Станет ли нам яснее человеческая природа или слаженная работа клеток нашего тела, если мы разберемся в природе муравьев? Я наблюдал муравьев, которые передвигались бодрее и нервнее, заходили дальше в поисках, приближались к товарищам, чтобы пробудить в них интерес к новым предприятиям или понудить к большим усилиям. Кто они: энергичные, находчивые личности, члены общества или же крупные, откормленные клетки в центре нервного узла? Я склонен считать их личностями, полными любви, страха, стремлений, тревог, но при этом мне известно, что перемена обстоятельств может совершенно изменить их натуру. Встряхните в пробирке дюжину муравьев — и они набросятся друг на друга и начнут ожесточенно драться. Отделите рабочего муравья от сообщества — и он станет бесцельно описывать круги или угрюмо скорчится в коме, ожидая смерти, и проживет самое большее несколько дней. Тот, кто утверждает, что муравьи подчиняются слепому «инстинкту», подделывает «инстинкт» под кальвинистского бога, под Предопределение. А тот, кто уподобляет их человеку на основании схожести реакций — человек, перенесший травму или потрясение, может потерять волю и память; может родиться без способности мыслить, делающей нас людьми, или может ее утратить под гнетом вожделения или сильного страха смерти, — тот подменяет Предопределение, проявляющее себя с инстинкта, железным контролем любящего и мстительного Божества, восседающего на нерушимом золотом Троне в Хрустальных Небесах.
   Ужасная мысль, ужасающая некоторых, ужасающая в том либо ином виде рано или поздно всех, состоит в том, что мы, как и прочие твари, биологически предопределены, что мы отличаемся от них лишь изобретательностью и способностью размышлять о своей судьбе; эта мысль вытекает из надменного утверждения, будто муравей не более чем расторопная машина.
 
   Что же можем мы узнать, что боимся узнать, что не спешим узнать, сравнивая наши сообщества с сообществами общественных насекомых? Можно рассматривать их сообщества как особые индивидуумы, в которых каждое отдельное существо, выполняющее назначенную ему функцию, живущее и умирающее, — всего лишь клетка, и на смену ей непрерывно рождаются другие клетки. О том же идет речь в басне Менелая из «Кориолана»: государство — это тело, и все его члены, от ногтей на пальцах ног до прожорливого чрева, способствуют его непрерывной жизни и благосостоянию. Профессор Аса Грей из Гарвардского университета убедительно доказывает, что в растительном мире, как и в разветвленных животных колониях кораллов, индивидуальность проявляется в групповом сожительстве, так как существа эти размножаются без угрозы для жизни делением. В колонии муравьев наблюдается большее разнообразие, чем у кораллов: у них есть разделение труда и разные группы особей, но, по-видимому, цель сообщества не более замысловата и не отличается от цели коралловой колонии. В обоих случаях она состоит в увековечении города, племени, вида .
   Странствуя по Амазонке, я подружился с одним бельгийцем, хорошим натуралистом, писавшим стихи и любившим размышлять о тонких материях. Он написал о пагубном воздействии высокоразвитого общественного инстинкта на общественных животных; этот инстинкт, утверждал он, развивается в лоне семьи на основе отношений матери и ребенка, в процессе объединения людей в первичные сообщества ради собственной безопасности. Бельгиец переселился в джунгли потому, что не был существом общественным, по природе своей был отшельником, романтическим Дикарем; впрочем, его наблюдения не лишены интереса. Он говорил, что, чем совершеннее связь между существами, тем скорее в обществе установится жесткий властный порядок, возникнут нетерпимость, ограничения, появится масса правил и предписаний. Организованные сообщества, говорил он, тяготеют к состоянию, которое можно наблюдать на фабриках, в казармах и на галерах: там нет места ни досугу, ни отдыху, общество использует своих членов ради функциональной выгоды, а когда их силы истощатся, от них за ненадобностью избавляются. Такое общественное бытие он, что весьма примечательно, охарактеризовал как «общественное отчаяние», а города-термитники, где сородичей по рациональным соображениям обращают в пищу, как только они перестают быть полезными, называл пародией на тот земной рай, который с таким воодушевлением пытаются приблизить архитекторы человеческих городов и коммун. «Природе, — говорил он, — счастье ни к чему». Когда я заметил, что сообщества Фурье основаны на рациональном поиске удовольствий и удовлетворении наклонностей (речь идет, чтобы быть точным, о 1620 страстях), он хмуро возразил, что эти группы обречены на крах либо потому, что их члены раздерутся между собой, либо потому, что рациональное устройство рано или поздно заменит гармонию милитаризмом.
