищные орхидеи, цветы со змеиными очертаньями и наркотическим дыханием. А потом небо темнеет, солнце горит как пожар, тучи захватывают своими покровами весь горизонт, и вдоль длинной дороги, по которой пронесут наш гроб, заботливыми руками разбросаны изломанные ветки вечнозеленых елей, и в последний раз над нашим тесным и последним обиталищем невинно цветут холодные белые розы; а потом, как лепестки бесстрастных лилий, на нашу могилу будут падать и падать бесшумные хлопья чистого, белого безжизненного снега, который закрывает все.
Цветы неразлучны с нами, но не все это знают, и даже среди бесчисленных поэтов, которые всегда говорят о Красоте, нашелся лишь один, сумевший создать поэму цветов. Говорили о цветах все, но поэтический чертог для них, посвященный только им, создал один Шелли.
Каждый, кто прочел хоть несколько стихотворений Шелли, знает его поэму "Мимоза", где цветы живут как живые существа и где столько нежности к ним, столько любовного внимания, что, когда читаешь эти музыкальные строфы, чудится, что весь мир состоит из цветов; они дышат, они завладевают вниманием, они разрастаются бесконечной пеленой, они изъясняют нам то, что в нас, и лепестки их касаются горизонта нашей души.
Сколько мне известно, Шелли первый ввел мимозу в английскую поэзию, и вполне справедливо он называет самого себя, в письме к Клэр Клермонт, "экзотиком, относящимся к разряду мимозы" ("The Life of Percy Bуsshe Shelley" by Edward Dowden, vol. II, p. 453).
Интересно бросить общий взгляд на то, как относился Шелли к цветам и как относились к ним другие английские поэты. Шелли не всегда испытывал такую сильную любовь к Природе, какою отмечено его творчество более зрелого периода. В ранней юности он так был захвачен психологическими, философскими и социальными вопросами, что вид живописных гор и вообще вид красивых уголков Природы оставлял его холодным. Он сознавал красоту Природы, но это сознание не было оживлено чувством. Мало-помалу, однако, он вошел в тайники Природы и, раз поняв ее, уже никогда не остывал к ней. У него в удивительной степени развита способность рисовать неопределенные, мимолетные состояния Природы и способность изолировать ее, созерцать ее как вполне единичное, живущее в пределах особой индивидуальной жизни явление. Он сходится в этом отношении с нашим замечательным, до сих пор еще недостаточно оцененным поэтом Тютчевым, и, что оригинально, английский критик и поэт Лей Гент (1784-1859) говорит о Шелли почти теми же словами, какими Владимир Соловьев говорит о Тютчеве в своей статье о нем. "Шелли,говорит Лей Гент,- по-видимому, смотрит на Природу с такой серьезной и напряженной любовью, что в конце концов, если она не нарушает свое всегдашнее молчание, она платит ему взглядом за взгляд. Она как будто говорит ему: "Ты меня знаешь, другие не знают меня". Для него у красоты внешнего мира есть ответствующее сердце; в самом шепоте ветра есть значение. Для других это просто слова. Для Шелли все, что существует, существует в действительности - цвет, звук, движение, мысль, чувство, возвышенное и смиренное, частность и общее, от красоты травинки или нежнейшего тающего оттенка облака до сердца человека и мистического духа вселенной" (напечатано в "Ехаminer" по поводу поэмы "Розалинда и Елена", воспроизведено у Даудена, том 2-й, стр. 281). Эту черту индивидуализации природных явлений мы видим и в стихотворении "Мимоза".
