— Я отлично понимаю, каким образом вы оказались в этом положении, — сказал врач, когда коляска переезжала мост через Луару. — Вам могла быть доступна только рассудочная любовь, нередко ведущая и к любви сердца, но, конечно, ни один из этих мужчин не сумел скрыть чувственного желания, которое женщине на заре ее жизни представляется отвратительным. Теперь же любовь становится для вас необходимостью.
   — Необходимостью? — воскликнула Дина, с любопытством глядя на врача. — Что же, я должна любить по докторскому предписанию?
   — Если вы и дальше будете жить так, как вы живете, — через три года вы станете ужасны, — категорически ответил Бьяншон.
   — Сударь!.. — пролепетала г-жа де ла Бодрэ почти в испуге.
   — Простите моего друга, — шутливо обратился Лусто к баронессе, — он неисправимый медик, и любовь для него — только вопрос гигиены. Но он не эгоист и, очевидно, заботится только о вас, коли сам через час уезжает…
   В Коне столпилось много народу вокруг старой перекрашенной кареты, на дверцах которой виднелся герб, пожалованный Людовиком XIV новым ла Бодрэ: на среднем алом поле — золотые весы, на верхнем лазоревом — три рапиры с серебряными рукоятками; на нижнем — две серебряные борзые в лазоревых ошейниках и на золотых цепях. Иронический девиз «Deo sic patet fides et hominibus»53 был придуман в назидание новообращенному кальвинисту сатириком д'Озье.
   — Пройдемся, нам дадут знать, когда будет пора, — сказала баронесса, оставив своего кучера на страже.
   Дина взяла предложенную Бьяншоном руку, и доктор таким быстрым шагом направился к берегу Луары, что журналист должен был остаться позади. Доктор слегка подмигнул Лусто, и тот сразу понял, что Бьяншон хочет ему помочь.
   — Этьен вам понравился, — сказал Бьяншон Дине, — он поразил ваше воображение. Мы с ним беседовали о вас вчера вечером, он вас любит… Но это человек легкомысленный, удержать его трудно, бедность обрекает его на жизнь в Париже, тогда как вас все вынуждает жить в Сансере… Станьте выше предрассудков… Сделайте Лусто своим другом, не будьте требовательны, три раза в год он будет приезжать, чтобы провести возле вас несколько прекрасных дней, и вы будете обязаны ему своей красотой, счастьем, состоянием. Господин де ла Бодрэ может прожить сто лет, но может и погибнуть в девять дней, если забудет надеть фланелевую фуфайку, в которую он кутается. Не делайте же промахов, будьте благоразумны оба. Не говорите мне ничего… Я прочел в вашем сердце.
   Госпожа де ла Бодрэ была беззащитна перед таким количеством неоспоримых доводов и перед человеком, выступавшим одновременно в роли врача, исповедника и друга.
   — О, как могло вам прийти в голову, что я стану соперничать с любовницами журналиста… Господин Лусто, по-видимому, человек любезный, остроумный, но он так пресыщен… и т.д. и т.д.
   Дина пустилась было развивать свою мысль, но тут же остановила поток слов, под которым ей хотелось скрыть свои намерения, потому что навстречу им шел Этьен, казалось, совершенно поглощенный созерцанием преуспевающего городка.
   — Верьте мне, — сказал ей Бьяншон, — он нуждается в настоящей любви; и если он изменит образ жизни, талант его выиграет.
   В это время к ним, запыхавшись, подбежал кучер Дины и сообщил о прибытии дилижанса; все ускорили шаг. Г-жа де ла Бодрэ шла между двумя парижанами.
   — Прощайте, дети мои, — сказал Бьяншон уже у самого Кона, — благословляю вас…
   Он передал руку г-жи де ла Бодрэ Лусто, который с нежностью прижал ее к сердцу. Совсем другое чувство ощутила Дина! Рука Этьена вызвала в ней живое волнение, тогда как рука Бьяншона оставляла ее совершенно равнодушной. И она обменялась с журналистом тем жгучим взглядом, который говорит больше, чем все признания.