   Я сказал тогда, что Реомюр наблюдал, как в летние дни муравьи, точно древние греки, развлекаются, устраивая бойцовские поединки, не нанося при этом друг другу увечий. С тех пор, должен признать, я неоднократно наблюдал то, что считал муравьиной игрой, но при ближайшем рассмотрении сделал вывод: это не игра, а настоящая война, которая ведется, как заведено у муравьев, ради ограниченных целей и без жестокого кровопролития. Альфред Уоллес, убежденный социалист, путешествовавший тогда в тех же краях, находясь под сильным влиянием перспективных и успешных опытов Роберта Оуэна в Новом Ланарке[37], попытался представить проблему в более приятном и мягком свете. Оуэн, утверждает он, своими социальными экспериментами доказал, что окружение может значительно изменять характер в лучшую сторону, «что нет такого дурного характера, который нельзя было бы значительно улучшить под влиянием здорового окружения, если оно с раннего детства воздействует на него, и что общество располагает возможностью создать такое окружение». Оуэн возложил на рабочих личную ответственность за выполняемую работу и позаботился об их самообразовании, а это укрепило их волю, улучшило их индивидуальную природу. Уоллес пишет (цитирую ранее не публиковавшееся письмо): «Наследственность, благодаря которой, как теперь известно, непрерывно возобновляются черты предков, создает бесконечное разнообразие характеров, и это разнообразие есть соль общественной жизни: при помощи среды и образования мы можем изменить и улучшить характер таким образом, что приведем его в гармонию с реальным окружением его обладателя и, соответственно, приспособим последнего к выполнению той или иной полезной и приятной функции в великой социальной организации».
   Вам может показаться, что я сильно отвлекся от Вяза и Осборна, Красной крепости и Города в каменной ограде. Но в ходе нашего исследования постоянно возникают фундаментальные вопросы о влиянии наследственности, инстинкта, социального самосознания, привычки и воли. Повсюду в природе мы находим притчи и более или менее мудро их истолковываем. Религиозные мыслители увидели в любви матери и ребенка, Отца и Сына отражение вечных отношений Первичного существа с сотворенным миром и самим человеком. Мой друг-бельгиец видел в любви, с другой стороны, инстинктивную реакцию, порождающую общества, которые навязывают своим членам жесткие функциональные роли. Я упомянул о предопределяющем значении инстинкта, о том, что, возможно, разум обретается скорее в обществе, нежели в индивиде. Спрашивать, какую роль в своей деятельной жизни играют муравьи, значит, спрашивать, каковы мы сами…»
 
   Вильям задумчиво смотрел на написанное. Он все рассуждает, спорит и совсем забыл о том, что книга предназначена для публикации и, как представлялось Мэтти Кромптон, для большой и юной аудитории, которая будет читать ее ради самосовершенствования. Если бы он об этом помнил, — печально подумал он, — то больше бы уделил внимания религиозным чувствам родителей и опекунов. Ему пришла мысль добавить полезную цитату из «Старого морехода» Колриджа:
 
   Молитвы сердцу мир дадут,
   Когда ты любишь всякий люд
   И всякое зверье.*
 
   [38]
 
   Он решил отдать последние страницы Мэтти Кромптон и посмотреть, как она это оценит. И тут ему пришло в голову, что он ничего не знает о ее религиозных убеждениях. Друг Чарлза Дарвина сказал ему как-то: почти нет женщин, способных усомниться в религиозных истинах. Затем ему пришло на ум, что все написанное им сейчас противоречит тому, что пытался сказать в своей книге Гаральд Алабастер, противоречит более, чем может показаться на первый взгляд, поскольку, как и большинство современников, он опасался откровенно признаться даже самому себе, что инстинкт и есть Предопределение и что сам он так же управляем, ограничен и задан, как всякая птица или пресмыкающееся. Он пишет о воле и рассудке, но в глубине души, сравнивая свой малый вес с жизнью земных тварей, борющихся за выживание, не может с уверенностью сказать, что воля и рассудок столь же могущественны и важны, каковыми они казались два века назад богослову, ощущавшему на себе Око Господне, или первооткрывателю звезд, ликовавшему от сознания своего могущества. Его нервы были напряжены, рука ныла, мозг заволокло черным туманом. Ему казалось, что его жизнь — короткая борьба, торопливый бег по темному туннелю, в конце которого не будет света.
