Ни прокурор, ни г-жа де ла Бодрэ, казалось, даже и не подумали, что в рассказе этом может содержаться пророчество, хотя бы в малейшей степени относящееся к ним. Заговорщики обменялись вопросительными взглядами, удивленные полнейшим равнодушием мнимых любовников.
— Ба! У меня есть рассказец получше, — сказал Бьяншон.
— Посмотрим! — ответили слушатели, увидя знак, который сделал Лусто, как бы говоря, что за Бьяншоном водится слава недурного рассказчика.
Среди историй, имевшихся у него в запасе, — ибо у всех умных людей есть наготове некоторое количество анекдотов, как у г-жи де ла Бодрэ ее коллекция фраз, — знаменитый доктор выбрал ту, которая известна под названием «Большая Бретеш» и так прославилась, что театр «Жимназ» переделал ее в пьесу «Валентина». (См. «Другой силуэт женщины».) Вот почему излишне повторять здесь рассказ об этом приключении, хотя для обитателей замка Анзи он и был настоящей новинкой. Впрочем, доктор проявил то же совершенство жеста и интонаций, которое уже доставило ему столько похвал, когда он впервые рассказывал эту повесть у мадемуазель де Туш. Заключительная картина, когда испанский гранд умирает от голода, стоя в нише, где замуровал его муж г-жи де Мерре, и последние слова этого мужа, отвечающего на последнюю мольбу жены: «Вы поклялись на распятии, что там никого нет!» — произвели свой эффект. Последовало небольшое молчание, довольно лестное для Бьяншона.
— А ведь знаете, господа, — сказала тогда г-жа де ла Бодрэ, — любовь, должно быть, громадное чувство, если ради нее женщина ставит себя в подобное положение.
— Мне довелось видеть немало странного на своем веку, — заметил г-н Гравье, — и однажды в Испании я был чуть ли не свидетелем одного приключения в этом роде.
— Вы выступаете после великих актеров, — сказала ему г-жа де ла Бодрэ, подарив парижан кокетливым взглядом, — но не беда, рассказывайте.
— Вскоре после своего вступления в Мадрид, — начал податной инспектор, — великий герцог Бергский пригласил знатнейших жителей города на празднество, которое французская армия устроила только что завоеванной столице. Несмотря на все великолепие торжества, испанцы не слишком-то веселились, жены их танцевали мало, большая часть приглашенных занялась игрой. Дворцовые сады были так ярко иллюминованы, что дамы могли в них прогуливаться с такой же безопасностью, как среди бела дня. Праздник был по-императорски пышен. Французы ничего не пожалели, чтобы дать испанцам высокое представление об императоре, если бы те вздумали судить о нем по его наместникам. В небольшой рощице неподалеку от дворца, между часом и двумя ночи, несколько французских военных беседовали о случайностях войны и о малоутешительном будущем, какое им сулило поведение испанцев, присутствовавших на этом роскошном празднестве. «Представьте, — сказал старший хирург того армейского корпуса, где я был главным казначеем, — вчера я подал принцу Мюрату32 формальное прошение о переводе. Не то чтоб я так уж боялся сложить свои кости именно на Пиренейском полуострове, но я предпочитаю перевязывать раны, нанесенные нашими добрыми соседями — немцами; их штыки не так глубоко вонзаются в тело, как кастильский кинжал. И потом, страх перед Испанией стал у меня чем-то вроде суеверия. Еще в детстве я начитался испанских книг, где рассказывалась уйма мрачных приключений и тысяча всяких историй об этой стране, вселивших в меня глубокое предубеждение против ее нравов. Вообразите, что со времени нашего вступления в Мадрид мне уже случилось быть если не героем, то участником опаснейшей интриги, столь же темной, столь же таинственной, как роман леди Радклиф. Я охотно повинуюсь своим предчувствиям и завтра же складываю чемоданы. Мюрат, конечно, не откажется отпустить меня, потому что благодаря услугам, которые мы, врачи, оказываем, у нас всегда найдутся надежные покровители». — «Коли ты даешь тягу, расскажи-ка нам, что с тобой произошло», — обратился к нему один полковник, старый республиканец, который нимало не заботился об изящном слоге и тонкостях обращения, принятых при императорском дворе. Старший хирург внимательно огляделся, как бы желая проверить, все ли ему знакомы среди окружавших его лиц, и, убедившись, что поблизости нет ни одного испанца, сказал: «Мы здесь все французы; охотно расскажу, полковник Юло».