   «Одни только провинциалки носят еще платья из кисеи — единственной материи, которая не разглаживается, если ее измять, — подумал про себя Лусто. — Эта женщина, избравшая меня своим любовником, станет упрямиться из-за своего платья. Если б она надела фуляровое, я был бы счастлив… От чего только не зависит сопротивление…»
   Пока Лусто раздумывал, не нарочно ли г-жа де ла Бодрэ создала для самой себя неодолимую преграду, надев кисейное платье, Бьяншон с помощью кучера укладывал свой багаж на крышу дилижанса. Наконец он пришел попрощаться, и Дина была с ним чрезвычайно ласкова.
   — Возвращайтесь, баронесса, пора… Скоро подоспеет Гатьен, — сказал он ей на ухо. — Уже поздно, — добавил он громко… — Прощайте!
   — Прощай, великий человек! — воскликнул Лусто, крепко пожимая руку доктора.
   Переезжая обратно через Луару, ни журналист, ни г-жа де ла Бодрэ, поместившиеся рядом на заднем сиденье древней кареты, не решались заговорить. В таких случаях первое слово, нарушающее молчание, приобретает огромное значение.
   — Знаете ли вы, как я вас люблю? — спросил вдруг в упор журналист.
   Победа могла польстить Лусто, но поражение никогда его не огорчало. Это безразличие было секретом его смелости. Говоря столь недвусмысленные слова, он взял руку г-жи де ла Бодрэ и сжал ее в своих; но Дина тихонько высвободила руку.
   — Да, конечно, я стою гризетки или актрисы, — сказала она шутливо, хотя в голосе ее чувствовалось волнение. — И все-таки неужели вы думаете, что женщина, пусть и смешная, но не такая уж глупая, берегла бы самые драгоценные сокровища своего сердца для человека, который может искать в ней только мимолетное наслаждение?.. Меня не удивляет, что я слышу из ваших уст слова, которые уже столько раз мне говорили другие, но…
   Тут кучер обернулся.
   — Вот и господин Гатьен… — сказал он, — Я вас люблю, я жажду вашей любви, и вы будете моей, потому что никогда, ни к одной женщине я не испытывал чувства, какое вы мне внушаете! — взволнованно прошептал Лусто на ухо Дине.
   — Может быть, помимо моей воли? — возразила она, улыбаясь.
   — Моя честь требует, чтобы по крайней мере с виду казалось, будто вы выдержали живейшую атаку! — воскликнул парижанин, которому гибельное свойство кисеи подсказало забавную мысль.
   Прежде чем Гатьен успел доехать до конца моста, отважный журналист проворно измял кисейное платье и привел его в такой вид, что г-же де ла Бодрэ немыслимо было показаться кому-либо на глаза.
   — О сударь!.. — величественно вскричала Дина.
   — Вы мне бросили вызов, — ответил парижанин. Но Гатьен приближался с поспешностью одураченного любовника. Чтобы хоть отчасти вернуть себе уважение г-жи де ла Бодрэ, Лусто попытался заслонить собою ее скомканное платье от взоров Гатьена, быстро высунувшись из кареты со стороны Дины.
   — Скачите в нашу гостиницу, — сказал он ему, — у вас есть еще время, дилижанс уходит только через полчаса; рукопись на столе в комнате Бьяншона, она очень ему нужна, он не знает, как ему быть с его лекциями.
   — Ступайте же, Гатьен! — сказала г-жа де ла Бодрэ, бросив на своего юного обожателя деспотический взгляд.
   Покоряясь ее повелительному тону, юноша сломя голову поскакал обратно.
   — Живо в Ла-Бодрэ! — крикнул Лусто кучеру. — Баронессе нездоровится… Только ваша мать будет посвящена в тайну моей хитрости, — сказал он, снова усаживаясь возле Дины.