Из старых английских поэтов очень часто и хорошо говорят о цветах Чосер (1340-1400) и Шекспир (1564-1616). Но вопреки Шелли, любившему экзотические и редкие растения и говорящему о цветах с особым пристрастием, Шекспир почти исключительно говорит о растениях английских, и говорит о них лишь тогда, когда это логически требуется по условиям данной сцены или данного образа. Этим объясняется, что у него совсем не упоминаются такие общеизвестные цветы, как Подснежник, Незабудка, Ландыш. Современники Шекспира, кроме Бена Джонсона (1573-1637) и Вильяма Брауни (1591-1643), почти совсем не говорят о цветах. Спенсер (1552-1599) и Мильтон (1608-1674) описывают цветы как книжники, изучавшие классиков или итальянцев, между тем как Шекспир описывает их как реалист (См. превосходную книгу Н. Ellacombe "The Plant-lore and Garden-craft of Shakespeare" ("Знание растений и садоводство у Шекспира"). В XVIII столетии английские поэты почти совсем не говорят о цветах, во всяком случае, не говорят о таких, например, скромных цветах, как Маргаритка, царственно воспетая Чосером. Зато в поэтах XIX века цветы нашли особенно преданных и сладкозвучных трубадуров. Шелли, Китс, Вордсворт, Теннисон и многие другие английские поэты являются преданными рыцарями Розы, и Лилии, и Фиалки, и Туберозы, и многих иных садовых, луговых, водных и лесных красавиц. Из отдельных цветов Чосер особенно любит Маргаритку, которую он считает царицей цветов; Шекспир чаще всего говорит о Розе и Лилии, так же как Вордсворт; Шелли особенно любит Анемону, Фиалку, Жасмин и Златоок. Переходя в отдельности к тем цветам, которые Шелли воссоздал в поэме "Мимоза", можно сообщить о некоторых интересных подробностях.
Фиалка. Шекспир очень часто говорит о ней как о нежном весеннем душистом цветке с голубыми жилками. Мильтон помещает ее среди цветов, которые услаждали Адама и Еву в раю, а именно он называет ее наряду с Ирисом, Розой, Жасмином, Крокусом и Гиацинтом ("Рaradise lost", book IV). Вальтер Скотт называет ее красивейшим цветком долины и лесной чащи.
Байрон сходился с многими женщинами, но любил более или менее серьезно лишь одну из них - графиню Гвиччьоли. Мисс Джен Изабелла Мильбанк, сделавшаяся леди Байрон, не возбуждала в блестящем красавце-поэте никаких особенно нежных чувств; он женился на ней совершенно опрометчиво, и одним из побудительных к этому браку мотивов - некоторые биографы полагают, главным мотивом - являлось то обстоятельство, что ньюстедтское поместье Байрона было расстроено, а у мисс Мильбанк было очень хорошее приданое. Шелли также женился опрометчиво, но его брак носил совершенно иной характер, он женился почти мальчиком на Гарриэт Вестбрук, дочери какого-то трактирщика, желая спасти девушку от семейных притеснений и принимая на себя все тяготы бедности. Прославившись своим "Чайльд Гарольдом" и сделавшись первым человеком Лондона, Байрон тотчас же заводит многочисленные связи, ежеминутно меняя одну привязанность на другую. Сегодня он сходится с Каролиной Лемб, завтра с Клэрой Клермонт, потом с Марианной Сегати. В Афинах он вступает в мимолетную связь с героиней стихотворения "Зоя". В Венеции его роскошное палаццо на Большом канале превращается в гарем, где роль любимой одалиски играет Маргарита Коньи, байроновская Fornarina. Словом, в каждой женщине Байрон видит источник физических наслаждений, из каждой возлюбленной он делает любовницу. Только одна из этих многих, Тереза Гвиччьоли, несколько возвышается над общим уровнем, приучая в то же время и Байрона видеть в себе то, что видел в женщине Шелли,- вдохновительницу. Под ее влиянием Байрон бросает беспорядочную жизнь, идеализирует личность Терезы в типе Мирры, пишет "Марино Фальеро", "Двое Фоскари", "Пророчество Данте". Но и эта очаровательная итальянка вскоре надоедает ему, как все другие. Иначе и быть не могло. Кто в женщине видит только источник страсти, для того этот источник быстро иссякает.
Насколько иначе относится к женщине Шелли! Он видит в ней что-то заоблачное, призрачное; он ценит в ней тот вечный женственный элемент, который влечет нас ввысь и соприкосновение с которым заставляет лучших из нас говорить языком богов. Брачные связи Шелли были ошибкой, противоречащей общему характеру его индивидуальности. Безбрачие должно было бы гармонировать гораздо более с идеальными качествами автора поэмы "Эпипсихидион", этой современной "Vita Nuova"2. И действительно, мы видим, что первую свою жену Шелли вовсе не любит и видит в ней только друга; ко второй жене он охладевает, хотя никогда не перестает ценить ее. В то время как Байрон любил женщину только тогда, когда он обладал ею, или по крайней мере, когда стремился к обладанию (первая несчастная любовь),- Шелли любил женщину только тогда, когда он не обладал ею, и не то что любил,- это слово тускло в применении к Шелли,- посмотрите, как сам он говорит об этом.