Шесть дней назад, часов около одиннадцати вечера, я не спеша шел домой, только что расставшись с генералом Монкорне, особняк которого находится в нескольких шагах от моего. Оба мы возвращались от казначея штаба армии, где у нас шла довольно оживленная игра в бульот. Вдруг на углу какого-то переулка двое неизвестных, или, вернее, двое дьяволов, бросаются на меня и закутывают с головой и руками в большой плащ. Кричал я, можете мне поверить, что было сил, но сукно заглушало мой голос; меня с величайшей поспешностью перенесли в карету. Когда двое моих спутников высвободили меня из плаща, я услышал следующие прискорбные для себя слова, произнесенные женским голосом на дурном французском языке: «Если вы станете кричать или сделаете попытку к бегству, если позволите себе малейшее подозрительное движение, господин, сидящий против вас, не колеблясь, заколет вас кинжалом. Поэтому сидеть смирно. Теперь я вам сообщу причину вашего похищения. Если вы потрудитесь протянуть руку в мою сторону, вы нащупаете лежащие между нами ваши хирургические инструменты, за которыми мы посылали к вам от вашего имени; они вам будут необходимы; мы везем вас в один дом для спасения чести дамы: она должна сейчас родить и желает передать ребенка находящемуся здесь дворянину без ведома своего мужа. Хотя мой господин редко расстается с моей госпожой, в которую страстно влюблен, и следит за ней со всем усердием ревнивого испанца, ей удалось скрыть от него свою беременность, и он думает, что она больна. Итак, вы должны помочь при родах. Опасность предприятия вас не касается: только повинуйтесь нам; иначе любовник, который сидит против вас в карете и не понимает ни слова по-французски, при малейшей вашей неосторожности заколет вас кинжалом». — «А кто же вы?» — спросил я, стараясь найти руку моей собеседницы, скрытую под рукавом военного мундира. «Я камеристка моей госпожи, ее наперсница, и готова вознаградить вас своею любовью, если вы, как благородный человек, покоритесь обстоятельствам». — «Охотно», — отвечал я, видя себя насильно вовлеченным в опасное приключение. Под покровом темноты я проверил, соответствуют ли стан и лицо этой девушки тому представлению, какое я составил о ней, плененный ее голосом. Доброе создание, по-видимому, заранее смирилось перед всеми случайностями этого удивительного похищения, ибо хранило самое любезное молчание; не успела карета проехать по Мадриду и десяти минут, как эта девушка получила и возвратила мне вполне удовлетворительный поцелуй. Любовник, сидевший напротив, нимало не оскорбился несколькими пинками ногой, которыми я наградил его совершенно невольно; но так как он не понимал по-французски, я полагаю, что он не обратил на это внимания. «Я могу быть вашей любовницей только при одном условии», — сказала мне камеристка в ответ на все глупости, что я нашептывал ей, охваченный жаром неожиданной страсти, которой все решительно служило препятствием. «При каком?» — «Вы никогда не станете допытываться, у кого я служу. Если я приду к вам, то только ночью, и вы примете меня, не зажигая огня». — «Хорошо», — ответил я. На этом мы и остановились, когда карета подъехала к стене какого-то сада. «Дайте я завяжу вам глаза, — сказала мне горничная. — Обопритесь на мою руку, и я сама поведу вас». Она закрыла мне глаза платком, туго связав его на затылке. Я услышал, как повернулся ключ, осторожно вложенный в замочную скважину маленькой калитки молчаливым любовником, сидевшим в карете против меня. Горничная, у которой оказалась стройная талия, а в походке чувствовалось так называемое meneo…»
— Это, — несколько снисходительным тоном пояснил Гравье, — такое особенное испанское словечко, обозначающее колыхание, которое женщины умеют сообщить известной части своего платья, вы догадываетесь, какой…
«Вскоре горничная (я продолжаю рассказ старшего хирурга) уже вела меня по посыпанным песком аллеям большого сада к какому-то месту, где она остановилась. По отзвуку наших шагов я заключил, что мы находимся перед домом. „Теперь молчите, — сказала она мне на ухо, — и будьте все время настороже! Следите за всяким моим знаком, мне больше нельзя будет говорить с вами без риска для нас обоих, а сейчас дело идет о вашей жизни“. Потом она добавила, но уже громче: „Госпожа моя — в одной из комнат нижнего этажа; чтобы туда добраться, нам придется пройти через комнату ее мужа, мимо его кровати; не кашляйте, идите тихонько и прямо следом за мной, чтобы не наткнуться на какое-нибудь кресло или не ступить мимо ковра, который я разложила“. Тут любовник глухо заворчал, словно был раздосадован столькими задержками. Камеристка умолкла; я услышал, как открывается какая-то дверь, почувствовал теплый воздух жилого помещения, и мы двинулись крадучись, как воры, отправляющиеся на свой промысел. Наконец нежная рука девушки сняла с меня повязку. Я очутился в большой комнате с высоким потолком, слабо освещенной коптящей лампой. Окно было раскрыто, но ревнивый муж снабдил его толстой железной решеткой. Мне казалось, что меня кинули на дно мешка. На полу, на циновке, лежала женщина с наброшенным на голову муслиновым вуалем, сквозь который, однако, как звезды, сияли полные слез глаза; крепко прижимая ко рту платок, она с такой силой впивалась в него зубами, что прокусывала его насквозь; никогда не видел я такого прекрасного тела, но тело это корчилось от боли, словно струна арфы, брошенная в огонь. Несчастная, согнув ноги, как арки, упиралась ими в нечто вроде комода и обеими руками, на которых страшно вздулись вены, судорожно хваталась за перекладины стула. Она походила на терзаемого пыткой преступника. Но ни крика, никакого звука, кроме глухого треска костей. Мы стояли все трое, безгласные и неподвижные. Храп мужа доносился с успокоительной равномерностью. Мне захотелось рассмотреть камеристку, но она снова надела маску, которую, вероятно, снимала во время пути, и я мог увидеть только пару черных глаз и приятно очерченные формы. Любовник тотчас набросил полотенца на ноги своей возлюбленной и вдвое сложил вуаль на ее лице. Внимательно осмотрев женщину, я заключил по некоторым признакам, замеченным мною некогда, при одном весьма печальном случае в моей практике, что ребенок мертв. Я наклонился к девушке, чтобы сообщить ей об этом обстоятельстве. Подозрительный незнакомец выхватил кинжал; но я успел все сказать горничной, которая приглушенным голосом крикнула ему два слова. Когда любовник услыхал мой приговор, легкая дрожь пробежала по нем с головы до ног, как молния; мне показалось, что лицо его побледнело под черной бархатной маской. Камеристка улучила момент, когда этот человек в отчаянии глядел на умирающую, уже покрывавшуюся синевой, и показала мне на столе стаканы с приготовленным лимонадом, сделав при этом отрицательный знак. Я понял, что мне нужно воздержаться от питья, несмотря на ужасную жару, от которой у меня пересохло в горле. Любовнику захотелось пить; он взял пустой стакан, налил в него лимонаду и выпил. В эту минуту у дамы началась жестокая судорога, возвестившая мне благоприятный момент для операции. Я вооружился мужеством, и после часа работы мне удалось извлечь ребенка по частям. Испанец уже отбросил свое намерение отравить меня, поняв, что я спасаю его возлюбленную. Из глаз его время от времени падали на плащ крупные слезы. Женщина ни разу не вскрикнула, но вся трепетала, как пойманный дикий зверь, и пот выступал на ней крупными каплями. В опаснейшую для ее жизни минуту она жестом указала на комнату мужа, — муж только что повернулся в постели, — но из нас четверых она одна услышала шуршание простынь, скрип кровати или шорох полога. Мы замерли, и, сквозь отверстия своих масок, камеристка и любовник обменялись огненным взглядом, как бы говоря: „Убить его, если он проснется?“ Тут я протянул руку к стакану с лимонадом, от которого отпил любовник. Испанцу показалось, что я собираюсь взять один из полных стаканов; он прыгнул, как кошка, накрыл своим длинным кинжалом оба стакана с отравленным лимонадом и оставил мне свой, сделав мне знак, чтобы я допил остаток. Столько мысли, столько чувства выразилось в этом знаке и в этом стремительном движении, что я простил ему ужасный замысел, убив меня, похоронить тем самым всякую память об этом событии. После двух часов забот и тревоги мы с камеристкой уложили его возлюбленную в постель.