   — Эту низость вы называете хитростью? — спросила г-жа де ла Бодрэ, подавив слезы, высушенные огнем оскорбленного самолюбия.
   Она отодвинулась в угол кареты, скрестила руки на груди и стала глядеть на Луару, на поля, на все, за исключением Лусто. Журналист принял тогда успокаивающий тон и говорил до самого Ла-Бодрэ, где Дина, выскочив из коляски, вбежала в дом, стараясь, чтобы ее никто не увидел. В волнении она бросилась на софу и расплакалась.
   — Если я вызываю в вас отвращение, ненависть или презрение, хорошо, я уеду, — заявил тогда Лусто, вошедший вслед за нею.
   И хитрец опустился перед Диной на колени. В эту решительную минуту в дверях показалась г-жа Пьедефер.
   — Что с тобой? Что тут происходит? — обратилась она к дочери.
   — Скорей дайте вашей дочери другое платье, — шепнул на ухо ханже развязный парижанин.
   Услышав бешеный галоп лошади Гатьена, г-жа де ла Бодрэ мигом скрылась в своей комнате, куда за ней последовала мать.
   — В гостинице ничего нет! — обратился Гатьен к Лусто, который вышел к нему навстречу.
   — И в замке Анзи вы тоже ничего не нашли! — ответил Лусто.
   — Вы насмеялись надо мной, — сухо сказал Гатьен.
   — Вволю, — ответил Лусто. — Госпожа де ла Бодри сочла очень неприличным, что вы увязались за ней без приглашения. Поверьте мне: надоедать женщине — плохой прием обольщения. Дина вас одурачила, но вы ее насмешили — такого успеха не имел у нее ни один из вас за тринадцать лет, и вы обязаны им Бьяншону, ибо автор шутки с рукописью — ваш двоюродный брат!.. Только выдержит ли лошадь? — спросил Лусто, пока Гатьен раздумывал, сердиться ему или нет.
   — Лошадь?.. — повторил Гатьен.
   В эту минуту появилась г-жа де ла Бодрэ, одетая в бархатное платье, и следом за ней ее мать, бросавшая на Лусто гневные взгляды. Для Дины было бы неосторожностью в присутствии Гатьена обращаться с Лусто холодно или сурово, и, пользуясь этим обстоятельством, он предложил этой мнимой Лукреции руку;54 но она ее отклонила.
   — Вы хотите прогнать человека, который посвятил вам свою жизнь? — сказал он, идя рядом с нею. — Я не вернусь с вами в Анзи и завтра уеду.
   — Мама, ты идешь? — обратилась г-жа де ла Бодрэ к г-же Пьедефер, чтобы уклониться от ответа на прямой вопрос, которым Лусто хотел заставить ее принять какое-нибудь решение.
   Парижанин помог матери сесть в коляску, подсадил г-жу де ла Бодрэ, нежно поддержав ее под руку, а сам устроился на переднем сиденье вместе с Гатьеном, оставившим лошадь в Ла-Бодрэ.
   — Вы переменили платье, — некстати заметил Гатьен Дине.
   — Баронесса простудилась, на Луаре было свежо, — ответил Лусто. — Бьяншон посоветовал ей одеться теплее.
   Дина покраснела, как маков цвет, а г-жа Пьедефер сделала строгое лицо.
   — Бедный Бьяншон уже на пути в Париж. Что за благородное сердце! — сказал Лусто.