Слишком часто заветное слово людьми осквернялось,
Я его не хочу повторять;
Слишком часто заветное чувство презреньем встречалось,
Ты его не должна презирать.
И слова состраданья, что с уст твоих нежных сорвались,
Никому я отдать не хочу,
И за счастье надежд, что с отчаяньем горьким смешались,
Я всей жизнью своей заплачу.
Нет того в моем сердце, что в мире любовью зовется,
Но молитвы отвергнешь ли ты?
Неудержно вкруг солнца воздушное облачко вьется,
Упадает роса на цветы,
Полночь ждет, чтобы снова зари загорелося око,
И отвергнешь ли ты, о мой друг,
Это чувство святое, что манит куда-то далеко,
Прочь от наших томительных мук?..
Окружая женщину таким благоговейным отношением, Шелли не стремится к обладанию, он видит в женщине музу, он несет ей свои лучшие думы и чувства. С Клэр Клермонт Шелли читает вместе бессмертные классические произведения, он посещает заключенную в монастырь графиню Эмилию Вивиани, посылает ей свои нежные песни,- она посылает ему в ответ букеты из монастырских цветов; красивую поэтическую мистрис Месн он олицетворяет в той воздушной нимфе, которую мы видим во второй части "Мимозы", но самой излюбленной его вдохновительницей является Джен Уилльемс, жена его друга, погибшего вместе с ним в море; в последние свои дни Шелли вместе с ней бродил в зеленых рощах Италии, и ей посвящена целая серия стихотворений "То Jаnе", образцы самой трогательной, самой благородной любовной лирики.
Судьба в последний раз оттенила контраст между Шелли и Байроном, когда послала к ним смерть. Байрон умер в борьбе за угнетенных греков. Его смерть окружает его ореолом, но в ней нет ничего таинственного. Смерть Шелли остается до сих пор загадочной и неразъясненной. Неизвестно, утонул ли он во время бури или был убит пиратами.
Я кончаю свою, быть может, слишком беглую характеристику.
Делая параллель между Байроном и Шелли, я не мог не коснуться некоторых отрицательных сторон в личности Байрона. Но, указывая на них, я только старался выяснить различие между двумя поэтами, а никак не набросить тень на одного из них. Гениальный человек не лишен права иметь недостатки. Не нам, блуждающим впотьмах, считать пятна на солнце: солнце светит целому миру - и мы ему благодарны. Отрицательные стороны Байрона совершенно тонули в массе благородства и великодушия; больше того - ими были обусловлены некоторые положительные качества его личности, сделавшие ее цельной и могучей.
Есть легенда. Небесные духи спускались на землю и проникались любовью к дочерям человеческим. Это было преступно, но легенда гласит, что в то время были на земле исполины. Байрон был из таких.
Шелли вечно оставался среди небесных сфер, он был чистым, незапятнанным серафимом.
Но как бы то ни было, Шелли и Байрон оба мыслили, боролись и страдали. Они несли свои песни людям, они отдавали свои вздохи человечеству. Идя различными путями, оба они оправдывали изречение индийского поэта Калидасы: "Великие души похожи на облака; они собирают только для того, чтобы расточать".
1894
КРЫМСКИЙ ВЕЧЕР
Полупрозрачная мгла вечернего воздуха была напоена душистым запахом глициний и белых акаций. Внизу, у подножья холма, на котором приютилась наша дача, шумело неугомонное море, и переменный плеск его валов, то прибывая, то убывая, говорил нам своим неясным шепотом о чем-то позабытом и туманном. Слева, далеко, виднелся силуэт Аюдага, этой тяжелой каменной глыбы, опрокинувшейся в море, а прямо перед нами простиралась бесконечная водная равнина, которая смущает своей недоступностью, волнует своим величием и глубоко печалит своей холодной красотой. Неслышно удалялся день, бесшумно приближалась ночь, и нам, любившим друг друга, нам, отдавшимся друг другу всей душой, так было хорошо молчать и понимать взаимную любовь. И правда, если есть что-нибудь в любви несомненное - это именно власть проникать в душу другого до самых далеких потаенных ее уголков - каждым жестом говорить - в каждом взгляде видеть долгое признание.
