— Зачастую жертва так долго бывает палачом, — простодушно отозвалась г-жа де ла Бодрэ, — что в иных случаях, если б обвиняемые осмелились сказать все, преступление оказалось бы простительным.
   Этот ответ, на который ее подстрекнул Бьяншон, и история, рассказанная прокурором, сильно озадачили парижан, не понимавших положения Дины. Поэтому, как только пришло время разойтись на покой, у них состоялось одно из тех маленьких совещаний, которые устраиваются в коридорах старинных замков, где все холостяки с подсвечниками в руке сходятся для таинственной беседы. Тут-то г-н Гравье и узнал, что целью этого забавного вечера было выяснить, насколько добродетельна г-жа де ла Бодрэ.
   — Дело в том, — сказал Лусто, — что невозмутимость баронессы одинаково убедительно может указывать и на глубокую развращенность и на самую детскую чистоту. А у прокурора-то, по-моему, был такой вид, будто он предлагает стереть в порошок малютку ла Бодрэ…
   — Он вернется только завтра. Как знать, что произойдет сегодня ночью? — сказал Гатьен.
   — Это мы узнаем! — воскликнул г-н Гравье.
   Жизнь в замке открывает богатые возможности для злых шуток, причем многие из них таят в себе страшное коварство. Г-н Гравье, видевший на своем веку столько всякой всячины, предложил наложить печати на двери г-жи де ла Бодрэ и прокурора. Журавли, обличители убийц поэта Ивика,36 — ничто по сравнению с волоском, концы которого соглядатаи с помощью двух сплющенных шариков воска прикрепляют по обе стороны дверной щели так высоко или же, наоборот, так низко, что никто и не догадается об этой ловушке. Пусть только выйдет из своих дверей влюбленный и откроет другую дверь, внушающую подозрение, — прорванные и тут и там волоски скажут все. Убедившись, что все обитатели замка уснули, доктор, журналист, податной инспектор и Гатьен босиком, как настоящие злоумышленники, явились совершить тайный приговор над двумя дверями и дали друг другу слово снова сойтись в пять часов утра, чтобы проверить, целы ли печати. Вообразите их удивление, а также радость Гатьена, когда все четверо, каждый с подсвечником в руке, полуодетые, явившись обследовать волоски, нашли их в состоянии полнейшей сохранности как на двери прокурора, так и на двери г-жи де ла Бодрэ.
   — Воск тот же? — спросил г-н Гравье.
   — И те же волоски? — осведомился Лусто.
   — Да, — сказал Гатьен.
   — Это все меняет! — воскликнул Лусто. — Вы на совесть обшарили кусты, да еще для чужой охоты.
   Податной инспектор и сын председателя суда обменялись вопросительным взглядом, который говорил: «Нет ли в этих словах чего-нибудь обидного для нас? Смеяться нам или сердиться?»
   — Если Дина добродетельна, — шепнул журналист на ухо Бьяншону, — она вполне заслуживает, чтобы я сорвал цветок ее первой любви.
   Теперь Лусто улыбалась мысль в несколько мгновений овладеть крепостью, девять лет сопротивлявшейся сансерцам. Он первым сошел в сад, надеясь встретить там владелицу замка. Случай этот представился тем легче, что г-жа де ла Бодрэ также имела желание побеседовать со своим критически настроенным гостем. Добрая половина нечаянных случаев бывает подстроена.
   — Вчера, сударь, вы охотились, — сказала г-жа Де ла Бодрэ. — Сегодня я и не придумаю, какое бы новое развлечение вам предложить: разве только вы согласитесь съездить в Ла-Бодрэ, — там несколько лучше можно наблюдать провинцию, чем здесь: ведь того, что есть во мне смешного, вам хватит только на зубок, но, как говорится, чем богаты, тем и рады — я ведь только бедная провинциалка.