   — О да! — ответила г-жа де ла Бодрэ. — Он великодушен и деликатен, не то что…
   — Уезжая, мы так были веселы, — сказал Лусто, — а теперь вы нездоровы и так язвительно говорите со мной, но почему же?.. Разве вы не привыкли слышать, что вы прекрасны и умны? А я перед Гатьеном заявляю, что отказываюсь от Парижа, остаюсь в Сансере и умножаю собой число ваших поклонников. Я почувствовал себя таким молодым на родной стороне, я уж позабыл Париж со всеми его соблазнами, заботами и утомительными удовольствиями… Да, мне кажется, будто моя жизнь стала чище…
   Дина, отвернувшись, слушала Лусто; но был момент, когда импровизация этого змея-искусителя, старавшегося изобразить страсть с помощью фраз и мыслей, значение которых было скрыто для Гатьена, но со всей силой отзывалось в сердце Дины, заискрилась вдруг таким блеском, что баронесса подняла на него глаза. Взгляд ее, казалось, привел в восторг Лусто; он постарался особенно блеснуть остроумием и рассмешил наконец г-жу де ла Бодрэ. А если женщина, гордость которой так жестоко оскорблена, рассмеялась, то вся ее неприступность становится неуместной. Когда въезжали в огромный двор, усыпанный песком и украшенный газоном с цветочными клумбами, так выгодно оттенявшими фасад замка, журналист говорил:
   — Если женщины нас любят, они нам прощают все, даже наши преступления; если они нас не любят, они нам не прощают ничего, даже наши добродетели! Прощаете вы меня? — добавил он на ухо г-же де ла Бодрэ, нежно прижимая к сердцу ее руку. Дина не могла удержаться от улыбки.
   За обедом и до конца вечера Лусто был весел и чарующе увлекателен, но, изображая таким образом свое упоение, он порой принимал мечтательный вид, будто весь был поглощен своим счастьем. После кофе г-жа де ла Бодрэ и ее мать предложили мужчинам прогуляться по саду. Господин Гравье сказал тогда прокурору;
   — Вы заметили, что госпожа де ла Бодрэ уехала в кисейном платье, а возвратилась в бархатном?
   — Когда она в Коне садилась в экипаж, платье зацепилось за медную кнопку коляски и разорвалось сверху донизу, — ответил Лусто.
   — О! — простонал Гатьен, пораженный в самое сердце жестокой разницей между двумя объяснениями журналиста.
   Лусто, рассчитывавший на это удивление Гатьена, крепко сжал его локоть, умоляя о молчании. Несколько минут спустя Лусто оставил трех поклонников Дины одних и занялся маленьким ла Бодрэ. Тогда Гатьена стали расспрашивать, как прошло путешествие. Г-н Гравье и г-н де Кланьи остолбенели, узнав, что Дина на обратном пути из Кона осталась одна с Лусто; но еще больше ошеломили их две версии парижанина о перемене платья. Не удивительно поэтому, что три неудачника весь вечер чувствовали себя весьма стесненно. А на другое утро каждого из них дела заставили покинуть Анзи, и Дина осталась одна с матерью, мужем и Лусто.
   Разочарование трех сансерцев вызвало в городе большой шум. Падение музы Берри, Нивернэ и Морвана сопровождалось настоящим кошачьим концертом злословия, клеветы и всевозможных догадок, в которых первое место отводилось истории с кисейным платьем. Никогда еще наряды Дины не имели такого успеха и не привлекали так сильно внимания юных девиц, не понимавших связи между любовью и кисеей, над которой так потешались замужние женщины. Г-жа Буаруж, жена председателя суда, взбешенная неудачей своего Гатьена, забыла восторженные похвалы, расточавшиеся ею по поводу поэмы «Севильянка Пакита»; она метала громы и молнии против женщины, способной опубликовать подобную гнусность.
   — Несчастная совершает то, о чем сама писала! — говорила она. — Наверное, она и кончит так же, как ее героиня!
   С Диной случилось в Сансере то же, что с маршалом Сультом: пока он был министром, в оппозиционных газетах писали, что он проиграл битву при Тулузе; чуть только вышел в отставку — он ее выиграл! Добродетельная Дина слыла соперницей Камилла Мопена и самых прославленных женщин; счастливая — была объявлена «несчастной».