Кто знает, может быть, в такие минуты мы потому молчим, что смутно вспоминаем о том, что был когда-то и у нас невозмутимый Эдем, где не было зла, не было даже названия зла, а добро дышало и цвело, и наполняло все кругом своим незапятнанным величием.
Кто знает! Я знаю только одно - что такие блаженные минуты поэта всегда кончаются беспричинными слезами, точно мы плачем о чем-то навеки утраченном, точно для нас догорела светлая заря, и мы во тьме вспоминаем о том, как ярки были краски умершего дня.
Этот день, который тоже умер, был первым днем моей счастливой любви к тебе,- первым днем моей первой любви, потому что до тебя я не знал, что такое любовь, я знал только страсть. В глазах тех женщин, которым я обманчиво говорил "люблю", не было той чистоты и глубины, где теперь навсегда утонула моя душа. В них только был какой-то неясный намек на то, чт( в твоих темных глазах нашло такое прекрасное и полное воплощение. Те женщины, которых я знал до тебя, были как бы предчувствием тебя. Вот почему я говорил им "люблю", вот почему моя ложная любовь к ним не должна оскорблять тебя.
И ты сама поняла это.
Потому-то тебе так легко было услышать от меня повесть моей печальной и горькой жизни, и когда под ропот моря я выплакал перед тобой все прошлые ошибки, ты поняла, что с последним моим словом, говорившим о прошлом, вспыхнул первый миг иного будущего счастья. Два периода жизни соединились на мгновенье, как этот чудный южный день слился с полупрозрачной мглой наступающей ночи,- и ты, вздохнув, слегка коснулась моих волос своей холодной и бледной рукой,- и это легкое прикосновенье послужило залогом для многих-многих дней совместной жизни, общих мыслей, чувств, волнений и страсти, но страсти, полной благородного равенства, одухотворенной нашим преклонением перед тем великим и прекрасным, что вне нас зажгло солнце и луну, а в нас затеплило неиссякаемую жажду добра и красоты.
Без обещаний мы связали нашу жизнь, но нет той силы на земле, которая бы смогла расторгнуть наш союз.
НА ВЫСОТЕ
Нет, не хочу я вечно плакать. Нет, я хочу быть свободным. Свободным от слабостей должен быть тот, кто хочет стоять на высоте.
Как будешь стоять над пропастью, когда голова твоя кружится? Как взойдешь на вершину горы, когда жаль расстаться с сельским домиком?
Ничего не возьму я с собой, ни о ком я не буду жалеть. Я должен стремиться все выше и выше - туда, где лазурь не запятнана, где ветер свободен.
Так высоко хочу я взойти, чтобы даже тучи небесные были внизу подо мной.
Долго я плакал и не мог найти себе счастья среди людей. И понял я, что нет высшего счастья, как понять благородство несчастия.
Людям нужно счастье, а не тем, кто хочет быть отмечен среди людей.
До рассвета покинул я долину и в горах приветствую рассвет.
Прозрачен чистый воздух, дышится легко, шумят водопады.
Медленным тяжелым взмахом коршун шевелит могучими крылами и спокойно глядит с высоты. Он найдет себе добычу: он сумел взлететь высоко - как же ему не найти себе добычу!
Уверенно ступает по узкой тропинке мой конь, привыкший к горам. Скоро я с ним расстанусь и пойду один туда, где даже и он, мой испытанный конь, мне был бы помехой.
Еще зеленеет развесистый бук; еще пестреет белый шиповник, сменяясь золотыми азалиями. Но чем выше, тем меньше растительной жизни. Вот уже пошли низкорослые дубы с своими шероховатыми стволами.
Где-то звучит рожок. Как звонко разносится полная свежести горная мелодия! Он зовет куда-то, этот певучий поток отчетливых звуков. Слабым он напоминает о доме, покинутом внизу, сильным он поет о неизведанной свободе, манит вдаль от будничных забот и наслаждений.
