Дина, истомленная этими внутренними бурями, дожила в неопределенности до поздней осени 1827 года, когда вдруг разнеслась весть о приобретении бароном де ла Бодрэ поместья Анзи. Старичок внезапно оживился в порыве горделивой радости, на несколько месяцев изменившей и настроение его жены; когда он начал хлопотать об учреждении майората, ей даже почудилось в нем какое-то величие. Торжествуя, маленький барон восклицал:
   — Дина, в один прекрасный день вы будете графиней!
   И между супругами состоялось одно из тех внешних примирений, которые не бывают прочны и столько же утомляют, сколько унижают женщину, видимые достоинства которой ложны, а скрытые — истинны. Такое странное противоречие встречается чаще, нежели думают. Дина, которую делали смешной заблуждения ее ума, обладала высокими душевными качествами, но обстоятельства не давали повода проявиться этой редкой нравственной силе, а ум ее под влиянием провинциальной жизни все больше разменивался на мелкую монету, и к тому же фальшивую. По закону противоположности, г-н де ла Бодрэ, бессильный, бездушный и неумный, спокойно следуя раз принятой линии поведения, отступить от которой ему не позволяла его хилость, должен был в свое время показать себя человеком большого характера.
   Это был первый, длившийся шесть лет, период их супружеской жизни; за это время Дина — увы! — стала провинциалкой. В Париже есть всякого рода женщины: есть герцогини и жены финансистов, посланницы и жены консулов, жены нынешних министров и жены бывших министров, есть светская женщина с правого берега Сены и светская женщина с левого ее берега; но в провинции есть только одна женщина, и эта бедная женщина — провинциалка. Это наблюдение указывает на одну из глубоких язв нашего современного общества. Запомним хорошенько! Франция в девятнадцатом веке разделена на две большие зоны: Париж и провинцию — провинцию, завидующую Парижу, и Париж, вспоминающий о провинции только, когда ему нужны деньги. Некогда Париж был первым из городов провинции, а двор первенствовал над городом, ныне весь Париж — двор, а вся провинция — город. Как бы блистательна, как бы прекрасна и сильна ни была при своем вступлении в жизнь девушка, родившаяся в каком-либо департаменте, но если она, подобно Дине Пьедефер, выходит замуж в провинции и там остается жить, — она вскоре делается провинциалкой. Несмотря на ее твердую решимость не поддаваться пошлости, убожество мысли, равнодушие к одежде, сорняк грубости заглушают священный огонек, теплящийся в этой свежей душе, и все кончено: прекрасное растение гибнет. И как может быть иначе? В провинции молодая девушка с самого раннего возраста видит вокруг себя только провинциалов; других, получше, взять неоткуда, выбирать приходится среди одних посредственностей; провинциальные отцы выдают своих дочерей только за провинциальных холостяков; никому не приходит в голову скрещивать породы, ум неизбежно вырождается, и во множестве городов способность мыслить уже сделалась настолько же редкой, насколько там дурна кровь. Человек хиреет там душою и телом, так как гибельный имущественный расчет господствует над всеми другими условиями брака. Люди талантливые, артисты, люди выдающиеся — всякая птица с яркими перьями улетает в Париж. Униженная, как женщина вообще, провинциалка унижена еще и в своем муже. Попробуйте-ка быть счастливой с этими двумя гнетущими мыслями! Но униженность в браке и униженность самого положения усугубляется еще третьей и страшной униженностью, которая придает образу провинциалки сухость и мрачность, умаляет, мельчит его, накладывает роковой грим. Разве тщеславию женщины не льстит больше всего уверенность, что она занимает не последнее место в жизни выдающегося мужчины, ею самой сознательно выбранного, как бы в отместку за замужество, где с ее вкусами мало посчитались? Однако, если в провинции среди женатых нет выдающихся людей, то среди холостяков их еще меньше. Таким образом, когда провинциалка совершает грехопадение, предметом ее любви всегда оказывается так называемый красавец или местный денди — молодой человек, который носит перчатки и слывет хорошим наездником; но в глубине сердца она знает, что чувства ее направлены на ничтожество, более или менее хорошо одетое. Дине эта опасность не угрожала благодаря внушенному ей представлению о ее собственном превосходстве. Если бы в первое время замужества она и не была под надежной охраной матери, присутствие которой стало для нее помехой только когда появился интерес избегнуть надзора, — все равно ее охранила бы гордость и та высота, на которую она вознесла свою жизнь. Она была польщена, увидев себя окруженной поклонниками, но возлюбленного среди них она не нашла. Ни один мужчина не соответствовал тому поэтически-идеальному образу, который она когда-то набросала вместе с Анной Гростет. Иной раз, невольно поддаваясь соблазну, пробужденному в ней поклонением мужчин, она говорила себе: «Кого же мне выбрать, если уж все равно придется уступить?» — и в мыслях отдавала предпочтение г-ну де Шаржбефу, дворянину знатного рода, внешность и манеры которого ей нравились; но холодный ум, эгоизм, честолюбие, ограниченное