   — Этот дурачок Гатьен, — ответил Лусто, — несомненно передал вам одну фразу, сказанную мною с целью заставить его признаться в страстной любви к вам. Ваше молчание третьего дня за обедом и в течение всего вечера достаточно ясно обнаружило его нескромность, какую никто себе не позволит в Париже. Но что поделаешь! Я не льщу себя надеждой быть понятым. Это была моя выдумка — рассказывать вчера все эти истории, и единственно для того, чтобы увидеть, не вызовут ли они у вас и у господина де Кланьи каких-либо укоров совести… О, успокойтесь, мы уверились в вашей невинности! Если бы вы обнаружили хотя малейшую склонность к этому добродетельному чиновнику, вы потеряли бы в моих глазах всю свою прелесть… Мне во всем нравится цельность. Вы не любите, вы не можете любить мужа, этого холодного, мелкого, черствого, ненасытного ростовщика, который наживается на бочках с вином и землях и держит вас здесь ради двадцати пяти сантимов прибыли с уже скошенного луга! О, я сразу же уловил сходство господина де ла Бодрэ с нашими парижскими биржевиками: это одного поля ягода. Но вам двадцать восемь лет, вы красавица, умница, у вас нет детей… право, сударыня, я в жизни не встречал лучшего примера необъяснимой добродетели… Автор «Севильянки Пакиты», должно быть, не раз предавался мечтам!.. Обо всем этом я могу говорить с вами без лицемерия, какое непременно вложил бы в подобные слова молодой человек, — я состарился раньше времени. У меня уже нет иллюзий, да и можно ли их сохранить при моем ремесле?
   Этим вступлением Лусто зачеркивал всю карту Страны Нежности, где истинные страсти идут таким длинным обходным путем: он шел прямо к цели и как бы разрешал г-же де ла Бодрэ принести ему в дар свою благосклонность, которой женщины заставляют добиваться годами, — свидетелем тому бедный прокурор: для него наивысшая милость состояла в позволении во время прогулки немного крепче прижать руку Дины к своему сердцу — о счастье! И г-жа де ла Бодрэ, чтобы не уронить своей славы выдающейся женщины, попробовала утешить этого газетного Манфреда37, предсказав ему такую любовь в будущем, о какой он и не мечтал.
   — Вы искали наслаждения, но еще не любили, — сказала она. — Верьте мне, очень часто истинная любовь приходит как бы наперекор всей жизни. Вспомните господина Генца, влюбившегося на старости лет в Фанни Эльслер и пренебрегшего Июльской революцией ради репетиций этой танцовщицы!..
   — Вряд ли это для меня осуществимо, — ответил Лусто. — Я верю в любовь, но в женщин уже не верю… Видимо, во мне есть недостатки, которые мешают меня любить, потому что меня часто бросали. А может быть, я слишком глубоко чувствую идеал… как все, кто насмотрелся житейской пошлости…
   Наконец-то г-жа де ла Бодрэ слышала человека, который, попав в среду самых блестящих умов Парижа, вынес оттуда смелые аксиомы, почти наивную развращенность, передовые убеждения и если и не был человеком возвышенным, то прекрасно эту возвышенность разыгрывал. Этьен имел у Дины успех театральной премьеры. Сансерская Пакита упивалась бурями Парижа, воздухом Парижа. В обществе Этьена и Бьяншона она провела один из приятнейших дней своей жизни; парижане рассказали ей пропасть любопытных анекдотов о модных знаменитостях, острот, которые войдут когда-нибудь в собрание черт нашего века, словечек и фактов, затасканных в Париже, но совершенно новых для нее. Само собой разумеется, Лусто отозвался очень дурно о великой женщине — беррийской знаменитости, но с явным намерением польстить г-же де ла Бодрэ и навести ее на литературные признания, изобразив эту писательницу ее соперницей. Такая похвала опьянила г-жу де ла Бодрэ, и г-ну де Кланьи, податному инспектору и Гатьену показалось, что она стала с Этьеном ласковее, чем была накануне. Теперь поклонники Дины очень пожалели, что все они уехали в Сансер, где раструбили о вечере в Анзи. Послушать их, так ничего более остроумного никогда и не говорилось; часы летели так незаметно, что не слышно было их легкой поступи. Обоих парижан они расписали, как два чуда.