Этот человек, бросившись в столь опасное предприятие и предвидя возможность бегства, захватил с собой бриллианты; он положил их мне, без моего ведома, в карман. Замечу мимоходом, что я ничего не знал о роскошном подарке испанца; мой слуга через день украл у меня это сокровище и убежал, овладев целым состоянием. Я сказал на ухо камеристке, какие предосторожности следовало принять, и собрался уходить. Камеристка осталась подле своей госпожи — обстоятельство, не слишком меня успокоившее; но я решил быть начеку. Любовник сложил в узел мертвого ребенка и окровавленные простыни, крепко завязал, спрятал его под плащом, провел мне рукой по глазам, как бы говоря, чтобы я закрыл их, и вышел первый, предложив мне знаком держаться за полу его одежды. Я повиновался, но напоследок бросил прощальный взгляд на мою случайную возлюбленную. Как только испанец оказался за дверью, камеристка сорвала маску и показала мне прелестнейшее в мире личико. Очутившись в саду, на вольном воздухе, признаюсь, я вздохнул так, как если бы с груди у меня сняли огромную тяжесть. Я шел на почтительном расстоянии от моего проводника, следя за малейшим его движением с самым пристальным вниманием. Подойдя к калитке, он, взяв меня за руку, приложил к моим губам печатку, вделанную в перстень, который я видел на его левой руке, и я дал ему понять, что оценил этот красноречивый знак. Мы вышли на улицу, где нас ждали две лошади; каждый сел в седло; испанец схватил уздечку моего коня левой рукой, поводья своего коня взял в зубы, так как в правой руке у него был кровавый сверток, и мы поскакали с быстротой молнии. Я не мог различить ничего, ни малейшей приметы, чтобы узнать потом дорогу, по которой мы мчались. Когда забрезжил рассвет, я оказался у своих дверей, а испанец пустился галопом по направлению Аточских ворот».
— И вы ровно ничего не запомнили, что помогло бы вам догадаться, кто была эта женщина? — спросил полковник хирурга.
— Одно только, — ответил он. — Когда я укладывал незнакомку, я увидал на ее руке, приблизительно посередине, маленькое родимое пятнышко, размером с чечевицу, окруженное темными волосками.
Внезапно нескромный хирург побледнел; все глаза устремились в направлении его взгляда, и мы увидели испанца, глаза которого сверкали из чащи апельсиновых деревьев. Заметив, что он является предметом нашего внимания, человек этот исчез с легкостью сильфа. Капитан Фалькон живо бросился за ним в погоню.
— Моя карта бита, друзья мои! — воскликнул хирург. — Этот взгляд василиска заледенил мне кровь. В ушах моих звенят погребальные колокола! Примите мое последнее прости, вы похороните меня здесь!
— Ну и дурак! — сказал полковник Юло. — Фалькон выследит испанца, который нас подслушивал, он сумеет с ним справиться.
— Ну что? — воскликнули офицеры, увидав капитана, который возвращался, весь запыхавшись.
— Черта с два! — ответил Фалькон. — Он как сквозь землю провалился. Но не волшебник же он! Нет сомнения, что он свой в этом доме, знает все входы и выходы и, конечно, без труда от меня ускользнул.
— Я погиб, — мрачно сказал хирург.
— Ну, ну, успокойся, Бэга (его звали Бэга), — ответил я ему, — мы по очереди будем дежурить у тебя до твоего отъезда. Сегодня мы проводим тебя домой.
Действительно, трое молодых офицеров, проигравшихся в карты, проводили хирурга до его дома, и один из нас вызвался у него остаться. Через день Бэга получил перевод во Францию, он делал последние приготовления, чтобы выехать с дамой, которой Мюрат давал сильный конвой; он кончал обедать в обществе своих друзей, когда слуга его вошел с докладом, что с ним желает поговорить молодая дама. Хирург и трое офицеров тотчас же сошли вниз, опасаясь какой-нибудь западни. Незнакомка только успела сказать своему любовнику: «Берегитесь!» — и упала замертво. Эта женщина была камеристка; понимая, что ее отравили, она надеялась, поспев вовремя, спасти хирурга.
— Черт возьми! — воскликнул капитан Фалькон. — Вот это называется любить! Испанка — единственная в мире женщина, способная разгуливать с каким-то дьявольским ядом во внутренностях.
Бэга овладела странная задумчивость. Чтобы заглушить терзавшие его мрачные предчувствия, он снова сел за стол и принялся неумеренно пить, как и его товарищи. Полупьяные, все рано легли спать. Среди ночи несчастный Бэга был разбужен пронзительным звуком, который произвели скользнувшие по железному пруту кольца резко отдернутого полога. Он разом сел на кровати, дрожа той непроизвольной дрожью, которая охватывает нас при подобном пробуждении. И тут он увидел перед собой закутанного в плащ испанца, устремившего на него тот же горящий взор, что сверкнул из кустов во время праздника. Бэга закричал: «На помощь! Ко мне, друзья!» На этот вопль отчаяния испанец ответил язвительным смехом. «Опиум действует на всех», — отвечал он. Произнеся это своеобразнее изречение, незнакомец указал на троих друзей хирурга, спавших глубоким сном, вынул из-под плаща только что отрезанную женскую руку, быстро поднес ее Бэга, чтобы ему был виден знак, подобный тому, который он так неосторожно описал.