   Господин де Кланьи храбро защищал Дину; он несколько раз наезжал в Анзи, чтобы иметь право опровергнуть слухи, ходившие о женщине, которую он, даже падшую, обожал по-прежнему; он утверждал, что вся близость между нею и Лусто заключается только в сотрудничестве над большим литературным произведением. Над прокурором смеялись.
   Октябрь стоял чудесный, осень — лучшее время года в долинах Луары; но в 1836 году она была особенно хороша. Природа была как бы сообщницей счастья Дины, которая, как и предсказал Бьяншон, постепенно отдавалась бурной любви. В какой-нибудь месяц баронесса вся преобразилась. Она с удивлением открыла в себе множество качеств, бездействовавших, дремавших, до сих пор ненужных. Лусто стал ее кумиром, ибо нежная любовь, эта насущная потребность больших душ, превратила ее в совершенно новую женщину. Дина жила! Она нашла применение своим силам, она открыла неожиданные перспективы в своем будущем, она, наконец, была счастлива, — счастлива беззаботно, безмятежно. Этот огромный замок, сады, парк, лес так благоприятствовали любви! Лусто обнаружил в г-же де ла Бодрэ наивную впечатлительность, даже, если угодно, невинность, которая придавала ей своеобразие; манящего и неожиданного в ней оказалось гораздо больше, чем в молодой девушке. Парижанину льстило ее восхищение, которое у большинства женщин является только комедией, но у Дины было искренним: она у Лусто училась любви, он в этом сердце был первый. И он старался быть с нею как можно ласковее. У мужчин, да, впрочем, и у женщин, есть целый репертуар речитативов, кантилен, ноктюрнов, мелодий, рефренов (не сказать ли «рецептов», хотя дело идет о любви?), и всегда им кажется, что они первые их придумали. Люди, достигшие возраста Лусто, стараются поискуснее распределить частицы этого сокровища в опере страсти; но парижанин, рассматривая свое приключение с Диной только как любовную удачу, хотел неизгладимыми чертами запечатлеть воспоминание о себе в ее сердце, и весь этот прекрасный октябрь месяц он изощрялся в самых кокетливых напевах и самых замысловатых баркаролах. Наконец он исчерпал все возможности любовной мизансцены — воспользуемся здесь выражением, взятым из театрального жаргона и превосходно передающим этот ловкий прием.
   «Если эта женщина меня забудет, — говорил он себе подчас, возвращаясь с нею в замок после длительной прогулки по лесам, — я не буду на нее в обиде, она найдет и получше меня…»
   Когда два существа пропели дуэты из этой восхитительной партитуры и продолжают друг другу нравиться, можно сказать, что они любят друг друга по-настоящему. Но у Лусто не было времени повторять свои арии, он рассчитывал уехать из Анзи в первых числах ноября: обязанности фельетониста призывали его в Париж. Накануне предполагавшегося отъезда, перед завтраком, журналист и Дина увидели г-на ла Бодрэ, вошедшего в сопровождении одного неверского художника, реставратора скульптуры.
   — Что вы затеваете? — спросил Лусто. — Что вы хотите сделать со своим замком?
   — А вот что, — ответил старичок, приглашая журналиста, жену и провинциального художника выйти на террасу.
   Он показал над входною дверью фасада вычурный медальон, поддерживаемый двумя сиренами, довольно схожий с тем, что украшает замурованную теперь аркаду, под которой некогда проходили с набережной Тюильри во двор старого Лувра и над которой еще можно прочесть: «Королевское собрание редкостей». Медальон на фасаде изображал старинный герб дома д'Юкзель: щит с двумя поперечными полями — алым и золотым, поддерживаемый двумя львами, в правом нижнем углу — алым, в левом нижнем — золотым: над щитом — рыцарский шлем в завитках тех же цветов, увенчанный герцогской короной. И девиз: «Су poroist»55 — слова гордые и звучные.
   — Я хочу заменить герб дома д'Юкзель своим; а так как он шесть раз повторяется на обоих фасадах и на обоих крылах, то это работа немалая.