До рассвета покинул я долину и в горах приветствую рассвет.
Наедине с самим собой я понял многое, что раньше мне было неясно.
И многое снова и снова открывается взору при каждом повороте горной тропинки. Подниматься на высоту - значит, быть выше самого себя. Подниматься на высоту - это возрождение.
И знаю, нельзя быть всегда на высоте. Но я вернусь к людям, я спущусь вниз, чтобы рассказать, чт( я видел вверху.
В свое время я вернусь к покинутым, а теперь - дайте мне на мгновенье обняться с одиночеством, дайте мне подышать свободным ветром!
ДАГМАР
Сон
Нине Васильевне Евреиновой
В предутренний час мне приснилась Дагмар, моя стыдливая любовь, мечта, душа моей души.
Мне снилась полночь. Спит темный замок, спит сад, деревья слились в одно черное пятно, озеро окутано туманом, где-то совы кричат, на небе ни звезды - и вдруг, вся в белом, с балкона тихонько спускается Дагмар. Так странно шла она, тем более странно, что она ведь боится темноты и ночью никогда не выходит из комнаты, уходит к себе, как только вечерние тени приблизятся к замку. И вот теперь, ровно в полночь, шла Дагмар в саду. Она ступала как призрак, и от шагов ее оставались легкие светлые следы, точно пятна лунного блеска, прошедшего сквозь чашу сосен. Она о чем-то плакала, слезы падали в траву, и в траве загорались светляки. Она шла по берегу озера, и в черной глубине следом за ней вырастали на дне блестящие цветы; они тянулись все выше и выше, точно стремясь ее догнать, и некоторые из стеблей поднялись над водой, и с блестящих лепестков, освободившихся от воды, падали капли еще более блестящие, чем лепестки, и все озеро оживилось и как будто стало двигаться. Дагмар наклонилась и зачерпнула полные пригоршни воды и брызнула ею кругом, направо и налево, и тотчас же капли разбрызганной воды сделались блестящими и помчались так стремительно, как будто их бросила не хрупкая женская рука, а сотни, тысячи рук первобытных гигантов. И вот, устремляясь все дальше и дальше, капли превратились в метеоры. Огнистые, яркие, торжествующие метеоры, точно духи, стали кружиться в бешеной пляске и поднимались все выше, все выше,- и вдруг, как бы достигнув желанной высоты, они мгновенно успокоились и повисли на лазурном небе застывшим хороводом звезд. И откуда-то зазвенела музыка упоительные звуки. И я посмотрел на Дагмар. Она стояла неподвижно, и глаза ее были устремлены к небу, и такая спокойная радость светилась на ее лице, как будто в это мгновение силою нежной и творческой мысли она давала жизнь тысяче существ, безмолвно благословлявших ее.
Так снилась мне Дагмар в тот час, когда дрожит предутренний туман.
РОДНАЯ ТЕНЬ
Видение
Любовь к умершему брату сделалась манией моей жизни. Я никак не мог забыть его. Чем больше проходило лет со дня его смерти, тем яснее выступали в душе моей черты его лица, тем отчетливее понимал я, какие блаженные минуты духовного единения исчезли для меня безвозвратно. А эти падения, унижения - их не было бы, если бы меня поддерживала его твердая рука.
Да, я слабый человек. Моя любовь к нему коренится в чувстве эгоизма. И, однако же, никто никогда не мечтал об утраченной любимой женщине с такой страшной напряженностью, с какою дни и ночи я мечтал о моем погибшем брате. Где бы я ни был, я видел его глубокие серые глаза, его черные курчавые волосы, его улыбку, исполненную печального значения, я слышал его слова, которые звучали необычно.
Я ушел из города. Меня мучил этот ненавистный грохот. Меня ужасало бездушие этих каменных глыб.
Сельское кладбище было окутано безмолвием и все напоено сиянием заходящего солнца. Я долго плакал над могильной плитой. Как ребенок припадает к коленям матери, я судорожно прижимался губами к этому холодному камню. Но сила моих безумных рыданий не могла мне вернуть того, на чем давно уже лежала рука всепобеждающей смерти.