«Это точно тот?» — спросил испанец. При свете фонаря, поставленного на кровать, Бэга узнал руку: он оцепенел от ужаса — это был его ответ. Не требуя дальнейших объяснений, муж незнакомки вонзил ему кинжал в сердце.
— Это история для простаков, — сказал журналист, — тут требуется несокрушимое доверие к рассказчику. Объясните-ка мне, пожалуйста, кто из них — испанец или мертвец — разболтал вам все это?
— Сударь, — ответил податной инспектор, — я ухаживал за этим несчастным Бэга, который умер пять дней спустя в ужасных мучениях. Но это не все. Во время военной экспедиции, снаряженной, чтобы вернуть трон Фердинанду Седьмому,33 я был назначен на один пост в Испании, но, к величайшему моему счастью, доехал только до Тура, ибо у меня появилась надежда на место податного инспектора в Сансере. Накануне отъезда я был на балу у госпожи Листомэр, куда было приглашено несколько знатных испанцев. Вставая из-за карточного стола, — мы играли в экартэ, — я заметил испанского гранда, afrancesado34 в изгнании, недели две назад появившегося в Турени. Он очень поздно приехал на этот бал, где в первый раз показывался в свете, и прогуливался по гостиным в сопровождении жены, правая рука которой была совершенно неподвижна. Мы молча расступились, чтобы дать дорогу этой паре, которую нельзя было видеть без волнения. Представляете вы себе ожившую картину Мурильо? Огненные глаза мужчины в темных глубоких впадинах оставались неподвижны; у него было совершенно иссохшее лицо; голый череп отливал бронзой, тело было страшно на вид — так он был худ. А женщина! Представляете ее себе?.. Нет, вообразить ее нельзя. У нее было то изумительное сложение, которое создало в испанском языке слово meneo; она была бледна, но все еще прекрасна; цвет ее лица — беспримерная редкость для испанки — сверкал белизной, но взор, горевший солнцем Испании, падал на вас, как струя расплавленного свинца. «Сударыня, — спросил я у маркизы в конце вечера, — при каких обстоятельствах потеряли вы руку?» — «Во время войны за независимость», — отвечала она мне.
— Испания — удивительная страна, — сказала г-жа де ла Бодрэ. — В ней сохраняется что-то от арабских нравов.
— О! — смеясь, воскликнул журналист. — Отрезать руки — старинная мания испанцев, она воскресает время от времени, как некоторые наши газетные «утки»: ведь пьесы на этот сюжет писались для испанского театра еще в 1570 году…
— Значит, вы считаете меня способным сочинить сказку? — сказал г-н Гравье, обиженный дерзким тоном Лусто.
— На это вы неспособны, — ответил журналист.
— Ба! — заметил Бьяншон. — Измышления романистов и драматургов так же часто переходят из их книг и пьес в реальную жизнь, как события реальной жизни поднимаются на театральные подмостки и без стеснения проникают в книги. Однажды я сам был свидетелем, как разыгралась в жизни комедия «Тартюф», за исключением развязки: Оргону35 так и не удалось открыть глаза.
— Как вы думаете, могут еще во Франции случаться истории вроде той, что рассказал нам сейчас господин Гравье? — спросила г-жа де ла Бодрэ.
— О господи! — воскликнул прокурор. — Да во Франции на каждые десять или двенадцать из ряда вон выходящих преступлений ежегодно придется пять или шесть, обстоятельства которых по меньшей мере так же необычайны, как и в ваших историях, а очень часто и превосходят их в романтизме. И разве не подтверждается эта истина изданием «Судебной газеты», что, на мой взгляд, является одним из крупнейших злоупотреблений печати. Эта газета стала выходить только в 1826 или 1827 году и, следовательно, при начале моей карьеры по министерству юстиции не существовала; поэтому подробности преступления, о котором я хочу вам рассказать, не были известны за пределами департамента, где оно было совершено. В турском предместье Сен-Пьер-де-Кор одна женщина, муж которой исчез после роспуска Луарской армии в 1816 году и, разумеется, был должным образом оплакан, обратила на себя внимание редкой набожностью. Когда миссионеры обходили провинциальные города, чтобы вновь водрузить там сброшенные кресты и стереть следы революционного безбожия, эта вдова была одной из самых пламенных их последовательниц; она сама несла в процессии крест, прибила к нему свой дар — серебряное сердце, пронзенное стрелой, и еще долго после отъезда миссионеров всякий вечер ходила молиться у подножия креста, поставленного в соборе позади алтаря. Наконец, замученная угрызениями совести, она призналась на исповеди в ужасном преступлении. Она зарезала своего мужа, как зарезали Фюальдеса, потом, выпустив из него кровь и сложив куски в две старые бочки, засолила его, точно это был свиной окорок. В продолжение очень долгого времени она каждое утро отрезала от него по кусочку и ходила бросать их в Луару. Духовник посоветовался со старшим по сану и объявил своей исповеднице, что должен уведомить прокурора. Женщина стала ждать обыска. Прокурор и судебный следователь, спустившись в погреб, нашли там еще в рассоле, в одной из бочек, голову мужа. «Но, несчастная, — сказал обвиняемой следователь, — раз у тебя хватило зверства выбросить таким способом в реку тело твоего мужа, почему же не уничтожила ты и голову? Тогда не осталось бы никаких доказательств…» — «А я и пробовала, сударь, не раз, — ответила она, — да уж очень она мне казалась тяжелой».
— О! Что же сделали с этой женщиной?.. — воскликнули оба парижанина.
— Она была осуждена и казнена в Type, — ответил прокурор, — но все-таки ее раскаяние и религиозность вызвали к ней сочувствие, несмотря на всю чудовищность преступления.
— Э, да разве узнаешь обо всех семейных трагедиях, разыгрывающихся за плотным занавесом, который публика никогда не приподнимает? — сказал Бьяншон. — Я считаю человеческий суд не правомочным разбирать преступления, совершаемые мужем и женой друг против друга; как полицейский орган, он имеет на это полное право, но ничего в этом не смыслит при всех своих притязаниях на справедливость.
