Его ждала неизвестность. Ему вспомнилась строчка из детской сказки, слова арабского принца, которому шаловливые духи на мгновение показали во сне прекрасную принцессу Китая: «Я умру, если она не будет моей», — сказал принц своим родственникам и слугам. Вильям опустил перо на бумагу и написал:
   «Я умру, если она не будет моей».
   Какое-то время, с пером в руке, он раздумывал, затем, строчкой ниже, написал снова:
   «Я умру, если она не будет моей». И добавил:
   «Разумеется, я не умру. Это нелепо. Но знакомая фраза из старой сказки, кажется, лучше всего отражает тот обвал, тот водоворот, что случился сегодня вечером в моей душе. Полагаю, я существо рациональное. Я выстоял, сохранил рассудок и бодрость духа, несмотря на то, что жил впроголодь, несмотря на долгое одиночество, желтую лихорадку, предательство, людскую злобу, кораблекрушение. В детстве, когда я читал сказки, сила любви, выразившаяся в словах: „Я умру, если она не будет моей“, — внушала мне скорее ужас, нежели восхищение. Я не торопился любить. Я не искал любви. Составленный мною рациональный план, совпадающий сегодня с моим романтическим планом, предполагает, что, отдохнув, я возвращусь в джунгли; в этом плане не отведено места поискам жены, ибо я полагал, что в ней особенно не нуждаюсь. Верно и то, что, когда я был в бреду, и раньше, когда лечился от лихорадки в хижине той грязной ведьмы, которая причиняла мне страданий больше, чем оказывала помощи, я мечтал временами, чтобы рядом была ласковая подруга, которая была мне очень нужна, но которую я по глупости своей забыл, и когда передо мной возникал бесплотный образ тоскующей девы, проливающей по мне слезы, да, я очень тосковал по ней.
   К чему я стремлюсь? Я пишу, будучи почти в такой же горячке, как тогда. Сам факт, что я допускаю мысль о возможности нашего соединения, с традиционной точки зрения покажется оскорбительным, ибо, согласно ей, мы занимаем неравное положение в обществе; и, более того, у меня нет ни денег, ни перспектив. Но общепринятый взгляд не сможет меня поколебать; я не испытываю почтения к придуманным ложным авторитетам, чинам и социальным ступеням, которые сохраняют путем пустой и низкой суеты внутрисемейных браков; какой ни есть, я такой же порядочный человек, как Е. А., и могу поклясться, что я использовал свой разум и физические возможности для достижения по-настоящему достойной цели. Но убедят ли эти рассуждения людей, чья семья устроена так, чтобы давать отпор чужакам, подобным мне? Разумней всего забыть, подавить неуместные чувства, поставить точку».
   На секунду он задумался и написал в третий раз:
   «Я умру, если она не будет моей».
   Он спал хорошо, и ему снилось, будто он идет по лесу за стайкой золотистых птиц; птицы усаживаются, охорашиваются, подпускают его к себе, а потом летят прочь, пронзительно крича, и вновь садятся подальше от него.
 
   Рабочий кабинет Гаральда Алабастера примыкал к маленькой часовне Бридли-Холла. Он был шестиугольной формы, с деревянными панелями на стенах и двумя вырезанными в камне глубокими окнами в позднем готическом стиле; потолок, тоже каменный, серовато-желтого цвета, состоял из меньших по размеру шестиугольников и походил на пчелиный сот. В центре его находилось необычное окно для дневного света, напоминавшее фонарь Илийского собора, а под ним — широкий, внушительный готический стол, отчего кабинет имел вид совещательной комнаты капитула. Вдоль стен стояли высокие книжные шкафы, полные книг в лоснящихся кожаных переплетах, и тумбы с вместительными выдвижными ящиками. Под стеклянным верхом одной из шестиугольных тумб блестящего красного дерева покоились, приколотые булавками, бабочки семейств геликонид, парусников, данаид, итомид, изловленные когда-то Вильямом, Над коробками были вывешены листы; по краю каждого вился очаровательный узор из фруктов, цветов, листьев, птиц и бабочек, который окаймлял тщательно выписанный готическими буквами текст. Гаральд Алабастер указал на листы Вильяму:
   — Евгения любит разрисовывать их для меня. Они радуют глаз: красиво надписаны и старательно исполнены.