   Вильям отдал читать свои размышления Мэтти Кромптон и обнаружил, что с беспокойством ожидает ее отзыва. Она забрала листы и вернула их на следующий день, сказав, что это именно то, что требуется, именно такие добросовестные общие рассуждения способны вызвать интерес у широкой читательской аудитории и привлечь к обсуждению книги самые разные круги общества. Она спросила еще:
   — Как вы думаете, сможет ли в будущем человек быть счастлив, сознавая, что его бытие конечно и никакой загробной жизни нет, будет ли его натура удовлетворена совершенно той ролью, которую он будет играть в жизни сообщества?
   — Я думаю, такие люди есть и сейчас. Любопытно: в результате странствий по миру все убеждения начинают казаться более… более относительными, менее прочными. Меня поразило, что ни один амазонский индеец не способен вообразить, что бывают народы, которые не живут на берегу широкой реки. Они не способны задать тебе вопрос «Ты живешь возле реки?», но лишь: «Какая твоя река — быстрая или спокойная? Ты живешь у стремнины или там, где случаются оползни?» И океан им представляется рекой, как бы живо и точно ты его ни описывал. Я пытался это сделать, но с равным успехом можно втолковывать слепцу законы перспективы. Тогда я задумался: выходит, есть вещи, недоступные и моему рассудку, выходит, и в моей картине мира не хватает некоторых важных фактов.
   — Многие… даже большинство людей не обладают вашей добросовестностью и скромностью.
   — Вы думаете? Среди оппонентов мистера Дарвина есть очень агрессивные и уверенные в своей правоте люди, которые беспощадно уничтожают противников. Так, доктор Джонсон разгромил Беркли, а есть люди, подобные сэру Гаральду, которые, желая уверовать или вновь обрести веру, испытывают смятение, даже муки.
   — Нужна змеиная мудрость, чтобы найти истинное объяснение всему, что связано с Промыслом и Предопределением.
   — Вы думаете, мне следует этого добиваться?
   — Я думаю, человек должен быть правдив в меру своих возможностей, иначе невозможно познать истину до конца. Нельзя кривить душой.
   Наступило молчание. Мэтти Кромптон пролистывала страницы. Она заметила:
   — Мне нравится цитата из Мишле о грабительских набегах сфинкса Атропы . Поразительно, какую… тайну, какой сказочный блеск придают насекомым их имена.
   — В лесу я часто думал о Линнее*.[39] Как прочно он привязал Новый Свет к образам Старого, назвав парусников именами героев Греции и Трои, а геликонид — именами муз. Я был в краях, где не ступала нога англичанина, но над моей головой порхали Елена и Менелай, Аполлон и все девять муз, Гектор, Гекуба и Приам. Воображение ученого колонизировало нехоженые джунгли еще до того, как я прибыл туда. Дать имя новому виду — это чудесно. Это значит поймать в сачок человеческого наблюдения и человеческого языка дикое, редкое, доселе неведомое существо, да еще с Линнеевым остроумием, четкостью, живо используя наследие мифов, сказок, имена их героев. Сначала он хотел назвать атропу caput mortuum , то есть мертвой головой, но его номенклатура требовала односложного слова.
   — И тогда он назвал мотылька по имени слепой фурии с ужасными ножницами. Не повезло невинному бедняжке — его маленькая жизнь отягощена столь значительным смыслом. Сфинкс Атропа поразил меня, потому что я сама пишу, и, пока писала, Линнеевы имена странным образом проникли в работу — в свое время я прочла «Systema Naturae» и «Theatrum Insectorum» Томаса Муффе, которые нашла в библиотеке сэра Гаральда, и извлекла из них много поучительного.
   — Сколько у вас достоинств — я просто поражен! Вы знаете латынь и древнегреческий, вы великолепно рисуете, превосходно знаете английскую литературу.