— Ба! У меня есть рассказец получше, — сказал Бьяншон.
— Посмотрим! — ответили слушатели, увидя знак, который сделал Лусто, как бы говоря, что за Бьяншоном водится слава недурного рассказчика.
Среди историй, имевшихся у него в запасе, — ибо у всех умных людей есть наготове некоторое количество анекдотов, как у г-жи де ла Бодрэ ее коллекция фраз, — знаменитый доктор выбрал ту, которая известна под названием «Большая Бретеш» и так прославилась, что театр «Жимназ» переделал ее в пьесу «Валентина». (См. «Другой силуэт женщины».) Вот почему излишне повторять здесь рассказ об этом приключении, хотя для обитателей замка Анзи он и был настоящей новинкой. Впрочем, доктор проявил то же совершенство жеста и интонаций, которое уже доставило ему столько похвал, когда он впервые рассказывал эту повесть у мадемуазель де Туш. Заключительная картина, когда испанский гранд умирает от голода, стоя в нише, где замуровал его муж г-жи де Мерре, и последние слова этого мужа, отвечающего на последнюю мольбу жены: «Вы поклялись на распятии, что там никого нет!» — произвели свой эффект. Последовало небольшое молчание, довольно лестное для Бьяншона.
— А ведь знаете, господа, — сказала тогда г-жа де ла Бодрэ, — любовь, должно быть, громадное чувство, если ради нее женщина ставит себя в подобное положение.
— Мне довелось видеть немало странного на своем веку, — заметил г-н Гравье, — и однажды в Испании я был чуть ли не свидетелем одного приключения в этом роде.
— Вы выступаете после великих актеров, — сказала ему г-жа де ла Бодрэ, подарив парижан кокетливым взглядом, — но не беда, рассказывайте.
— Вскоре после своего вступления в Мадрид, — начал податной инспектор, — великий герцог Бергский пригласил знатнейших жителей города на празднество, которое французская армия устроила только что завоеванной столице. Несмотря на все великолепие торжества, испанцы не слишком-то веселились, жены их танцевали мало, большая часть приглашенных занялась игрой. Дворцовые сады были так ярко иллюминованы, что дамы могли в них прогуливаться с такой же безопасностью, как среди бела дня. Праздник был по-императорски пышен. Французы ничего не пожалели, чтобы дать испанцам высокое представление об императоре, если бы те вздумали судить о нем по его наместникам. В небольшой рощице неподалеку от дворца, между часом и двумя ночи, несколько французских военных беседовали о случайностях войны и о малоутешительном будущем, какое им сулило поведение испанцев, присутствовавших на этом роскошном празднестве. «Представьте, — сказал старший хирург того армейского корпуса, где я был главным казначеем, — вчера я подал принцу Мюрату32 формальное прошение о переводе. Не то чтоб я так уж боялся сложить свои кости именно на Пиренейском полуострове, но я предпочитаю перевязывать раны, нанесенные нашими добрыми соседями — немцами; их штыки не так глубоко вонзаются в тело, как кастильский кинжал. И потом, страх перед Испанией стал у меня чем-то вроде суеверия. Еще в детстве я начитался испанских книг, где рассказывалась уйма мрачных приключений и тысяча всяких историй об этой стране, вселивших в меня глубокое предубеждение против ее нравов. Вообразите, что со времени нашего вступления в Мадрид мне уже случилось быть если не героем, то участником опаснейшей интриги, столь же темной, столь же таинственной, как роман леди Радклиф. Я охотно повинуюсь своим предчувствиям и завтра же складываю чемоданы. Мюрат, конечно, не откажется отпустить меня, потому что благодаря услугам, которые мы, врачи, оказываем, у нас всегда найдутся надежные покровители». — «Коли ты даешь тягу, расскажи-ка нам, что с тобой произошло», — обратился к нему один полковник, старый республиканец, который нимало не заботился об изящном слоге и тонкостях обращения, принятых при императорском дворе. Старший хирург внимательно огляделся, как бы желая проверить, все ли ему знакомы среди окружавших его лиц, и, убедившись, что поблизости нет ни одного испанца, сказал: «Мы здесь все французы; охотно расскажу, полковник Юло».