   Вильям прочитал вслух:
 
   «Вот четыре малых на земле, но они мудрее мудрых:
   Муравьи — народ не сильный, но летом заготовляют пищу свою;
   Горные мыши — народ слабый, но ставят домы свои на скале;
   У саранчи нет царя, но выступает вся она стройно;
   Паук лапками цепляется, но бывает в царских чертогах»*
 
   [8]
 
   — Посмотрите, с каким вкусом подобраны чешуекрылые. Это тоже работа Евгении. Боюсь, она не опиралась на строго научные принципы, но работа тонка и замысловата, словно окно-розетка с живым узором, и в самом деле показывает невероятную красочность и великолепие мира насекомых. Мне особенно по душе пришлась ее идея разместить среди бабочек маленьких радужно-зеленых скарабеев. Евгения говорит, что на эту мысль ее навели шелковые узелки в вышивке.
   — Вчера вечером она описала мне свою работу. По всему видно, она очень умело обращается с коллекционным материалом. И результат отменный, просто восхитителен.
   — Евгения — милая девочка.
   — Она очень красивая.
   — И, надеюсь, ее ожидает настоящее счастье, — промолвил Гаральд Алабастер.
   Вильяму, внимательно прислушивавшемуся к каждому его слову, показалось, что Алабастер до конца не уверен в том, что так и будет.
 
   Гаральд Алабастер был высок, сухопар и сутуловат. Его лицо, худое, цвета слоновой кости, носило фамильное сходство с его детьми; слегка водянистые синие глаза, которые чуть слезились, рот прятался в пышной патриархальной бороде. И борода, и длинные густые волосы были почти седые, но кое-где уцелевший светло-русый цвет сообщал им неожиданно тусклый латунный оттенок. Алабастер носил свободную черную куртку с жестким стоячим воротничком и мешковатые брюки, а поверх — нечто вроде монашеской сутаны из черной шерсти с длинными рукавами и капюшоном — возможно, надевал ее из практических соображений, поскольку, даже растопив все камины, чего почти никогда не делали, не удавалось обогреть очень холодные углы особняка. Вильям вел с ним многолетнюю переписку, но впервые встретился лицом к лицу. Он ожидал увидеть человека более молодого и крепко сложенного, бодрого и уверенного, как те коллекционеры, с которыми он свел знакомство в Лондоне и Ливерпуле, люди дела и любители интеллектуальных развлечений. Свои спасенные сокровища он снес вниз и теперь, не распаковывая, положил на рабочий стол Алабастера.
   Гаральд Алабастер дернул за шнурок звонка, висевшего над столом, и, бесшумно ступая, слуга внес кофейный поднос, разлил кофе по чашкам и удалился.
   — К счастью, вам удалось спастись, и мы должны быть благодарны за это, однако гибель образцов — очень тяжелая потеря. Пусть мой вопрос не покажется нескромным, но что вы намереваетесь делать дальше, мистер Адамсон?