префектурой и выгодным браком, ее возмущали. По первому слову родных, опасавшихся, что он погубит карьеру из-за любовной связи, виконт, еще молодой супрефект, без всяких угрызений совести бросил обожаемую женщину. Наоборот, личность г-на де Кланьи, единственного, чей ум говорил уму Дины, чье честолюбие имело целью любовь и кто умел любить, в высшей степени не нравилась Дине. Когда выяснилось, что ей суждено еще шесть лет оставаться в Ла-Бодрэ, она решила принять ухаживания г-на виконта де Шаржбефа; но его назначили префектом, и он уехал из города. К большому удовольствию прокурора, новый супрефект оказался человеком женатым, и жена его стала близкой приятельницей Дины. У г-на де Кланьи оставался теперь только один соперник — г-н Гравье. Но г-н Гравье был из тех сорокалетних мужчин, ухаживание которых женщины принимают и над которыми в то же время смеются, искусно и без угрызений совести поддерживая в них надежду и дорожа ими, как мы дорожим вьючным животным. За шесть лет среди всех, кто ей был представлен, на двадцать лье кругом, Дина не нашла человека, при виде которого она ощутила бы то волнение, которое вызывается красотой, верой в счастье, соприкосновением с возвышенной душой или предчувствием любви, пусть даже несчастной.
   Итак, ни одно из драгоценных свойств Дины не могло проявить себя, она глотала обиды, нанесенные ее гордости, постоянно оскорбляемой мужем, который таким невозмутимым и безмолвным статистом ходил по ее жизненной сцене. Вынужденная зарывать в землю сокровища своей любви, она отдавала обществу только свои внешние качества. Временами она встряхивалась, она хотела принять мужественное решение; но материальная зависимость держала ее на привязи. Так, постепенно, несмотря на честолюбивые порывы, несмотря на жалобные упреки рассудка, она претерпевала все только что описанные провинциальные превращения. Каждый день уносил клочок ее первоначальных решений. Она составила себе программу забот о туалете, но мало-помалу отступила от нее. Если сначала она одевалась по моде и следила за мелкими новинками в области роскоши, то вскоре вынуждена была ограничить свои расходы суммой, получаемой от мужа. Вместо четырех шляп, шести чепчиков, шести платьев она стала довольствоваться одним платьем в сезон. Найдут, бывало, что она особенно хороша в такой-то шляпке, — и Дина носит эту шляпку на следующий год. И так во всем. Нередко она жертвовала нуждами туалета ради приобретения какой-нибудь готической мебели. Наконец на седьмом году замужества она уже считала удобным заказывать свои утренние платья лучшей из местных портних, которая шила под ее наблюдением. Ее мать, муж и друзья находили, что она очаровательна в этих недорогих туалетах, отмеченных присущим ей вкусом. Ей стали подражать!.. У Дины перед глазами не было для сравнения никакого образца, и она попалась в расставленные провинциалкам сети. Если у парижанки недостаточно красиво обрисованы бедра, то изобретательный ум и желание нравиться помогут ей найти какое-нибудь героическое средство против этой беды; если у нее есть какой-либо недостаток, крупица уродства, какой-нибудь изъян, она сумеет и их сделать привлекательными — это часто встречается; провинциалка же — никогда! Если талия у нее чересчур коротка, если полнота у нее развивается не там, где ей надлежит быть, — что ж, она покоряется своей участи, и поклонники, под страхом лишиться ее благосклонности, должны принять ее такой, какова она есть, тогда как парижанка всегда хочет и умеет казаться не тем, что она есть. Отсюда эти нелепые фигуры, эта резкая худоба или смешная пухлость, эти некрасивые линии, наивно выставленные напоказ, — привычные всему городу, но вызывающие удивление, когда провинциалки появляются в Париже или перед парижанами. Дина, у которой была стройная талия, преувеличенно ее подчеркивала и сама не заметила, как, исхудав от тоски, стала смешной, напоминая одетый в платье скелет. Друзья Дины, видя ее ежедневно, не замечали едва ощутимых перемен в ее внешности. Это явление — одно из естественных следствий провинциальной жизни. Молодая девушка, выйдя замуж, еще некоторое время сохраняет красоту, и все его любуются; но все видят ее ежедневно, а когда видятся ежедневно, наблюдательность притупляется. Если, подобно г-же де ла Бодрэ, женщина несколько поблекнет, это едва замечают. Больше того, появись у нее в лице небольшая краснота, — это всем понятно, это даже интересно. Легкая небрежность в туалете восторженно приветствуется. К тому же лицо так хорошо изучено, так привычно, что на небольшие изменения почти не обращают внимания и, может быть, в конце концов даже принимают их за родимые пятна. Перестав обновлять к каждому сезону свой туалет, Дина, казалось, сделала уступку местной философии.