   — Я училась в приходской школе при епископе, где дети были старше и умнее меня. Мой отец был у нас наставником, а жена епископа окружала всех теплом и заботой. Я буду вам благодарна, — продолжала она, как будто торопясь уйти от новых личных вопросов, — если вы на досуге пролистаете эту рукопись. Я начала писать одну басню в качестве пояснения к книге… меня заинтересовала этимология имени Церура винула и еще одной сфингиды, Дейлефила эльпенор , и я решила сделать этих удивительных существ героями назидательной басни… но тут поняла, что увлеклась, написала что-то более пространное, чем собиралась, и, наверное, более претенциозное, чем положено быть сказке, — и вот ломаю голову, что с ней делать.
   — Вы должны опубликовать ее под своим именем… выпустить целый том ваших сказок.
   — Вообще-то, по натуре я не выдумщица. Это хроника наших муравьиных городов заставила меня взяться за перо. Вряд ли сказка представляет большую ценность. Надеюсь, что вы с беспощадной откровенностью укажете мне на ее недостатки.
   — Она наверняка восхитительна, — возразил Вильям искренне, хотя несколько рассеянно. Мэтти Кромптон задумчиво смотрела вниз, избегая его взгляда.
   — Я уже говорила, правда в ином контексте: не следует кривить душой.
 
   Ночью Вильям зажег новую свечу, лег в постель и начал читать. По ту сторону двери, отделявшей его спальню от спальни жены, раздавался непривычный еще, размеренный и покойный звук — с некоторых пор Евгения стала храпеть: за токованием лесного голубя следовал взвизг, точно ногти царапнули по шелку, а потом всхрап, похожий на всхрап голодного жеребенка.
ВНЕШНИЙ ВИД ОБМАНЧИВ
   Жил однажды крестьянин, который в поте лица возделывал землю, заросшую колючками и чертополохом. И было у него три сына — чересчур много наследников на тот клочок земли, что давался ему с таким трудом, так что младшему, по имени Сет, пришлось, завернув в узелок хлеб и одежду, отправиться искать свою долю в чужие края. Долго скитался он по морям-океанам, но однажды его корабль попал в шторм, он потерпел крушение, и его прибило к песчаному берегу. Сет и его товарищи не ведали, где находятся, потому что ветер отнес судно далеко от курса; собрав уцелевшие съестные припасы, они пошли по берегу, а потом свернули в лес. Кругом раздавался хохот птиц и обезьян, а в кронах деревьев мелькали тысячи таинственных крыльев; но нигде не было видно следов человеческого жилья. Они решили было, что стали хозяевами этого необитаемого острова, как вдруг увидели на земле колеи и дорожку, которая переходила в широкую аллею; по ней они и пошли.
   Спустя некоторое время они достигли гладкой каменной стены, такой высокой, что через нее нельзя было заглянуть. Перед ними была запертая дверь. Посовещавшись, они постучались: хорошо смазанная дверь беззвучно распахнулась и, когда они вошли, так же неслышно закрылась, хотя вокруг не было ни души. И тотчас язычки внутри большого замка щелкнули, запирая дверь. Один из них захотел повернуть назад, а другой предложил разойтись и притаиться, но остальные, включая Сета, решили не поддаваться страху и идти дальше. И они двинулись вперед по мраморным полам, через огромные прохладные залы, они слышали плеск фонтанов в открытых двориках и шепотом восхищались роскошью архитектуры и убранства помещений. Наконец, они очутились в обеденной зале, где на огромном столе черного дерева был приготовлен пир: вкусные пироги и печенье, аппетитные заливные и сливочные желе, горы свежих фруктов и сосуды с игристым вином. От вида этих яств у них потекли слюнки, и, недолго думая, они уселись и принялись за трапезу: они изголодались до полусмерти и ели так жадно, что по усам текло. Один только Сет не притронулся к еде, потому что отец наказывал ему не есть ничего в чужом доме, покуда хозяева не угостят. В детстве ему порядком влетало за набеги на соседские сады, и те уроки не прошли даром. Остальные же ели не стесняясь, и, когда их сморило от обильной пищи, раздался звон колокольчиков и трели арфы — дверь в дальнем конце залы распахнулась и впустила толпу странных существ. Вошли мажордом, более походивший на козла, чем на человека, и прелестная молочно-белая телочка, рога которой были оплетены розами, вереница цапель и гусей в воротничках, усеянных рубинами и сапфирами, прехорошенькие пушистые котята, серебристо-белые и розовато-желтые, элегантная серебристая борзая с колокольцами на шее, премилый королевский спаниель с длинными шелковистыми ушами и огромными печальными карими глазами. А в середине выступала веселая, радушная с виду дама, одетая пастушкой, в оборчатом чепчике и восхитительно расшитом переднике; на плечи ее ниспадали прекрасные белокурые локоны. В руке она держала чудесный пастуший посошок, украшенный серебряными, розовыми и небесно-голубыми ленточками, на лице ее сияла сладчайшая улыбка, а глаза искрились. Все моряки, немедленно ею очарованные, не отерев с подбородков и губ жир и потеки фруктового сока, принялись глупо ей улыбаться. Сразу было видно, что это не простая пастушка, а знатная дама, надевшая пастушеский костюм из снисходительности или по простоте души.