   — У меня едва ли было время об этом подумать. Я надеялся выручить сумму, достаточную, чтобы некоторое время пожить в Англии, используя обширный материал своих дневников, написать о путешествиях, заработать денег на снаряжение и вернуться на Амазонку. Те из нас, кто побывал там, едва прикоснулись к таинственной завесе, за которой тянутся миллионы миль неизвестных джунглей, скрывающих миллионы неведомых существ. Я намереваюсь решить ряд проблем… особый интерес представляют для меня муравьи и термиты, я хотел бы посвятить себя долговременному изучению некоторых сторон их жизни. Я, например, полагаю, что смогу найти лучшее, чем у мистера Бейтса, объяснение удивительным повадкам муравьев-листорезов»; мне бы также хотелось отыскать муравейник легионеров вида Eciton burchelli, чего до сих пор никому не удавалось. Мне даже приходила мысль, что они вечные переселенцы, разбивающие лагерь лишь на время, такое поведение не свойственно известным видам муравьев, но эцитоны, в поисках пищи разоряющие все вокруг, должны постоянно перемещаться, чтобы выжить. Есть еще одна интересная проблема, решение которой может подтвердить наблюдения мистера Дарвина: муравьи, в течение тысячелетий селившиеся в некоторых бромелиевых, очевидно, обусловили внутреннее строение этих растений: в процессе роста в них образуются пустоты и коридоры, которые служат гостям-муравьям приютом. Мне бы хотелось продемонстрировать эту зависимость, и я также… Впрочем, прошу меня извинить за то, что, нарушая приличия, говорю сбивчиво и без остановок. Когда я жил в лесу, ваши письма, сэр, были мне утешением, редкой роскошью. Они прибывали вместе с самым необходимым — провизией, которой постоянно не хватало: маслом, сахаром, пшеницей, мукой, — я ожидал их с нетерпением. Желая продлить наслаждение, я растягивал чтение, как растягивал запасы сахара и муки.
   — Рад, что сумел кому-то доставить подлинное удовольствие, — ответил Гаральд Алабастер. — Надеюсь, теперь я смогу помочь вам в более практичных материях. Сейчас мы разберемся с тем, что вы привезли, — за экземпляры, которые я оставлю себе, я вам щедро заплачу. Вот только я подумал… мне хотелось бы знать, не согласитесь ли вы погостить у нас какое-то время, необходимое для того, чтобы…
   Видите ли, если бы ваша коллекция уцелела, вам пришлось бы потратить много времени на сортировку и составление описи — труд, что и говорить, объемный… Стыдно признаться, но в пристройках у меня свалены горы ящиков, купленных без особого разбора у мистера Уоллеса, мистера Спруса, у путешественников, вернувшихся с Малакки, из Австралии и Африки, — я недооценил всю сложность приведения в порядок их содержимого. Есть что-то весьма несправедливое в том, что, лишая землю ее красоты и чудес, люди не ищут им применения — ведь только культ полезных знаний и способность любознательности могут оправдать наше хищничество. Я, как дракон из поэмы, владею сокровищем, но не умею им воспользоваться. Мне хотелось бы предложить вам привести все в порядок; если вы согласитесь на мое предложение, у вас появится возможность обдумать дальнейшие шаги…
   — Весьма великодушно, — заметил Вильям, — тем самым у меня была бы крыша над головой и работа, на которую я способен.
   — Но вы колеблетесь…
   — Я всегда четко видел свою цель, имел ясное представление о том, что я должен делать и как должна протекать моя жизнь…
   — И вы сомневаетесь, что Бридли-Холл имеет отношение к вашему призванию?
   Вильям был в нерешительности. Его мысли занимал образ Евгении Алабастер, белая грудь которой поднималась из моря кружев ее бального платья, как Афродита из пены прибоя. Но он не собирался говорить о своих чувствах; ему даже доставляло удовольствие их скрывать.
   — Я должен изыскать средства для снаряжения следующей экспедиции.
   — Возможно, — заговорил вкрадчиво Гаральд Алабастер, — в будущем я сумел бы вам помочь в этом. Не как простой покупатель, но более существенным образом. Я хотел бы тем не менее предложить вам остаться у нас подольше и по крайней мере осмотреть мои богатства; разумеется, ваша работа будет оплачена по договоренности, исходя из ваших профессиональных качеств. Я не стремлюсь полностью занять ваше внимание, об этом и речь не идет, так что у вас будет достаточно времени для обдумывания вашего будущего труда. А тем временем и все остальное уладится, будет найдено судно, и, смею надеяться, однажды какая-нибудь гигантская жаба или свирепого вида жук, обитатель нижнего яруса джунглей, увековечат мое имя, будучи названы, скажем, Bufo amazoniensis haraldii или Ceops nigrissimum alabastri . Мне эта мысль по душе, а вам?
   — Не вижу повода и причины отказываться от подобного предложения, — отозвался Вильям, снимая с коробки обертку. — Я принес вам нечто… нечто чрезвычайно редкое, и, по стечению обстоятельств, у себя дома, в девственном лесу, этот образец уже носит имя одного из членов вашей семьи. Здесь у меня несколько самых необычных экземпляров геликонид и итомид, весьма интересных, а тут несколько роскошных парусников, одни — с красными точками на крыльях, другие — темно-зеленые. Я желал бы обсудить с вами некоторые значимые различия в форме этих созданий, которые вполне могут быть доказательством того, что они пребывают в процессе внутривидовой дивергенции.
   Взгляните! Вот эти, думаю, особенно вас заинтересуют. Я знаю, вы получили посланный мною экземпляр Morpho Menelaus ; я отправился на поиски его сородича, бабочки Morpho Rhetenor , более яркой, с сильнее выраженным металлическим отливом и размахом крыльев более семи дюймов. Одной мне удалось завладеть, однако, как видите, она мало пригодна для коллекции — крылья чуть надорваны и не хватает лапки. Эти бабочки летают над широкими, залитыми солнцем лесными дорогами; летают неторопливо, словно птицы, изредка взмахивая крыльями, и очень редко опускаются ниже двадцати футов, так что их почти невозможно поймать, Они невероятно красивы, когда в зеленоватом свете проплывают у вас над головой. Но я нанял нескольких проворных мальчишек-индейцев, они забрались на деревья и сумели отловить для меня пару бабочек вида, родственного ретенор, не менее редких и по-своему не менее прелестных; и хотя они не голубой окраски, посмотрите: самец — лоснящийся, атласно-белый, самка — бледно-лиловая и неброская, но утонченно красивая. Когда мне принесли бабочек, да еще в таком отличном состоянии, я почувствовал, как кровь ударила мне в голову, мне показалось, что от волнения я упаду в обморок. Тогда я и не подозревал, как к месту они придутся в вашей коллекции. Эти бабочки — близкие родственники: Morpho Adonis и Morpho Uraneis Batesii . Их видовое название — Morpho Eugenia , сэр Гаральд.
   Гаральд Алабастер смотрел на блестящих мертвых бабочек.
   — Morpho Eugenia . Замечательно. Какое дивное создание! Как она прекрасна, какая филигранная форма. Удивительно. Будучи столь хрупким созданием, она достигла меня с другого конца земли, пройдя через такие опасности. А какая редкая! Ни разу в жизни не видел такой бабочки. Даже не слышал, чтобы кому-то еще довелось ее видеть. Morpho Eugenia , замечательно.
   Он снова потянул за шнурок звонка, отчего в комнате послышался слабый скрип.
   — Трудно не согласиться с герцогом Аржильским в том, — продолжал он, — что несказанная красота этих созданий сама по себе есть свидетельство работы Творца, который также одарил человека восприимчивостью к красоте и чувствительностью к едва заметным различиям и оттенкам цвета.
   — Мы и в самом деле очень чутко воспринимаем их, — осторожно сказал Вильям, — интуиция подсказывает мне, что вы правы. Но с точки зрения науки я нахожу необходимым возразить: на выполнение какой цели в природе направлены эти яркость и красота? Мистер Дарвин, насколько мне известно, склонен думать, что интенсивная алая или золотая окраска именно самцов бабочек и птиц (тогда как самки часто невзрачны и неприметны), которую они как бы выставляют напоказ, есть преимущество, благодаря которому самец может быть избран самкой в качестве брачного партнера. Мистер Уоллес доказывает, что неброская окраска выполняет защитные функции, помогает самке быть невидимой, когда она прячется под листком, чтобы отложить яйца, или когда сидит в гнезде, сливаясь с окружающей тенью. Я сам замечал, что ярко окрашенные бабочки-самцы кружатся огромными стаями в солнечных лучах, тогда как самки робко прячутся под кустом или в прохладном сыром месте.