Наконец, устав от рыданий, я уснул. Не знаю, долго ли я спал. Мне показалось, что я проснулся тотчас же, пробужденный легким толчком. Действительно, плита слегка приподнялась, и из-под нее постепенно и бесшумно выросла бледная тень. Кладбища больше не было видно, не было видно и села с его ветхой желтой церковью, с его серыми покосившимися избами. Кругом, куда только мог достичь взор, везде простиралась гигантская равнина, сплошь покрытая высокими-высокими цветами. Голубое и глубокое небо было безоблачно, и над дальней гранью горизонта слабо обрисовывался золотистый полумесяц.
Бледная тень бесшумно прошла мимо меня, а я, опершись на локоть, стал смотреть ей вслед, не испытывая никакого изумления, а только чувствуя странную признательность за то, что она вышла из могилы. И тень пошла по равнине, и она слегка наклонялась над каждым стеблем, над каждым цветком, и я видел, что вслед за этим в каждом из цветков, мимо которых проходила тень, загоралась лучистая капля.
И уходя, тень скрылась наконец на самом далеком месте горизонта, где едва обрисовывался золотистый полумесяц. И тогда все цветы этой гигантской равнины ярко заблистали, и они стали вырастать, и они все росли, и тянулись, и они доросли до самого неба, и мгновенно растаяли, и небо вспыхнуло дрожащими бесчисленными звездами, которые своим безмолвным языком говорили друг с другом о красоте и благородстве любви.
1894-1895
ЦВЕТЫ
Что может быть в мире прекраснее цветов, и что может быть завиднее их жизни? Легкие, воздушные и полные аромата, они дышат, блистают, любят без слов и умирают без жалоб. Цветы говорят безмолвным красноречием о возможности гармонии, о бессмертии Красоты. Цветы победительны. Цветы цветут.
Наша жизнь исполнена мрака и страданий, но она окружена воздушными мечтами, которые светят нам. Наша дорога исполнена рытвин, и на ней лежат острые камни; но кто смотрит не только себе под ноги, тот видит, что на всем своем протяжении она обрамлена цветами.
Детьми мы собираем голубые подснежники и радуемся на бледные травинки, только что взбившиеся из-под старых листьев на земле, разогретой апрельским солнцем. Мы любуемся потом, как на нарядные игрушки, на веселые лютики и голубые колокольчики. Весенним утром, в солнечной мгле первой влюбленности, мы рвем с нашей милой тонкие стебли душистых ландышей. Мы опьяняемся их нежным опьянением, и в первый раз и, быть может, в последний раз мы тогда воистину живем. Дни проходят, и нам нужны цветы, которые дают опьянение большее. Мы любим крупные красные розы, мы любим нарцисс, влюбленный лишь в себя, мы любим хищные орхидеи, цветы со змеиными очертаньями и наркотическим дыханием. А потом небо темнеет, солнце горит как пожар, тучи захватывают своими покровами весь горизонт, и вдоль длинной дороги, по которой пронесут наш гроб, заботливыми руками разбросаны изломанные ветки вечнозеленых елей, и в последний раз над нашим тесным и последним обиталищем невинно цветут холодные белые розы; а потом, как лепестки бесстрастных лилий, на нашу могилу будут падать и падать бесшумные хлопья чистого, белого безжизненного снега, который закрывает все.
Цветы неразлучны с нами, но не все это знают, и даже среди бесчисленных поэтов, которые всегда говорят о Красоте, нашелся лишь один, сумевший создать поэму цветов. Говорили о цветах все, но поэтический чертог для них, посвященный только им, создал один Шелли.
Каждый, кто прочел хоть несколько стихотворений Шелли, знает его поэму "Мимоза", где цветы живут как живые существа и где столько нежности к ним, столько любовного внимания, что, когда читаешь эти музыкальные строфы, чудится, что весь мир состоит из цветов; они дышат, они завладевают вниманием, они разрастаются бесконечной пеленой, они изъясняют нам то, что в нас, и лепестки их касаются горизонта нашей души.
Сколько мне известно, Шелли первый ввел мимозу в английскую поэзию, и вполне справедливо он называет самого себя, в письме к Клэр Клермонт, "экзотиком, относящимся к разряду мимозы" ("The Life of Percy Bуsshe Shelley" by Edward Dowden, vol. II, p. 453).