   Этот трезвон похвал разнесся по всему гулянью и привел к тому, что вечером в замок Анзи прикатило шестнадцать человек: одни в семейных кабриолетах, другие в шарабанах, холостяки на наемных лошадях. Часов около семи все эти провинциалы более или менее развязно вошли в огромную гостиную Анзи, которую Дина, предупрежденная об этом нашествии, ярко осветила и, сняв с прекрасной мебели серые чехлы, показала во всем блеске, ибо этот вечер она считала своим праздником. Лусто, Бьяншон и Дина лукаво переглядывались, посматривая на позы и слушая речи гостей, которых заманило сюда любопытство. Сколько поблекших лент, наследственных кружев, искусственных, но не искусно сделанных цветов отважно торчало на позапрошлогодних чепцах! Жена председателя суда Буаруж, родня Бьяншону, обменялась с доктором несколькими словами и получила у него бесплатный врачебный совет, пожаловавшись на якобы нервные боли в желудке, которые Бьяншон признал периодическим несварением желудка.
   — Пейте попросту чай ежедневно, через час после обеда, как это делают англичане, и вы поправитесь, ибо то, чем вы страдаете, — болезнь английская, — серьезно ответил Бьяншон на ее жалобы.
   — Это решительно великий врач, — сказала жена председателя, снова усаживаясь подле г-жи де Кланьи, г-жи Попино-Шандье и г-жи Горжю, супруги мэра.
   Прикрывшись веером, г-жа де Кланьи заметила:
   — Говорят, Дина вызвала его вовсе не ради выборов, а для того, чтобы узнать причину своего бесплодия…
   В первую же благоприятную минуту Лусто представил ученого доктора как единственно возможного кандидата на будущих выборах. Но Бьяншон, к великому удовольствию нового супрефекта, высказался в том смысле, что считает почти невозможным оставить науку ради политики.
   — Только врачи без клиентуры, — сказал он, — могут дать согласие баллотироваться. Поэтому выбирайте людей государственных, мыслителей, лиц, чьи знания универсальны, притом умеющих подняться на ту высоту, на которой должен стоять законодатель: вот чего не хватает нашим палатам депутатов и что нужно нашей стране!
   Две-три девицы, несколько молодых людей и дамы так разглядывали Лусто, будто он был фокусник.
   — Господин Гатьен Буаруж утверждает, что господин Лусто зарабатывает своими писаниями двадцать тысяч франков в год, — сказала жена мэра г-же де Кланьи. — Вы этому верите?
   — Неужто? А прокурор получает всего тысячу!..
   — Господин Гатьен! — обратилась к нему г-жа Шандье. — Попросите же господина Лусто говорить погромче, я его еще не слышала…
   — Какие красивые у него ботинки, — сказала мадемуазель Шандье брату, — и как блестят!
   — Подумаешь! Просто лакированные.
   — Почему у тебя нет таких?
   Лусто наконец почувствовал, что слишком уж рисуется; он заметил в поведении сансерцев признаки того нетерпеливого любопытства, которое привело их сюда. «Чем бы их ошарашить?» — подумал он.
   В эту минуту так называемый камердинер г-на де ла Бодрэ, одетый в ливрею работник с фермы, принес письма, газеты и подал пакет корректур, который Лусто тут же отдал Бьяншону, так как г-жа де ла Бодрэ, увидав пакет, форма и упаковка которого имели типографский вид, воскликнула:
   — Как! Литература преследует вас даже здесь?
   — Не литература, — ответил он, — а журнал, который должен выйти через десять дней, — я заканчиваю для него рассказ. Я уехал сюда под дамокловым мечом короткой строчки: «Окончание в следующем номере» — и должен был дать типографщику свой адрес. Ах, дорого обходится хлеб, который продают нам спекулянты печатной бумагой! Я вам опишу потом любопытную породу издателей газет.
   — Когда же начнется разговор? — обратилась наконец к Дине г-жа де Кланьи, точно спрашивая: «В котором часу зажгут фейерверк?»
   — А я думала, — сказала г-жа Попино-Шандье своей кузине, г-же Буаруж, — что будут рассказывать истории.
   В этот момент, когда среди сансерцев, как в нетерпеливом партере, уже начинался ропот, Лусто увидел, что Бьяншон размечтался над оберткой его корректур.
   — Что с тобой? — спросил Этьен.
   — Представь себе, на листах, в которые обернуты твои корректуры, — прелестнейший в мире роман. На, читай: «Олимпия, или Римская месть».
   — Посмотрим, — сказал Лусто и, взяв обрывок оттиска, который протянул ему доктор, прочел вслух следующее:
   204
   ОЛИМПИЯ,
   пещеру. Ринальдо, возмущенный трусостью своих товарищей, которые были храбрецами только в открытом поле, а войти в Рим не отваживались, бросил на них презрительный взгляд.
   — Так я один? — сказал он им.
   Казалось, он погрузился в раздумье, затем продолжал:
   — Вы негодяи! Пойду один и один захвачу эту богатую добычу!.. Решено!.. Прощайте.
   — Атаман!.. — сказал Ламберти. — А что, если вас ждет неудача и вы попадетесь?..
   — Меня хранит бог! — отвечал Ринальдо, указывая на небо. С этими словами он вышел и встретил на дороге управителя Браччиано
   — Страница кончена, — сказал Лусто, которого все слушали с благоговением.
   — Он читает нам свое произведение; — шепнул Гатьен сыну г-жи Попино-Шандье.
   — С первых же слов ясно, милостивые государыни, — продолжал журналист, пользуясь случаем подурачить сансерцев, — что разбойники находятся в пещере. Какую небрежность проявляли тогда романисты к деталям, которые теперь так пристально и так долго изучаются якобы для передачи местного колорита! Ведь если воры в пещере, то вместо: «указывая на небо», следовало сказать: «указывая на свод». Однако, несмотря на эту погрешность, Ринальдо кажется мне человеком решительным, и его обращение к богу пахнет Италией. В этом романе есть намек на местный колорит… Черт возьми! Разбойники, пещера, этот предусмотрительный Ламберти… Тут целый водевиль на одной странице! Прибавьте к этим основным элементам любовную интрижку, молоденькую крестьяночку с затейливой прической, в короткой юбочке и сотню мерзких куплетов… и — боже мой! — публика валом повалит! Потом Ринальдо… Как это имя подходит Лафону! Если б ему черные баки, обтянутые панталоны, да плащ, да усы, пистолет и островерхую шляпу; да если б директор «Водевиля» рискнул оплатить несколько газетных статей — вот вам верных пятьдесят представлений для театра и шесть тысяч франков авторских, если я соглашусь похвалить эту пьесу в своем фельетоне. Но продолжим:
   ИЛИ РИМСКАЯ МЕСТЬ.
   197
   Герцогиня Браччиано нашла наконец свою перчатку. Адольф, который привел ее обратно в апельсиновую рощу, мог предположить, что в этой забывчивости таилось кокетство, ибо роща тогда была пустынна. Издали слабо доносился шум праздника. Объявленное представление fantoccini38 всех привлекло в галерею. Никогда еще Олимпия не казалась своему любовнику такой прекрасной. Их взоры, загоревшиеся одним огнем, встретились. Наступил момент молчания, упоительного для их душ и невыразимого словами. Они сели на ту же скамью, где сидели я обществе кавалера Палуцци и насмешников.