   То же происходит с языком, оборотами речи, с мыслью и чувствами — духовно опускаются так же, как и физически, если ум не обновляется в атмосфере Парижа. Но особенно сказывается провинциальная жизнь на жестах, походке, движениях, которые теряют ту легкость, какую беспрерывно сообщает им Париж. Провинциалка привыкла ходить, двигаться в спокойной, лишенной случайностей обстановке; ей не нужно сторониться, она шагает, как шагают новобранцы по Парижу, не думая о препятствиях, потому что их и нет для нее в провинции, где все ее знают, где она всегда на месте и где всякий уступит ей дорогу, — и женщина теряет грацию неожиданных движений. Наконец, замечали вы своеобразное действие, какое оказывает на людей постоянное общение друг с другом? По неистребимой склонности к обезьяньему подражанию их тянет брать себе за образец окружающих. Сами того не замечая, они перенимают друг у друга жесты, манеру говорить, позы, ужимки, выражение лица. За шесть лет Дина приноровилась к сансерскому обществу. Усвоив мысли г-на де Кланьи, она усвоила и его интонации; встречаясь только с мужчинами, она незаметно для себя переняла и мужские манеры. Ей казалось, что насмешкой она охранит себя от всего, что было в них смешного; но, как это и случается с иными насмешниками, на ней остался налет того, над чем она сама смеялась. У парижанки же перед глазами слишком много образцов хорошего вкуса, чтобы с ней произошло подобное явление. Так, парижанка дождется часа и минуты, когда может показаться в самом выгодном свете, а г-жа де ла Бодрэ, привыкнув быть объектом постоянного внимания, приобрела какую-то театральную и повелительную манеру, приемы примадонны, выходящей на сцену, от чего в Париже ее живо отучили бы насмешливые улыбки.
   Когда Дина стала совсем смешной, но, обманутая восхищением поклонников, вообразила, будто исполнилась нового очарования, ей пришлось пережить минуту страшного пробуждения, которое было для нее подобно горному обвалу. В один злополучный день она была уничтожена ужасным сравнением.
   В 1828 году, после отъезда г-на де Шаржбефа, Дина была радостно взволнована ожиданием маленького события: ей предстояло снова увидеться с баронессой де Фонтан. После смерти отца муж Анны, ставший главноуправляющим по министерству финансов, воспользовался отпуском по случаю траура, чтобы повезти жену в Италию. Анна пожелала на день остановиться в Сансере у подруги детства. В этом свидании было что-то зловещее. Анна, которую в пансионе Шамароль считали гораздо менее красивой, чем Дину, в роли баронессы де Фонтэн оказалась в тысячу раз красивее баронессы де ла Бодрэ, несмотря на усталость и дорожный костюм. Анна вышла из очаровательной двухместной кареты, наполненной парижскими картонками; с нею была горничная, изящество которой испугало Дину. Все то, что отличает парижанку от провинциалки, сразу бросилось в глаза умной Дине, и она вдруг увидела себя такой, какой показалась своей подруге, а та нашла ее неузнаваемой. Анна на одну себя тратила в год шесть тысяч франков, то есть столько, сколько уходило на содержание всего дома г-на де ла Бодрэ. За сутки подруги обменялись множеством признаний. И парижанка, чувствуя свое превосходство над фениксом пансиона Шамароль, с такой добротой, с таким старанием разъяснила своей провинциальной подруге некоторые вещи, что нанесла этим Дине только новые раны: провинциалка видела, что преимущества парижанки все на виду, тогда как ее собственные навек погребены.
   После отъезда Анны г-жа де ла Бодрэ, которой тогда было двадцать два года, впала в безграничное отчаяние.
   — Что с вами? — спросил у нее г-н де Кланьи, застав ее в этом угнетенном настроении.
   — Анна училась жить, пока я училась страдать, — ответила она.
   В самом деле, в доме г-жи де ла Бодрэ, наряду с последовательными превращениями Дины, ее борьбой из-за денег, разыгрывалась трагикомедия, о которой, кроме аббата Дюре, знал только г-н де Кланьи: как-то Дина от праздности, а может быть, из тщеславия открыла ему тайну своей анонимной славы.
   Хотя союз стихов и прозы кажется противоестественным во французской литературе, все же из этого правила есть исключения. Наша повесть как раз будет примером подобного насилия над каноном рассказа, и такое насилие придется дважды совершить в этих очерках, ибо для того, чтобы дать понятие о сердечных страданиях Дины, — пусть не оправдывающих ее, но служащих ей извинением, — необходимо разобрать одну поэму, плод ее глубокого отчаяния.
   Когда с отъездом виконта де Шаржбефа пришел конец терпению и покорности Дины, она послушалась совета доброго аббата Дюре, который предложил ей перелагать ее горькие думы в стихи; быть может, с этого и начинают иные поэты.
   — Вам будет легче, как легче становится тем, кто складывает эпитафии и элегии в память умерших близких: боль утихнет в сердце, когда в голове закипят александрийские стихи.
   Эта странная поэма привела в волнение департаменты Алье, Ньевр и Шер, осчастливленные тем, что у них есть свой поэт, способный потягаться с парижскими знаменитостями. «Севильянка Пакита» Хуана Диаса была опубликована в «Морванском эхо», журнальчике, который полтора года боролся с провинциальным равнодушием. Кое-кто из умных людей в Невере высказал мысль, что Хуан Диас хотел высмеять новую школу, приверженцы которой писали тогда эксцентрические стихи, полные огня и образов, и достигали ярких эффектов, уродуя музу под предлогом подражания немецким, английским и романским фантазиям.
   Поэма начиналась следующей песнью:

 
Кто был в Испании чудесной?
Кто видел этот край прелестный,
Где ночь в прохладе, день в огне,
Где страсть в сердцах горит такая,
Что детям северного края
И не привидится во сне!

 

 
Там все другое — люди, нравы,
Иные радуют забавы,
Иная веселит игра.
Там легкий башмачок атласный
Кружится в пляске сладострастной
От полуночи до утра!

 

 
И ты, любуясь этой пляской,
Сам от стыда зальешься краской,
Припомнив карнавальный гром,
Когда по непролазным лужам
Идет с подскоком неуклюжим
Каблук, подкованный гвоздем!

 

 
В притоне похоти, средь буйного позора,
Пакита песенки поет,
В Руане сумрачном, где иглами собора
Истыкан серый небосвод,
В том неприветливом, уродливом Руане,

 
   В великолепном описании Руана, где Дина никогда не бывала, сделанном с той нарочитой грубостью, которая позднее продиктовала столько стихотворений в духе Ювенала18, жизнь промышленных городов противополагалась беспечной жизни Испании, небесная любовь и красота человека — культу машин, словом, поэзия — расчету. И Хуан Диас объяснял отвращение Пакиты к Нормандии в таких словах:

 
Пакита родилась, нетрудно догадаться,
Там, где прозрачен небосклон.
Когда ей от роду исполнилось тринадцать,
Весь город был в нее влюблен.
Ей три прославленных торреро посвятили
Удары лучшие в бою,
Чтобы из алых уст, желанных всей Севилье,
Награду получить свою.