   — Заменить столь недавним гербом! — воскликнула Дина. — И это после тысяча восемьсот тридцатого года!..
   — Разве я не учредил майорат?
   — Я б еще понял это, если бы у вас были дети, — сказал ему журналист.
   — О, — ответил старичок, — госпожа де ла Бодрэ молода, время еще не упущено!
   Это самоуверенное заявление вызвало улыбку у Лусто, но он не понял г-на де ла Бодрэ.
   — Вот видишь, Дидина? — сказал он на ухо г-же де ла Бодрэ. — К чему твои угрызения совести?
   Дина упросила отложить отъезд на один день, и прощание любовников стало похоже на десять раз объявляемое иными театрами последнее представление пьесы, делающей полный сбор. Но сколько взаимных обещаний! Сколько торжественных договоров, заключенных по требованию Дины и без возражений скрепленных бессовестным журналистом!
   С выдающейся смелостью выдающейся женщины Дина, на глазах у всей округи, вместе с матерью и мужем, проводила Лусто до Кона.
   Когда десять дней спустя в салон городского дома г-жи де ла Бодрэ явились господа де Кланьи, Гатьен и Гравье, она, улучив минутку, отважно заявила каждому из них:
   — Благодаря господину Лусто я узнала, что никогда не была любима ради меня самой.
   А сколько трескучих речей произнесла она о мужчинах, о природе их чувств, о их низменной любви и проч.!.. Из трех поклонников Дины один только г-н де Кланьи сказал ей: «Я люблю вас, несмотря ни на что!..» За это Дина взяла его в наперсники и излила на него всю нежность дружбы, какой женщины подкупают Гуртов, готовых самоотверженно носить ошейник любовного рабства.56
   Вернувшись в Париж, Лусто за несколько недель растерял все воспоминания о прекрасных днях, проведенных в замке Анзи. И вот почему. Лусто жил пером. В этом веке, и особенно после победы буржуазии, тщательно избегающей подражания Франциску I и Людовику XIV, жить пером — такой труд, от которого откажутся и каторжники, они предпочтут смерть. Жить пером — не значит ли творить? Творить сегодня, завтра, всегда… или хотя бы делать вид, что творишь; а ведь кажущееся обходится так же дорого, как реальное! Не считая фельетона в ежедневной газете, этого своеобразного сизифова камня, который каждый понедельник обрушивался на кончик его пера, Этьен сотрудничал еще в трех или четырех литературных журналах. Но успокойтесь! Он не проявлял себя взыскательным художником в своих произведениях. В этом отношении он отличался покладистостью, если хотите, беспечностью и принадлежал к той группе писателей, которых называют «дельцами» или «ремесленниками». В Париже в наши дни «ремесло» есть отказ от всяких притязаний на какое-либо место в литературе. Когда писатель больше не может или не хочет представлять собой что-то, он становится «дельцом». И тогда он довольно приятно проводит жизнь. Дебютанты, синие чулки, актрисы начинающие и актрисы, кончающие карьеру, авторы и издатели лелеют и холят готовое на все перо. Лусто, сделавшись прожигателем жизни, избавился от всех расходов, за исключением платы за квартиру. У него были ложи во всех театрах. Счета своего перчаточника он покрывал продажей книг, которые ему приносили на отзыв и о которых он давал или не давал отзыва; поэтому он говорил авторам, печатающимся на свой счет:
   — Ваша книга всегда в моих руках.