Шесть дней назад, часов около одиннадцати вечера, я не спеша шел домой, только что расставшись с генералом Монкорне, особняк которого находится в нескольких шагах от моего. Оба мы возвращались от казначея штаба армии, где у нас шла довольно оживленная игра в бульот. Вдруг на углу какого-то переулка двое неизвестных, или, вернее, двое дьяволов, бросаются на меня и закутывают с головой и руками в большой плащ. Кричал я, можете мне поверить, что было сил, но сукно заглушало мой голос; меня с величайшей поспешностью перенесли в карету. Когда двое моих спутников высвободили меня из плаща, я услышал следующие прискорбные для себя слова, произнесенные женским голосом на дурном французском языке: «Если вы станете кричать или сделаете попытку к бегству, если позволите себе малейшее подозрительное движение, господин, сидящий против вас, не колеблясь, заколет вас кинжалом. Поэтому сидеть смирно. Теперь я вам сообщу причину вашего похищения. Если вы потрудитесь протянуть руку в мою сторону, вы нащупаете лежащие между нами ваши хирургические инструменты, за которыми мы посылали к вам от вашего имени; они вам будут необходимы; мы везем вас в один дом для спасения чести дамы: она должна сейчас родить и желает передать ребенка находящемуся здесь дворянину без ведома своего мужа. Хотя мой господин редко расстается с моей госпожой, в которую страстно влюблен, и следит за ней со всем усердием ревнивого испанца, ей удалось скрыть от него свою беременность, и он думает, что она больна. Итак, вы должны помочь при родах. Опасность предприятия вас не касается: только повинуйтесь нам; иначе любовник, который сидит против вас в карете и не понимает ни слова по-французски, при малейшей вашей неосторожности заколет вас кинжалом». — «А кто же вы?» — спросил я, стараясь найти руку моей собеседницы, скрытую под рукавом военного мундира. «Я камеристка моей госпожи, ее наперсница, и готова вознаградить вас своею любовью, если вы, как благородный человек, покоритесь обстоятельствам». — «Охотно», — отвечал я, видя себя насильно вовлеченным в опасное приключение. Под покровом темноты я проверил, соответствуют ли стан и лицо этой девушки тому представлению, какое я составил о ней, плененный ее голосом. Доброе создание, по-видимому, заранее смирилось перед всеми случайностями этого удивительного похищения, ибо хранило самое любезное молчание; не успела карета проехать по Мадриду и десяти минут, как эта девушка получила и возвратила мне вполне удовлетворительный поцелуй. Любовник, сидевший напротив, нимало не оскорбился несколькими пинками ногой, которыми я наградил его совершенно невольно; но так как он не понимал по-французски, я полагаю, что он не обратил на это внимания. «Я могу быть вашей любовницей только при одном условии», — сказала мне камеристка в ответ на все глупости, что я нашептывал ей, охваченный жаром неожиданной страсти, которой все решительно служило препятствием. «При каком?» — «Вы никогда не станете допытываться, у кого я служу. Если я приду к вам, то только ночью, и вы примете меня, не зажигая огня». — «Хорошо», — ответил я. На этом мы и остановились, когда карета подъехала к стене какого-то сада. «Дайте я завяжу вам глаза, — сказала мне горничная. — Обопритесь на мою руку, и я сама поведу вас». Она закрыла мне глаза платком, туго связав его на затылке. Я услышал, как повернулся ключ, осторожно вложенный в замочную скважину маленькой калитки молчаливым любовником, сидевшим в карете против меня. Горничная, у которой оказалась стройная талия, а в походке чувствовалось так называемое meneo…»
— Это, — несколько снисходительным тоном пояснил Гравье, — такое особенное испанское словечко, обозначающее колыхание, которое женщины умеют сообщить известной части своего платья, вы догадываетесь, какой…
«Вскоре горничная (я продолжаю рассказ старшего хирурга) уже вела меня по посыпанным песком аллеям большого сада к какому-то месту, где она остановилась. По отзвуку наших шагов я заключил, что мы находимся перед домом. „Теперь молчите, — сказала она мне на ухо, — и будьте все время настороже! Следите за всяким моим знаком, мне больше нельзя будет говорить с вами без риска для нас обоих, а сейчас дело идет о вашей жизни“. Потом она добавила, но уже громче: „Госпожа моя — в одной из комнат нижнего этажа; чтобы туда добраться, нам придется пройти через комнату ее мужа, мимо его кровати; не кашляйте, идите тихонько и прямо следом за мной, чтобы не наткнуться на какое-нибудь кресло или не ступить мимо ковра, который я разложила“. Тут любовник глухо заворчал, словно был раздосадован столькими задержками. Камеристка умолкла; я услышал, как открывается какая-то дверь, почувствовал теплый воздух жилого помещения, и мы двинулись крадучись, как воры, отправляющиеся на свой промысел. Наконец нежная рука девушки сняла с меня повязку. Я очутился в большой комнате с высоким потолком, слабо освещенной коптящей лампой. Окно было раскрыто, но ревнивый муж снабдил его толстой железной решеткой. Мне казалось, что меня кинули на дно мешка. На полу, на циновке, лежала женщина с наброшенным на голову муслиновым вуалем, сквозь который, однако, как звезды, сияли полные слез глаза; крепко прижимая ко рту платок, она с такой силой впивалась в него зубами, что прокусывала его насквозь; никогда не видел я такого прекрасного тела, но тело это корчилось от боли, словно струна арфы, брошенная в огонь. Несчастная, согнув ноги, как арки, упиралась ими в нечто вроде комода и обеими руками, на которых страшно вздулись вены, судорожно хваталась за перекладины стула. Она походила на терзаемого пыткой преступника. Но ни крика, никакого звука, кроме глухого треска костей. Мы стояли все трое, безгласные и неподвижные. Храп мужа доносился с успокоительной равномерностью. Мне захотелось рассмотреть камеристку, но она снова надела маску, которую, вероятно, снимала во время пути, и я мог увидеть только пару черных глаз и приятно очерченные формы. Любовник тотчас набросил полотенца на ноги своей возлюбленной и вдвое сложил вуаль на ее лице. Внимательно осмотрев женщину, я заключил по некоторым признакам, замеченным мною некогда, при одном весьма печальном случае в моей практике, что ребенок мертв. Я наклонился к девушке, чтобы сообщить ей об этом обстоятельстве. Подозрительный незнакомец выхватил кинжал; но я успел все сказать горничной, которая приглушенным голосом крикнула ему два слова. Когда любовник услыхал мой приговор, легкая дрожь пробежала по нем с головы до ног, как молния; мне показалось, что лицо его побледнело под черной бархатной маской. Камеристка улучила момент, когда этот человек в отчаянии глядел на умирающую, уже покрывавшуюся синевой, и показала мне на столе стаканы с приготовленным лимонадом, сделав при этом отрицательный знак. Я понял, что мне нужно воздержаться от питья, несмотря на ужасную жару, от которой у меня пересохло в горле. Любовнику захотелось пить; он взял пустой стакан, налил в него лимонаду и выпил. В эту минуту у дамы началась жестокая судорога, возвестившая мне благоприятный момент для операции. Я вооружился мужеством, и после часа работы мне удалось извлечь ребенка по частям. Испанец уже отбросил свое намерение отравить меня, поняв, что я спасаю его возлюбленную. Из глаз его время от времени падали на плащ крупные слезы. Женщина ни разу не вскрикнула, но вся трепетала, как пойманный дикий зверь, и пот выступал на ней крупными каплями. В опаснейшую для ее жизни минуту она жестом указала на комнату мужа, — муж только что повернулся в постели, — но из нас четверых она одна услышала шуршание простынь, скрип кровати или шорох полога. Мы замерли, и, сквозь отверстия своих масок, камеристка и любовник обменялись огненным взглядом, как бы говоря: „Убить его, если он проснется?“ Тут я протянул руку к стакану с лимонадом, от которого отпил любовник. Испанцу показалось, что я собираюсь взять один из полных стаканов; он прыгнул, как кошка, накрыл своим длинным кинжалом оба стакана с отравленным лимонадом и оставил мне свой, сделав мне знак, чтобы я допил остаток. Столько мысли, столько чувства выразилось в этом знаке и в этом стремительном движении, что я простил ему ужасный замысел, убив меня, похоронить тем самым всякую память об этом событии. После двух часов забот и тревоги мы с камеристкой уложили его возлюбленную в постель.