   — Вот тебе на! Я не вижу больше нашего Ринальдо! — воскликнул Лусто. — Однако благодаря этой странице искушенный в литературе человек мигом разберется в положении дел. Герцогиня Олимпия — женщина, которая умышленно забывает свои перчатки в пустынной роще!
   — Если только не быть существом промежуточным между устрицей и помощником письмоводителя, — а это два представителя животного царства, наиболее близкие к окаменелостям, — заметил Бьяншон, — то невозможно не признать в Олимпии…
   — Тридцатилетнюю женщину! — подхватила г-жа де ла Бодрэ, опасавшаяся чересчур грубого определения.
   — Значит, Адольфу двадцать два, — продолжал доктор, — потому что итальянка в тридцать лет все равно, что парижанка в сорок.
   — Исходя из этих двух предположений, можно восстановить весь роман, — сказал Лусто. — И этот кавалер Палуцци! А? Каков мужчина!.. Стиль этих двух страниц слабоват, автор, должно быть, служил в отделе косвенных налогов и сочинил роман, чтобы заплатить своему портному…
   — В те времена, — сказал Бьяншон, — существовала цензура, и человек, который попадал под ножницы тысяча восемьсот пятого года, заслуживает такого же снисхождения, как те, кто в тысяча семьсот девяносто третьем шли на эшафот.
   — Вы что-нибудь понимаете? — робко спросила г-жа Горжю, супруга мэра, у г-жи де Кланьи.
   Жена прокурора, которая, по словам г-на Гравье, могла обратить в бегство молодого казака в 1814 году, подтянулась, как кавалерист в стременах, и скроила своей соседке гримасу, обозначавшую: «На нас смотрят! Давайте улыбаться, словно мы все понимаем».
   — Очаровательно! — сказала супруга мэра Гатьену. — Пожалуйста, господин Лусто, продолжайте.
   Лусто взглянул на обеих женщин, похожих на две индийские пагоды, и насилу удержался от смеха. Он счел уместным воскликнуть: «Внимание!» и продолжал:
   ИЛИ РИМСКАЯ МЕСТЬ.
   209
   в тишине зашуршало платье. Вдруг взорам герцогини предстал кардинал Борборигано. Лицо его было мрачно; надо лбом его, казалось, нависли тучи, а в его морщинах рисовалась горькая усмешка.
   — Сударыня, — сказал он, — вас подозревают. Если вы виновны — спасайтесь! Если вы невинны — тем более спасайтесь, ибо, добродетельны вы или преступны, издалека вам гораздо легче будет защищаться…
   — Благодарю вас, ваше высокопреосвященство, за вашу заботливость, — сказала она, — герцог Браччиано появится вновь, когда я найду нужным доказать, что он существует.
   — Кардинал Борборигано! — вскричал Бьяншон. — Клянусь ключами папы! Если вы не согласны со мной, что одно его имя — уже перл создания; если вы не чувствуете в словах «в тишине зашуршало платье» всей поэзии образа Скедони, созданного госпожой Радклиф в «Исповедальне чернецов», вы недостойны читать романы…
   — По-моему, — сказала Дина, которой стало жаль восемнадцати сансерцев, уставившихся на Лусто, — действие развивается. Мне ясно все: я в Риме, я вижу труп убитого мужа, я вижу его дерзкую и развратную жену, которая устроила свое ложе в кратере вулкана. Всякую ночь, при каждом объятии она говорит себе: «Все откроется!..»
   — Видите вы ее, — вскричал Лусто, — как обнимает она этого господина Адольфа, как прижимает к себе, как хочет всю свою жизнь вложить в поцелуй?.. Адольф представляется мне великолепно сложенным молодым человеком, но не умным, — из тех молодых людей, какие и нужны итальянкам. Ринальдо парит над интригой нам неизвестной, но которая, должно быть, так же сложна, как в какой-нибудь мелодраме Пиксерекура. Впрочем, мы можем вообразить, что Ринальдо проходит где-то в глубине сцены, как персонаж из драм Виктора Гюго.
   — А может быть, он-то и есть муж! — воскликнула г-жа де ла Бодрэ.
   — Понимаете вы во всем этом хоть что-нибудь? — спросила г-жа Пьедефер у жены председателя суда.
   — Это прелесть! — сказала г-жа де ла Бодрэ матери.
   У всех сансерцев глаза стали круглые, как пятифранковая монета.
   — Читайте же, прошу вас, — сказала г-жа де ла Бодрэ.
   Лусто продолжал:
   216
   ОЛИМПИЯ,
   — Ваш ключ!..
   — Вы потеряли его?
   — Он в роще…
   — Бежим…
   — Не захватил ли его кардинал?..
   — Нет… Вот он…
   — Какой опасности мы избегли!
   Олимпия взглянула на ключ, ей показалось, что это ее собственный ключ; но Ринальдо его подменил; хитрость его удалась, — теперь он владел настоящим ключом. Современный Картуш39, он столь же был ловок, сколь храбр, и, подозревая, что только громадные сокровища могут заставить герцогиню всегда носить на поясе!
   — Ну-ка поищем!.. — вскричал Лусто. — Следующей нечетной страницы здесь нет. — Рассеять наше недоумение может только страница двести двенадцатая.
   212
   ОЛИМПИЯ,
   — Что, если б ключ потерялся!
   — Он бы умер…
   — Умер! Вы должны были бы снизойти к последней просьбе, с которой он обратился к вам, и дать ему свободу при условии, что…
   — Вы его не знаете…
   — Однако…
   — Молчи. Я взяла тебя в любовники, а не в духовники…
   Адольф умолк.
   — Дальше изображен амур на скачущей козочке — виньетка, рисованная Норманом40, гравированная Дюпла…41 О! Вот и имена, — сказал Лусто.
   — А что же дальше? — спросили те слушатели, которые понимали.
   — Да ведь глава кончена, — ответил Лусто. — Наличие виньетки полностью меняет мое мнение об авторе. Чтобы во времена Империи добиться гравированной на дереве виньетки, автор должен был быть государственным советником или госпожой Бартелем-Адо, покойным Дефоржем или Севреном.
   — «Адольф умолк»… Ага! — сказал Бьяншон. — Значит, герцогине меньше тридцати лет.
   — Если это все, придумайте конец! — сказала г-жа де ла Бодрэ.
   — Увы, на этом листе оттиск сделан только с одной стороны, — сказал Лусто. — На обороте «верстки», как говорят типографы, или, чтобы вам было понятнее, на обратной стороне листа, где должно было быть оттиснуто продолжение, оказалось несчетное множество разных отпечатков, поэтому он и принадлежит к разряду так называемых «бракованных листов». Так как было бы ужасно долго объяснять вам, в чем заключается непригодность «бракованного листа», проще будет, если я вам скажу, что он так же мало может сохранить на себе след первоначальных двенадцати страниц, тиснутых на нем печатником, как вы не могли бы сохранить и малейшего воспоминания о первом палочном ударе, если бы какой-нибудь паша приговорил вас к ста пятидесяти таких ударов по пяткам.
   — У меня прямо в голове мешается, — сказала г-жа Попино-Шандье г-ну Гравье. — Ума не приложу, какой-такой государственный советник, кардинал, ключ и эти отти…
   — У вас нет ключа к этой шутке, — сказал г-н Гравье, — но не огорчайтесь, сударыня, у меня его тоже нет.
   — Да ведь вот еще лист, — сказал Бьяншон, взглянув на стол, где лежали корректуры.
   — Превосходно, — ответил Лусто, — к тому же он цел и исправен! На нем пометка: «IV; 2-е издание». Милостивые государыни, римская цифра IV означает четвертый том; j, десятая буква алфавита, — десятый лист. Таким образом, если только это не хитрость издателя, я считаю доказанным, что роман «Римская месть» в четырех томах, в двенадцатую долю листа, имел успех, раз выдержал два издания. Почитаем же и разгадаем эту загадку:
   ИЛИ РИМСКАЯ МЕСТЬ.
   217
   коридор; но, чувствуя, что его настигают люди герцогини, Ринальдо
   — Вот так раз!
   — О, — воскликнула г-жа де ла Бодрэ, — между тем обрывком и этой страницей произошли немаловажные события!
   — Сударыня, скажите лучше — этим драгоценным «чистым листом». Однако к четвертому ли тому относится оттиск, где герцогиня забыла в роще свои перчатки? Ну бог с ним! Продолжаем!
   нашел самым надежным убежищем немедленно спуститься в подземелье, где должны были находиться сокровища дома Браччиано. Легкий, как Камилла латинского поэта,42 он бросился к таинственному входу бань Веспасиана. Уже факелы преследователей освещали за ним стены, когда ловкий Ринальдо благодаря зоркости, которой одарила его природа, обнаружил потайную дверь и быстро скрылся. Ужасная мысль, как молния, когда она рассекает тучи, пронзила душу Ринальдо. Он сам заключил себя в темницу!.. С лихорадочной
   — Ах! Этот чистый лист оказывается продолжением обрывка оттиска! Последняя страница обрывка была двести двенадцатая, у нас тут двести семнадцатая! И, право, если тот Ринальдо, который в оттиске крадет у герцогини Олимпии ключ от сокровищ, подменив его более или менее схожим, в этом чистом листе уже попадает во дворец герцогов Браччиано, то роман, по-моему, подходит к какой-то развязке. Я хотел бы, чтоб и вам все стало так же ясно, как мне… На мой взгляд, праздник кончен, оба любовника вернулись во дворец Браччиано, ночь, первый час утра. Ринальдо славное готовит дельце!
   — А Адольф? — спросил председатель суда Буаруж, за которым водилась слава любителя вольностей.
   — Стиль-то каков! — сказал Бьяншон. — Ринальдо, который нашел убежищем спуститься!..
   — Конечно, роман этот напечатан не у Марадана, не у Трейтеля и Вурца и не у Догеро, — сказал Лусто, — у них на жалованье были правщики, просматривавшие корректурные листы, — роскошь, которую должны были бы себе позволить нынешние издатели: нашим авторам это пошло бы на пользу… Должно быть, его написал какой-нибудь торгаш с набережной…
   — С какой набережной? — обратилась одна дама к своей соседке. — Ведь говорилось про бани…
   — Продолжайте, — сказала г-жа де ла Бодрэ.
   — Во всяком случае, автор — не государственный советник, — заметил Бьяншон.
   — А может быть, это написано госпожой Адо? — сказал Лусто.
   — При чем еще тут госпожа Адо, наша дама-благотворительница? — спросила жена председателя суда у сына.
   — Эта госпожа Адо, любезный друг, — отвечала ей хозяйка дома, — была женщина-писательница, жившая во времена Консульства…
   — Как? Разве женщины писали при императоре? — спросила г-жа Попино-Шандье.
   — А госпожа де Жанлис43, а госпожа де Сталь? — ответил прокурор, обидевшись за Дину.
   — О!
   — Продолжайте, пожалуйста, — обратилась г-жа де ла Бодрэ к Лусто.
   Лусто вновь начал чтение, объявив: «Страница двести восемнадцатая!»
   218
   ОЛИМПИЯ,
   поспешностью он ощупал стену и испустил крик отчаяния, когда поиски следов секретной пружины оказались тщетны. Не признать ужасной истины было невозможно. Дверь, искусно устроенная, чтобы служить мести герцогини, не открывалась внутрь. Ринальдо к разным местам приникал щекой и нигде не почувствовал тяги теплого воздуха из галереи. Он надеялся наткнуться на щель, которая указала бы, где кончается стена, но — ничего, ничего! Стена казалась высеченной из цельной глыбы мрамора… Тогда у него вырвался глухой вой гиены…