   С авторских самолюбий художников он взимал дань рисунками и картинами. Все дни его заняты были обедами, вечера — театром, утро — друзьями, визитами, фланированием. Его фельетон, статьи и два рассказа, которые он ежегодно поставлял для еженедельных журналов, были налогом, омрачавшим эту счастливую жизнь. Однако, чтобы достичь этого положения, Этьен боролся целых десять лет. Став наконец известным в литературном мире, любимый за добро, равно как и за зло, которое он делал с безупречным добродушием, он пустился плыть по течению, не заботясь о будущем. Он царил в одном кружке новичков, были у него друзья, вернее — привычные приятельские отношения, длившиеся по пятнадцать лет, с людьми, с которыми он ужинал, обедал и давал волю своему острословию. Он зарабатывал от семисот до восьмисот франков в месяц; при расточительности, присущей беднякам-литераторам, этих денег было для него недостаточно. Поэтому Лусто то и дело оказывался в таком же плачевном положении, как при своем дебюте в Париже, когда он думал: «Если б у меня было пятьсот франков в месяц, какой бы я был богач!»
   Вот причина этого явления. Лусто жил на улице Мартир, в хорошенькой квартирке первого этажа, великолепно обставленной и с садом. Поселившись там в 1833 году, он заключил с одним мебельщиком условие, которое на долгое время подорвало его благосостояние. Квартира эта обходилась ему в тысячу двести франков ежегодно. Поэтому январь, апрель, июль и октябрь были, как он говорил, месяцами нужды. Плата за квартиру и счета привратника опустошали его карман. Тем не менее Лусто нанимал кабриолеты, на завтраки тратил не меньше ста франков в месяц, сигар выкуривал на тридцать франков и не умел отказать ни в обеде, ни в платье своим случайным любовницам. В таких случаях он столько забирал вперед из своих всегда неверных доходов за следующие месяцы, что, бывало, не имел наличными и ста франков при заработке в семьсот — восемьсот франков в месяц, точно так же, как в 1822 году, когда он едва зарабатывал двести франков.
   Порой, устав от превратностей литературной жизни, пресытившись, как куртизанка, наслаждением, Лусто выбирался из потока и присаживался на покатом бережку; покуривая сигару в своем садике, перед вечно зеленой лужайкой величиною с обеденный стол, он говорил близким приятелям — Натану и Бисиу:
   — Как-то мы кончим? Седые волосы нас почтительнейше просят согласиться на вступление в брак!..
   — Ба! Жениться всегда поспеем, если захотим заняться женитьбой, как занимаемся какой-нибудь драмой или книгой, — говорил Натан.
   — А Флорина? — замечал Бисиу.
   — У всякого из нас есть своя Флорина, — отвечал Этьен, бросая кончик сигары в газон и думая о г-же Шонтц.
   Госпожа Шонтц была хорошенькая женщина и брала очень дорого за прокат своей красоты, оставляя собственность, как таковую, за Лусто, своим другом сердца. Как и все эти женщины, называемые «лоретками» по наименованию церкви Нотрдам-де-Лорет, вокруг которой они расселились, она жила на улице Флешье, в двух шагах от Лусто. Эта лоретка тешила свое самолюбие, поддразнивая подруг рассказами о любви, которую внушила человеку большого ума. Все эти подробности о жизни и финансовом положении Лусто необходимы потому, что и безденежье и это безалаберное существование журналиста, который никак не мог обойтись без парижской роскоши, должны были жестоко отразиться на будущем Дины.
   Те, кому знакома парижская богема, теперь поймут, каким образом журналист, снова окунувшийся в привычную литературную среду, мог уже через две недели смеяться над «своей баронессой» в кругу приятелей и даже с госпожой Шонтц. А тем, кто найдет этот поступок бесчестным, пожалуй, бесполезно приводить несостоятельные в их глазах оправдания.
   — Что ты делал в Сансере? — спросил Висну у Лусто, когда они встретились.
   — Я оказал услугу трем славным провинциалам, — ответил он, — одному податному инспектору, одному юному родственнику и одному прокурору, которые десять лет кружили вокруг сто первой из тех десятых муз, что украшают собой департаменты, но не решались к ней прикоснуться, как не решаются прикоснуться к красиво поданному десерту, пока какой-нибудь человек без предрассудков не разрежет его ножом…
   — Бедный мальчик! — сказал Бисиу. — Я так и знал, что цель твоей поездки в Сансер — пустить свой ум на подножный корм.