 
   Портрет юной испанки послужил с тех пор образцом для изображения множества куртизанок во множестве так называемых поэм, и воспроизводить здесь ту сотню стихотворных строк, которые ему посвящены, было бы попросту скучно. Но, чтобы судить о вольностях, на какие пустилась Дина, можно привести заключение этого отрывка. Если верить пылкой г-же де ла Бодрэ, Пакита была так совершенна в любви, что ей трудно было найти достойных ее кавалеров, ибо:

 
…Любой мечтал о счастье
И перед ней склонял свой лик,
Но все же пиршества утех и сладострастья
Она касалась лишь на миг.

 

 
Но, позабывши все, что дорого и свято,
Отринув родину свою,
Она влюбляется в нормандского солдата
И входит в чуждую семью.
Об Андалузии она уже не плачет!
И счастье знает только с ним.

 

 
Но срок настал — и вот солдат в Россию скачет
За императором своим.

 

 
Мария — женщина, она хоть и святая,
Но все ж измены не простит.

 
   Значительная часть поэмы была посвящена картине страданий Пакиты, которая одиноко жила в Руане, ожидая конца войны; она ломала руки за решеткой своего окна, глядя на проходившие мимо веселые пары, она теряла силы, подавляя в своем сердце порывы любви, она жила наркотиками, предавалась соблазнительным снам!

 
Она не умерла, она осталась честной,
И воротившийся с войны
Солдат нашел ее по-прежнему прелестной
В расцвете радостной весны.
Но сам-то он — увы — в объятьях русской вьюги…
Проникся хладом снеговым
И грустно отвечал на страстный зов супруги…

 
   Поэма и была задумана ради этой ситуации, разработанной с таким огнем, с такой смелостью, что аббат Дюре, пожалуй, был более чем прав. Пакита, убедившись, что и у любви есть свои пределы, не погрузилась, подобно Элоизе и Юлии,19 в мечты о бесконечности, об идеале, — нет, она пошла, — что, быть может, страшно, но естественно, — по пути порока, однако безо всякого величия, за неимением подходящей среды, ибо где найти в Руане людей настолько пылких, что согласились бы окружить какую-то Пакиту роскошью и блеском? Этот грубый реализм, облагороженный мрачной поэзией, продиктовал немало страниц, какими злоупотребляет современная поэзия, и чересчур похожих на то, что художники называют анатомическими этюдами. Описав дом позора, где андалузка кончала свои дни, поэт, после отступления с философским оттенком, возвращался к начальной песне:

 
И ничего в ней нет от той младой Пакиты,
Что пела песню юных дней.

 