   Раздался стук в дверь, и в кабинет вошел лакей.
   — А, Робин, отыщите, если сможете, мисс Евгению и младших девочек — мы хотим кое-что им показать. Велите ей поторопиться.
   — Да, сэр.
   И дверь снова закрылась.
   — Есть еще один вопрос, — продолжал Вильям, — который я часто себе задаю. Почему самые яркие бабочки сидят без опаски на листьях с расправленными крыльями; почему они летают неторопливо, лишь изредка взмахивая крыльями? Взять, к примеру, парусников, известных также под именем фармакофагов, иначе «пожирателей яда», потому что они питаются ядовитыми лозами аристолохии; они будто понимают, что могут фланировать безбоязненно, что хищник их не сцапает. Возможно, что дерзкая демонстрация яркого и разноцветного окраса — своего рода бесстрашное предупреждение. Бейтс предполагает даже, что некоторые безобидные виды подражают в окраске ядовитым парусникам, чтобы сделаться столь же неуязвимыми. Он открыл нескольких белых и зеленовато-желтых пиерид, которых не отличил бы от итомид не только брошенный мимоходом взгляд, но и внимательный наблюдатель, не вооруженный, правда, микроскопом…
   В комнату вошла Евгения. Она была очаровательна в платье из белого муслина, украшенном вишнево-красными лентами и бантом и перехваченном пояском того же цвета. Когда она приблизилась к отцовскому столу, чтобы посмотреть на бабочек, Вильям растерялся, и ему почудилось, что ее окутывает облако волшебных пылинок, которое притягивает и в то же время отталкивает его, не пуская за незримый барьер. Он вежливо ей поклонился и тут же вспомнил о безрассудных отчаянных словах, которые записал в дневнике: «Я умру, если она не будет моей»; представил себе корабль, взлетающий на волнах бурлящей зеленой воды, скатывающихся с носа судна, водяной пыли, клубящейся в воздухе. Опасность его не пугала, но он обладал трезвым рассудком, и мысль о том, что бесплодный жар может иссушить его, не принесла радости.
   — Какое чудное создание, — проговорила Евгения. Ее мягко очерченные губы были приоткрыты. Вильям видел влажные, ровные, молочно-белые зубы.
   — Это Morpho Eugenia , дорогая. Названа не в твою честь, но отдана мистером Адамсоном в твое распоряжение.
   — Какая прелесть. Она изумительна — такая белая, такая блестящая…
   — Нет-нет, это самец. Самка — та, что поменьше, светло-лиловая.
   — Какая жалость. Меня привлекает как раз его атласно-белый окрас. Это, впрочем, естественно, ведь я женщина. Мне хотелось бы представить их в полете. Но, как ни пытайся сохранить их естественный вид, они все равно выглядят застывшими, как палые листья. Я бы хотела держать дома бабочек, как мы держим птиц.
   — Их вполне можно держать в оранжерее, если должным образом ухаживать за личинками, — ответил Вильям.
   — Как было бы приятно сидеть в оранжерее в окружении целого облака бабочек. Как романтично!
   — Я без труда мог бы устроить для вас облако из бабочек. Разумеется, не из Morpho Eugenia , но из местных: синих и белых, золотистых и алых. В этом облаке вы сами были бы Morpho Eugenia , что означает «прекрасная», «изысканной формы».
   — В противоположность аморфности, — заметила Евгения.
   — Совершенно верно. Первобытные амазонские джунгли — бесконечное однообразие зелени, облака мошек и москитов, плотная стена, ползучих растений и подлеска — часто представлялись мне воплощением бесформенности. Но вот появлялось нечто совершенное, великолепно оформленное, от чего захватывало дух. И это была Morpho Eugenia , мисс Алабастер.
   Она обратила на него свой влажный взор, пытаясь решить, не заключен ли здесь комплимент; казалось, она обладала особым чутьем на комплименты. Он встретился с ней взглядом, коротко и печально улыбнулся, и она ответила ему короткой и печальной улыбкой и быстро прикрыла ресницами синие озера глаз.
   — Я сделаю для них специальный стеклянный ящичек, вот увидите, мистер Адамсон. Они будут танцевать вдвоем вечно, одетые в белый атлас и лиловый шелк. Вы должны подсказать мне, какие цветы и листья нарисовать для фона, — мне бы хотелось, чтобы они выглядели как настоящие.
   — К вашим услугам, мисс Алабастер.
   — Мистер Адамсон дал согласие погостить у нас некоторое время, дорогая, и помочь мне привести в порядок коллекции.
   — Хорошо. В этом случае я смогу воспользоваться его предложением.
 
   Разобраться в повседневной жизни Бридли-Холла было нелегко. Вильям чувствовал себя одновременно беспристрастным антропологом и сказочным принцем, которого удерживали в заколдованном замке незримые врата и шелковые узы. Каждый здесь занимал определенное место и вел определенный образ жизни, так что ежедневно на протяжении месяцев он открывал для себя новых людей, о существовании которых не подозревал, занимавшихся делами, ранее ему неведомыми.
   Бридли строили как средневековую усадьбу, но на деньги нового времени. Продолжалось это долго; в 1860 году с начала строительства минуло тридцать лет. Алабастеры принадлежали к древнему благородному роду, испокон веку сохранявшему чистоту крови; они никогда не обладали большой властью, но возделывали поля, собирали книги, лошадей, разные диковинки и разводили домашнюю птицу. Гаральд Алабастер был вторым сыном Роберта Алабастера, который и построил Бридли-Холл на деньги, полученные с приданым жены, дочери ост-индского купца. Дом перешел по завещанию старшему брату Гаральда, тоже Роберту, который в свою очередь женился на состоятельной девице, дочери графа средней руки; та родила ему двенадцать детей, но все они умерли в младенчестве. Гаральд, как и полагалось младшему брату, принял духовный сан и обосновался в Фенах, где в свободное время занимался ботаникой и энтомологией. Он был тогда беден — состояние Роберта-старшего осело в Бридли, унаследованном Робертом-младшим. Гаральд был женат дважды. Первая жена, Джоанна, родила ему двух сыновей, Эдгара и Лайонела, и умерла в родах. Гертруда, нынешняя леди Алабастер, вышла за него замуж, как только он овдовел. Гертруда Алабастер также принесла богатое приданое — она была внучкой владельца шахт, склонного к благотворительности и умевшего в то же время удачно вложить капитал. Она рожала детей, одного за другим, с завидной покорностью. Сначала Вильям думал, что у нее только те пятеро, с которыми его познакомили, но вскоре обнаружил по меньшей мере еще пятерых: троих — Маргарет, Элен и Эдит в классной комнате, близнецов Гая и Алису — в детской. Среди домочадцев было несколько разновозрастных девиц-приживалок, родственниц самих Алабастеров и их жен. За столом неизменно присутствовала некая мисс Фескью, которая громко чавкала и хранила упорное молчание; еще в доме жила сухопарая мисс Кромптон, которую обычно называли Мэтти. Она не была ни гувернанткой — эти обязанности исполняла мисс Мид, — ни няней, как Дакрес, хотя младшие члены семейства находились под ее опекой. Бывали в гостях молодые люди, друзья Эдгара и Лайонела. А в темном мире за дверью людской обитала прислуга: от дворецкого и эконома до посудомоек и мальчиков на побегушках.
   День начинался с утренней молитвы в домовой церкви. Служба отправлялась после завтрака, к ней ходили те члены семьи, которые уже успели встать, и неслышные слуги, всякий день в разном составе: служанки в черных платьях и безупречно белых передниках и слуги в черных сюртуках; они рассаживались — мужчины справа, женщины слева — на задних скамьях. Алабастеры занимали передние ряды. Ровена ходила к службе часто, Евгения редко, дети в сопровождении Мэтти и мисс Мид — каждый день. Леди Алабастер появлялась исключительно по воскресеньям и обыкновенно дремала в переднем углу, пурпурная от лучей солнца, бьющих из витражного окна. Церковь была очень простой, внутри было не жарко. Сидели на жестких дубовых скамьях, и единственным, что привлекало взгляд, были высокие витражи с синими виноградными гроздьями и кремовыми лилиями да сам Гаральд. В первые дни пребывания Вильяма в доме Гаральд читал краткие проповеди. Они вызывали у Вильяма живой интерес. В них не было ни привычных ему с детства угроз, ни религиозного экстаза, ни багровых бездн, где горел вечный огонь, ни алых потоков жертвенной крови. Проповеди были добрыми; в них говорилось о любви, о любви к ближнему, что было особенно актуально, о любви к Богу Отцу, который неусыпно печется о благоденствии всякой птахи и простер свою бесконечность на Отца и Сына, дабы сделать свою любовь понятнее для человеков, которые начинают постигать природу любви на примере естественных уз, связывающих членов семьи, материнского тепла и отцовского покровительства, братской и сестринской близости; этой любви назначено выйти из лона семьи и, в стремлении уподобиться любви Божественного Родителя, объять все творение: сначала домочадцев, затем свой народ и далее все человечество, вообще все живое, столь дивно сотворенное.
   Гаральд читал проповедь, а Вильям всматривался в его лицо. Если приходила Евгения, он иногда осмеливался наблюдать и за ней; но ее глаза были всегда скромно потуплены, к тому же она обладала великим умением сидеть не шелохнувшись, сложив руки на коленях. Гаральд же всякий раз был иным. Временами, когда его голова была вскинута, а на белые пряди бороды падал свет, он — пронзительным взором, белоснежной сединой волос, древностью — напоминал Бога Отца. Иной раз, когда он вел речь спокойно и едва слышно, устремив взгляд на шахматные клетки пола, он казался почти жалким; неопрятна была и его старая поношенная мантия. Случалось, что на миг он представлялся Вильяму португальским монахом-миссионером — с ними ему приходилось встречаться на Амазонке, то были исхудавшие до крайности люди с горячечным взглядом, которые тщились разгадать причину непонимания со стороны умиротворенно-равнодушных индейцев. А это сходство, в свою очередь, наводило Вильяма, сидевшего на жесткой скамье в английской церкви, на воспоминания об ином ритуале, когда мужчины-индейцы собирались и пили каапи , или Айауаску[9], Вино мертвеца. Однажды, попробовав вина, он увидел, словно с высоты птичьего полета, ландшафты, города-громады, высокие башни; он блуждал по лесу, со всех сторон кишели змеи, и жизнь его была в опасности. Женщинам под страхом смерти запрещалось не только пробовать вино, но и смотреть на ботуто — барабаны, созывавшие на церемонию возлияния. Сейчас, сидя на мужской половине церкви среди членов благочинного английского семейства, он вспоминал, как разбегались в панике женщины, закрывая глаза руками, и одновременно наблюдал, как Евгения розовым языком облизывает пухлые губы. Вильям почувствовал, что обречен на раздвоенность сознания. Что бы с ним ни происходило, все порождало образ-двойник оттуда , отчего не только амазонские обряды, но и английская проповедь казалась странной, ненастоящей, непонятной. Под покровом ночи он сумел вывезти один ботуто в каноэ, спрятав его под одеялами, но, как и все его имущество, барабан скрылся под толщей серой воды. Возможно, он и стал причиной его злоключений.