Этот человек, бросившись в столь опасное предприятие и предвидя возможность бегства, захватил с собой бриллианты; он положил их мне, без моего ведома, в карман. Замечу мимоходом, что я ничего не знал о роскошном подарке испанца; мой слуга через день украл у меня это сокровище и убежал, овладев целым состоянием. Я сказал на ухо камеристке, какие предосторожности следовало принять, и собрался уходить. Камеристка осталась подле своей госпожи — обстоятельство, не слишком меня успокоившее; но я решил быть начеку. Любовник сложил в узел мертвого ребенка и окровавленные простыни, крепко завязал, спрятал его под плащом, провел мне рукой по глазам, как бы говоря, чтобы я закрыл их, и вышел первый, предложив мне знаком держаться за полу его одежды. Я повиновался, но напоследок бросил прощальный взгляд на мою случайную возлюбленную. Как только испанец оказался за дверью, камеристка сорвала маску и показала мне прелестнейшее в мире личико. Очутившись в саду, на вольном воздухе, признаюсь, я вздохнул так, как если бы с груди у меня сняли огромную тяжесть. Я шел на почтительном расстоянии от моего проводника, следя за малейшим его движением с самым пристальным вниманием. Подойдя к калитке, он, взяв меня за руку, приложил к моим губам печатку, вделанную в перстень, который я видел на его левой руке, и я дал ему понять, что оценил этот красноречивый знак. Мы вышли на улицу, где нас ждали две лошади; каждый сел в седло; испанец схватил уздечку моего коня левой рукой, поводья своего коня взял в зубы, так как в правой руке у него был кровавый сверток, и мы поскакали с быстротой молнии. Я не мог различить ничего, ни малейшей приметы, чтобы узнать потом дорогу, по которой мы мчались. Когда забрезжил рассвет, я оказался у своих дверей, а испанец пустился галопом по направлению Аточских ворот».
— И вы ровно ничего не запомнили, что помогло бы вам догадаться, кто была эта женщина? — спросил полковник хирурга.
— Одно только, — ответил он. — Когда я укладывал незнакомку, я увидал на ее руке, приблизительно посередине, маленькое родимое пятнышко, размером с чечевицу, окруженное темными волосками.
Внезапно нескромный хирург побледнел; все глаза устремились в направлении его взгляда, и мы увидели испанца, глаза которого сверкали из чащи апельсиновых деревьев. Заметив, что он является предметом нашего внимания, человек этот исчез с легкостью сильфа. Капитан Фалькон живо бросился за ним в погоню.
— Моя карта бита, друзья мои! — воскликнул хирург. — Этот взгляд василиска заледенил мне кровь. В ушах моих звенят погребальные колокола! Примите мое последнее прости, вы похороните меня здесь!
— Ну и дурак! — сказал полковник Юло. — Фалькон выследит испанца, который нас подслушивал, он сумеет с ним справиться.
— Ну что? — воскликнули офицеры, увидав капитана, который возвращался, весь запыхавшись.
— Черта с два! — ответил Фалькон. — Он как сквозь землю провалился. Но не волшебник же он! Нет сомнения, что он свой в этом доме, знает все входы и выходы и, конечно, без труда от меня ускользнул.
— Я погиб, — мрачно сказал хирург.
— Ну, ну, успокойся, Бэга (его звали Бэга), — ответил я ему, — мы по очереди будем дежурить у тебя до твоего отъезда. Сегодня мы проводим тебя домой.
Действительно, трое молодых офицеров, проигравшихся в карты, проводили хирурга до его дома, и один из нас вызвался у него остаться. Через день Бэга получил перевод во Францию, он делал последние приготовления, чтобы выехать с дамой, которой Мюрат давал сильный конвой; он кончал обедать в обществе своих друзей, когда слуга его вошел с докладом, что с ним желает поговорить молодая дама. Хирург и трое офицеров тотчас же сошли вниз, опасаясь какой-нибудь западни. Незнакомка только успела сказать своему любовнику: «Берегитесь!» — и упала замертво. Эта женщина была камеристка; понимая, что ее отравили, она надеялась, поспев вовремя, спасти хирурга.
— Черт возьми! — воскликнул капитан Фалькон. — Вот это называется любить! Испанка — единственная в мире женщина, способная разгуливать с каким-то дьявольским ядом во внутренностях.
Бэга овладела странная задумчивость. Чтобы заглушить терзавшие его мрачные предчувствия, он снова сел за стол и принялся неумеренно пить, как и его товарищи. Полупьяные, все рано легли спать. Среди ночи несчастный Бэга был разбужен пронзительным звуком, который произвели скользнувшие по железному пруту кольца резко отдернутого полога. Он разом сел на кровати, дрожа той непроизвольной дрожью, которая охватывает нас при подобном пробуждении. И тут он увидел перед собой закутанного в плащ испанца, устремившего на него тот же горящий взор, что сверкнул из кустов во время праздника. Бэга закричал: «На помощь! Ко мне, друзья!» На этот вопль отчаяния испанец ответил язвительным смехом. «Опиум действует на всех», — отвечал он. Произнеся это своеобразнее изречение, незнакомец указал на троих друзей хирурга, спавших глубоким сном, вынул из-под плаща только что отрезанную женскую руку, быстро поднес ее Бэга, чтобы ему был виден знак, подобный тому, который он так неосторожно описал.