Интересно бросить общий взгляд на то, как относился Шелли к цветам и как относились к ним другие английские поэты. Шелли не всегда испытывал такую сильную любовь к Природе, какою отмечено его творчество более зрелого периода. В ранней юности он так был захвачен психологическими, философскими и социальными вопросами, что вид живописных гор и вообще вид красивых уголков Природы оставлял его холодным. Он сознавал красоту Природы, но это сознание не было оживлено чувством. Мало-помалу, однако, он вошел в тайники Природы и, раз поняв ее, уже никогда не остывал к ней. У него в удивительной степени развита способность рисовать неопределенные, мимолетные состояния Природы и способность изолировать ее, созерцать ее как вполне единичное, живущее в пределах особой индивидуальной жизни явление. Он сходится в этом отношении с нашим замечательным, до сих пор еще недостаточно оцененным поэтом Тютчевым, и, что оригинально, английский критик и поэт Лей Гент (1784-1859) говорит о Шелли почти теми же словами, какими Владимир Соловьев говорит о Тютчеве в своей статье о нем. "Шелли,говорит Лей Гент,- по-видимому, смотрит на Природу с такой серьезной и напряженной любовью, что в конце концов, если она не нарушает свое всегдашнее молчание, она платит ему взглядом за взгляд. Она как будто говорит ему: "Ты меня знаешь, другие не знают меня". Для него у красоты внешнего мира есть ответствующее сердце; в самом шепоте ветра есть значение. Для других это просто слова. Для Шелли все, что существует, существует в действительности - цвет, звук, движение, мысль, чувство, возвышенное и смиренное, частность и общее, от красоты травинки или нежнейшего тающего оттенка облака до сердца человека и мистического духа вселенной" (напечатано в "Ехаminer" по поводу поэмы "Розалинда и Елена", воспроизведено у Даудена, том 2-й, стр. 281). Эту черту индивидуализации природных явлений мы видим и в стихотворении "Мимоза".
Из старых английских поэтов очень часто и хорошо говорят о цветах Чосер (1340-1400) и Шекспир (1564-1616). Но вопреки Шелли, любившему экзотические и редкие растения и говорящему о цветах с особым пристрастием, Шекспир почти исключительно говорит о растениях английских, и говорит о них лишь тогда, когда это логически требуется по условиям данной сцены или данного образа. Этим объясняется, что у него совсем не упоминаются такие общеизвестные цветы, как Подснежник, Незабудка, Ландыш. Современники Шекспира, кроме Бена Джонсона (1573-1637) и Вильяма Брауни (1591-1643), почти совсем не говорят о цветах. Спенсер (1552-1599) и Мильтон (1608-1674) описывают цветы как книжники, изучавшие классиков или итальянцев, между тем как Шекспир описывает их как реалист (См. превосходную книгу Н. Ellacombe "The Plant-lore and Garden-craft of Shakespeare" ("Знание растений и садоводство у Шекспира"). В XVIII столетии английские поэты почти совсем не говорят о цветах, во всяком случае, не говорят о таких, например, скромных цветах, как Маргаритка, царственно воспетая Чосером. Зато в поэтах XIX века цветы нашли особенно преданных и сладкозвучных трубадуров. Шелли, Китс, Вордсворт, Теннисон и многие другие английские поэты являются преданными рыцарями Розы, и Лилии, и Фиалки, и Туберозы, и многих иных садовых, луговых, водных и лесных красавиц. Из отдельных цветов Чосер особенно любит Маргаритку, которую он считает царицей цветов; Шекспир чаще всего говорит о Розе и Лилии, так же как Вордсворт; Шелли особенно любит Анемону, Фиалку, Жасмин и Златоок. Переходя в отдельности к тем цветам, которые Шелли воссоздал в поэме "Мимоза", можно сообщить о некоторых интересных подробностях.
Фиалка. Шекспир очень часто говорит о ней как о нежном весеннем душистом цветке с голубыми жилками. Мильтон помещает ее среди цветов, которые услаждали Адама и Еву в раю, а именно он называет ее наряду с Ирисом, Розой, Жасмином, Крокусом и Гиацинтом ("Рaradise lost", book IV). Вальтер Скотт называет ее красивейшим цветком долины и лесной чащи.