 
Кто был в Испании чудесной?
Кто видел этот край прелестный,

 
   Мрачная сила, пронизывающая эту поэму почти в шестьсот строк, и, если можно позаимствовать это слово у живописи, ее резкий цветовой контраст с двумя сегидильями, в начале и конце произведения, это чувство невыразимой боли, высказанной с мужской смелостью, ужаснули женщину, которая, скрывшись под черной маской анонима, вызвала восхищение трех департаментов. Наслаждаясь пьянящей сладостью успеха, Дина все же опасалась провинциального злословия, — ведь столько женщин, в случае разоблачения, постараются найти сходство между автором и Пакитой. Потом, обдумав все, Дина содрогнулась от стыда при мысли, что описала в поэме собственные страдания.
   — Не пишите больше, — сказал ей аббат Дюре, — вы перестанете быть женщиной, вы станете поэтом.
   Хуана Диаса искали в Мулене, в Невере, в Бурже, но Дина оставалась неразгаданной. Чтобы не сложилось о ней дурного мнения, если роковая случайность откроет тайну ее имени, она сочинила прелестную поэму в двух песнях «Месса под дубом» — переложение следующего нивернейского предания.
   Однажды жители Невера и жители Сен-Сожа, враждовавшие между собой, поднялись на заре, чтобы дать друг другу смертный бой, и сошлись в лесу Фаи. Из-за дуба, стоявшего между двумя отрядами, вдруг вышел священник. Весь его облик в лучах восходящего солнца так был поразителен, что оба отряда, подчинившись его приказу, выслушали мессу, которую он отслужил под дубом, и примирились при чтении Евангелия. В лесу Фаи до сих пор еще показывают какой-то дуб.
   Эта поэма, которая была несравненно выше «Севильянки Пакиты», имела гораздо меньше успеха. После этого двойного опыта г-жа де ла Бодрэ почувствовала себя поэтом, и в глазах ее стали пробегать внезапные молнии, озаряя ее лицо и делая ее еще прекраснее, чем она была прежде. Она уже устремляла взоры на Париж, она жаждала славы и вновь возвращалась в свою нору Ла-Бодрэ, к своим ежедневным распрям с мужем, к обществу людей, характеры, намерения, разговоры которых были так ей знакомы и давным-давно надоели. Если в литературных трудах она нашла отвлечение от своих несчастий, если в пустоте ее жизни поэзия прозвучала особенно сильно, если она нашла в ней применение своим силам, то литература же заставила ее возненавидеть серую и душную атмосферу провинции.
   Когда, после революции 1830 года, лучи славы Жорж Санд озарили Берри, многие города позавидовали удаче Ла-Шатра, видевшего рождение этой соперницы госпожи Сталь и Камилла Мопена, и все почувствовали склонность приветствовать малейшие женские таланты. И сколько же появилось тогда во Франции десятых муз — юных девушек или молодых женщин, уклонившихся от мирной жизни ради призрака славы! Что за странные мнения высказывались в печати по поводу роли женщины в обществе! Нисколько не в ущерб здравому смыслу, составляющему основу французского ума, женщинам прощали высказывание таких мыслей, исповедование таких чувств, в каких они не признались бы несколько лет назад. Г-н де Кланьи воспользовался этим моментом вольности, чтобы собрать в небольшой томик in 18°20, изданный Дезорьером в Мулене, все творения Хуана Диаса.
   Он сочинил об этом молодом писателе, столь безвременно похищенном у литературы, заметку — остроумную для тех, кому известна была разгадка тайны, но уже не имевшую тогда заслуги литературной новинки. Эти шутки, забавные, пока инкогнито сохраняется, становятся пресноватыми, как только автор себя обнаружит. Но заметка о Хуане Диасе, сыне пленного испанца, родившемся в Бурже в 1807 году, пожалуй, введет когда-нибудь в заблуждение составителей биографических словарей. В ней есть все: и имена профессоров Буржского коллежа, и имена товарищей покойного поэта, таких, как Лусто, Бьяншон, а также и других славных беррийцев, которые якобы знали его мечтательным, томным юношей, уже в раннем возрасте проявлявшим склонность к поэзии. Элегия, сочиненная еще в коллеже, под названием «Грусть», две поэмы — «Севильянка Пакита» и «Месса под дубом», три сонета, описание Буржского собора и дома Жака Кера, наконец новелла под названием «Карола», за сочинением которого автора будто бы застигла смерть, составляли литературный багаж покойного, чьи последние минуты, отравленные нищетой и отчаянием, должны были наполнить жалостью чувствительные сердца в Ньевре, Бурбонэ, в Шере и Морване, где он умер, возле Шато-Шинона, неведомый никому, даже той, кого любил!..
   Этот желтый томик был отпечатан в двухстах экземплярах, из которых распродано было сто пятьдесят, — около пятидесяти на департамент. Такое умеренное количество чувствительных и поэтических душ по трем департаментам Франции могло расхолодить авторов, умилявшихся перед furia francese21, которая в наши дни направлена гораздо более на материальные интересы, чем на книги. Когда г-н де Кланьи завершил свои благодеяния, подписав заметку, Дина оставила себе семь или восемь экземпляров, а также провинциальные газеты, поместившие отзыв об этом издании. Двадцать экземпляров, посланных в парижские газеты, затерялись в недрах редакций. Натан, одураченный мистификацией, как и многие другие беррийцы, написал статью о великом поэте, найдя в нем все качества, которые приписывают покойникам. Лусто, вовремя предупрежденный товарищами по коллежу, не помнившими никакого Хуана Диаса, дождался известий из Сансера и узнал, что Хуан Диас — это псевдоним женщины. В округе Сансера г-жа де ла Бодрэ, в которой хотели видеть будущую соперницу Жорж Санд, вызвала горячее поклонение. От Сансера до Буржа превозносили и восхваляли поэму, которая в другое время, несомненно, была бы жестоко осмеяна. Провинциальная публика, а может быть, и вообще французская публика, не разделяет пристрастия французского короля к золотой середине: она либо превозносит вас до небес, либо втаптывает в грязь.