«Это точно тот?» — спросил испанец. При свете фонаря, поставленного на кровать, Бэга узнал руку: он оцепенел от ужаса — это был его ответ. Не требуя дальнейших объяснений, муж незнакомки вонзил ему кинжал в сердце.
— Это история для простаков, — сказал журналист, — тут требуется несокрушимое доверие к рассказчику. Объясните-ка мне, пожалуйста, кто из них — испанец или мертвец — разболтал вам все это?
— Сударь, — ответил податной инспектор, — я ухаживал за этим несчастным Бэга, который умер пять дней спустя в ужасных мучениях. Но это не все. Во время военной экспедиции, снаряженной, чтобы вернуть трон Фердинанду Седьмому,33 я был назначен на один пост в Испании, но, к величайшему моему счастью, доехал только до Тура, ибо у меня появилась надежда на место податного инспектора в Сансере. Накануне отъезда я был на балу у госпожи Листомэр, куда было приглашено несколько знатных испанцев. Вставая из-за карточного стола, — мы играли в экартэ, — я заметил испанского гранда, afrancesado34 в изгнании, недели две назад появившегося в Турени. Он очень поздно приехал на этот бал, где в первый раз показывался в свете, и прогуливался по гостиным в сопровождении жены, правая рука которой была совершенно неподвижна. Мы молча расступились, чтобы дать дорогу этой паре, которую нельзя было видеть без волнения. Представляете вы себе ожившую картину Мурильо? Огненные глаза мужчины в темных глубоких впадинах оставались неподвижны; у него было совершенно иссохшее лицо; голый череп отливал бронзой, тело было страшно на вид — так он был худ. А женщина! Представляете ее себе?.. Нет, вообразить ее нельзя. У нее было то изумительное сложение, которое создало в испанском языке слово meneo; она была бледна, но все еще прекрасна; цвет ее лица — беспримерная редкость для испанки — сверкал белизной, но взор, горевший солнцем Испании, падал на вас, как струя расплавленного свинца. «Сударыня, — спросил я у маркизы в конце вечера, — при каких обстоятельствах потеряли вы руку?» — «Во время войны за независимость», — отвечала она мне.
— Испания — удивительная страна, — сказала г-жа де ла Бодрэ. — В ней сохраняется что-то от арабских нравов.
— О! — смеясь, воскликнул журналист. — Отрезать руки — старинная мания испанцев, она воскресает время от времени, как некоторые наши газетные «утки»: ведь пьесы на этот сюжет писались для испанского театра еще в 1570 году…
— Значит, вы считаете меня способным сочинить сказку? — сказал г-н Гравье, обиженный дерзким тоном Лусто.
— На это вы неспособны, — ответил журналист.
— Ба! — заметил Бьяншон. — Измышления романистов и драматургов так же часто переходят из их книг и пьес в реальную жизнь, как события реальной жизни поднимаются на театральные подмостки и без стеснения проникают в книги. Однажды я сам был свидетелем, как разыгралась в жизни комедия «Тартюф», за исключением развязки: Оргону35 так и не удалось открыть глаза.
— Как вы думаете, могут еще во Франции случаться истории вроде той, что рассказал нам сейчас господин Гравье? — спросила г-жа де ла Бодрэ.
— О господи! — воскликнул прокурор. — Да во Франции на каждые десять или двенадцать из ряда вон выходящих преступлений ежегодно придется пять или шесть, обстоятельства которых по меньшей мере так же необычайны, как и в ваших историях, а очень часто и превосходят их в романтизме. И разве не подтверждается эта истина изданием «Судебной газеты», что, на мой взгляд, является одним из крупнейших злоупотреблений печати. Эта газета стала выходить только в 1826 или 1827 году и, следовательно, при начале моей карьеры по министерству юстиции не существовала; поэтому подробности преступления, о котором я хочу вам рассказать, не были известны за пределами департамента, где оно было совершено. В турском предместье Сен-Пьер-де-Кор одна женщина, муж которой исчез после роспуска Луарской армии в 1816 году и, разумеется, был должным образом оплакан, обратила на себя внимание редкой набожностью. Когда миссионеры обходили провинциальные города, чтобы вновь водрузить там сброшенные кресты и стереть следы революционного безбожия, эта вдова была одной из самых пламенных их последовательниц; она сама несла в процессии крест, прибила к нему свой дар — серебряное сердце, пронзенное стрелой, и еще долго после отъезда миссионеров всякий вечер ходила молиться у подножия креста, поставленного в соборе позади алтаря. Наконец, замученная угрызениями совести, она призналась на исповеди в ужасном преступлении. Она зарезала своего мужа, как зарезали Фюальдеса, потом, выпустив из него кровь и сложив куски в две старые бочки, засолила его, точно это был свиной окорок. В продолжение очень долгого времени она каждое утро отрезала от него по кусочку и ходила бросать их в Луару. Духовник посоветовался со старшим по сану и объявил своей исповеднице, что должен уведомить прокурора. Женщина стала ждать обыска. Прокурор и судебный следователь, спустившись в погреб, нашли там еще в рассоле, в одной из бочек, голову мужа. «Но, несчастная, — сказал обвиняемой следователь, — раз у тебя хватило зверства выбросить таким способом в реку тело твоего мужа, почему же не уничтожила ты и голову? Тогда не осталось бы никаких доказательств…» — «А я и пробовала, сударь, не раз, — ответила она, — да уж очень она мне казалась тяжелой».
— О! Что же сделали с этой женщиной?.. — воскликнули оба парижанина.
— Она была осуждена и казнена в Type, — ответил прокурор, — но все-таки ее раскаяние и религиозность вызвали к ней сочувствие, несмотря на всю чудовищность преступления.
— Э, да разве узнаешь обо всех семейных трагедиях, разыгрывающихся за плотным занавесом, который публика никогда не приподнимает? — сказал Бьяншон. — Я считаю человеческий суд не правомочным разбирать преступления, совершаемые мужем и женой друг против друга; как полицейский орган, он имеет на это полное право, но ничего в этом не смыслит при всех своих притязаниях на справедливость.