   — Как мило, — воскликнула она, — когда являются нежданные гости. Наедайтесь досыта, наливайте бокалы вином до краев. Ах, как я люблю гостей.
   Моряки поблагодарили ее и снова взялись за еду, ибо от ее слов голод с новой силой овладел всеми, кроме Сета, которого, правда, теперь пригласили к столу, так что он не рисковал нарушить отцовский запрет. Однако куда делся его аппетит?! Когда хозяйка увидела, что он ничего не ест, она подошла к нему, шурша роскошными юбками, и принялась потчевать его изысканнейшими блюдами, налила ему ликера и благоуханных сиропов, искрившихся в хрустальных бокалах.
   — Чтобы не ослабеть от голода, вам надо поесть, — сказала она. — Я вижу, вам очень худо: вы весь в пятнах соли и осунулись от усталости.
   Сет ответил, что не голоден. А дама, улыбаясь и не теряя доброго расположения духа, нарезала серебряным ножом и разложила веером, как лепестки цветка, ломтики дивных фруктов: кусочки дыни, поблескивающие на срезе кружки апельсинов, ароматный черный виноград, хрусткие белые яблоки и малиновые ломтики гранатов, испещренные эбеновыми зернами.
   — Я сочту вас за упрямца и невежу, — проговорила она, — если вы не съедите хотя бы дольку яблока или матовую виноградину, если не выпьете хотя бы глоток гранатового соку.
   Сет смущенно взял кусочек граната, который казался менее существенным, чем хрустящая плоть яблока, и проглотил три мерных зернышка в сладком кроваво-красном студне.
   Один из его товарищей икнул и сказал:
   — Вы, должно быть, могущественная фея или принцесса, иначе откуда бы взялось такое изобилие в этом диком краю?
   — Да, я фея, — ответила она. — И я люблю ублажать смертных. А зовут меня Коттитоэ Пан Демос, что значит «ради всех людей». Я создана для всех людей. И мой дом открыт для всех в него входящих. Я очень рада всем вам.
   — А вы способны творить чудеса? — спросил корабельный повар — он был совсем недавно юнгой, и цирковые фокусы, непонятные исчезновения и появления ниоткуда красивых жезлов с перьями страуса и цветочных букетов считал волшебством.
   — А как же, — ответила она и серебристо рассмеялась.
   — Так сделайте какое-нибудь чудо, — попросил, облизываясь, кок.
   — Хорошо, — сказала она, — сейчас эти яства в мгновение ока исчезнут.
   Она дотронулась до стола серебряным посошком, и снедь исчезла, хотя аромат фруктов, мясной дух и острый запах винных паров наполняли воздух.
   — А сейчас я без всяких цепей прикую вас к стульям, — улыбаясь еще радостнее, промолвила она и властно повела посошком; и моряки почувствовали, что не могут ни встать, ни поднять рук.
   — Что-то мне это не по душе, — заявил кок. — Отпустите нас, госпожа. Спасибо вам за щедрое угощение, нам пора идти чинить корабль и отправляться дальше.
   — Как же неблагодарны люди, — сказала дама, — чем бы мы ни дарили их, не желают задержаться и отдохнуть, все торопятся отплыть. Разве вы не хотите остаться и хотя бы на время стать гостями моего дома? Или навсегда. Мой дом открыт для каждого входящего.
   — Нет, большое спасибо, госпожа, — ответил кок. — Я, пожалуй, пойду.
   — Вряд ли у тебя это получится, — возразила она и притронулась к его плечу внезапно удлинившимся серебряным посошком. И тут же, вскрикнув странным, нечеловеческим голосом, повар превратился в огромного щетинистого хряка, во всяком случае, его голова стала мордой с мокрым рылом и огромными клыками. Лишь его беспомощные руки, прижатые к подлокотникам, оставались руками, но жесткими, как копыта, волосатыми и неловкими. Дама обошла стол и дотронулась до каждого моряка, и все они превратились в свиней разных пород: один в огромного белого вепря, другой — в коричнево-черного, третий — во французского кабана, четвертый — в голубую бедфордскую свинью. Хотя Сету тоже грозила опасность, он невольно поразился такому многообразию свиных пород. Посошок коснулся, наконец, и его — тело Сета словно пронзил электрический разряд, жгучий, как змеиный укус. Ожидая нащупать вместо лица свиное рыло, Сет поднес к лицу руку — как ни странно, в отличие от товарищей, это ему удалось. Лицо — нос, и рот, и брови — на ощупь не изменилось. Но зудела голова: на ней будто что-то шевелилось; Сет провел рукой по волосам и понял, что они стремительно — так изливается из фонтана вода — растут и, волнуясь и извиваясь, превращаются в гриву.
   Увидев это, госпожа Коттитоэ Пан Демос от души рассмеялась.
   — Трудно угадать, как подействует волшебство на тех, кто ест умеренно, — сказала она. — У тебя красивая шевелюра; нет клыков и щетины. Тем не менее ты должен присоединиться к нашей компании. Я назначаю тебя свинопасом — свиней я держу в каменных пещерах глубоко под дворцом, потому что им не нужен дневной свет; я покажу, где брать для них корм, как чистить загончики, и, увы, вынуждена буду жестоко тебя наказать, если ты не справишься со своими обязанностями. Ибо все мы должны трудиться ради блага семьи. Пойдем-ка со мной, голубчик.
   И погнала животных — новообращенных свиней, гусей, цапель, телочку и старого козла — крупной рысью по коридорам, мелодично посмеиваясь, когда они поскальзывались на неловких копытах, и помахивая своим хорошеньким посошком, больно жалившим сквозь мех и шкуру. В подземелье было огромное множество загонов, пещер и клеток, и в них томились самые разные твари: послушные кролики, нежные, трепетные зайчики, понурые павлины с опущенными хвостами, ослики, утки и даже семейство белых мышей.
   — Не стоит прислушиваться к звукам, которые они производят, — заметила госпожа Коттитоэ Пан Демос, — я тебе не советую; это жалкая смесь хрюканья, ослиного рева и гогота — лучше не обращать внимания. Увы, я должна запереть тебя с ними; можешь спать вот здесь, на свежей соломе, а вот — буханка вкуснейшего хлеба, ему лишь неделя исполнилась, и отменная ключевая вода для питья, так что не стоит жаловаться на нерадушный прием. Согласись, нет ничего полезнее доброго хлеба и чистой водицы? Время от времени я буду посылать тебе весточку с одним из домашних животных: мои гуси умеют носить корзиночки, а спаниель выдрессирован таскать в пасти письма. Можешь не беспокоиться, что и как тебе отвечать, просто делай что я велю — это закон, и любое его нарушение неминуемо влечет за собой ужаснейшие последствия. А уж какие — пусть подскажет тебе твое воображение. По-моему, хлеб и вода в темнице — отличная пища для воображения, еще под землей прорастают крошечные семена; ты сможешь вообразить любые возможные последствия, голубчик. Желаю приятных сновидений. Сказав это, она стремительно вышла из дверей подземелья: тук, тук, тук — стучали ее алмазные туфельки, и огромная шляпа покачивалась на белоснежных кудрях. Бедняга Сет остался почти в полной тьме, а со всех сторон с лохматых морд, из-под нависших свинячьих век смотрели на него печальные, получеловеческие глаза, и глаза эти блестели от слез.
 
   Тяжело приходилось бедняге Сету в подземелье среди несчастных животных. Испытывая жалость к их незавидной участи, он делал все, чтобы облегчить им жизнь, хотя и опасался гнева феи. Он утирал им слезы и лечил болячки, менял воду, выслушивал их рыдания и вздохи; и еще горше делалось у него на душе, потому что он не понимал, о чем они ему говорят. Временами он принимался продумывать план побега. Он решил взломать ворота и хотел посвятить в этот план королевского спаниеля. Однажды он заговорил с собачкой: