— Она прекрасна, сэр, она прекрасна… она само совершенство. Пройдет немного времени, и она найдет себе… достойного спутника.
   — И я так думаю, но жена беспокоится. Мне кажется, радость матери будет омрачена, если первой замуж пойдет Ровена, — ведь это несправедливо; но можно ли — и нужно ли — мешать счастью Ровены? Впрочем, я не имею права обременять вас своими переживаниями по поводу Евгении, в преддверии — и этим в первую очередь должны быть заняты наши мысли — столь счастливого дня для Ровены.
   — По-моему, ваша тревога по поводу Евгении совершенно естественна, она… ее породила ваша чуткость… и я, хоть и посторонний человек, мне тоже… — Он хотел сказать «тоже дорога Евгения», но осторожность взяла верх.
   — Вы добрый молодой человек, вы умеете сопереживать, — проговорил Гаральд Алабастер. — Я очень рад, что вы сейчас с нами. Очень рад. У вас доброе сердце. А это — самое главное.
 
   Теперь, когда Вильям виделся с Евгенией, он пристально вглядывался в нее, отыскивая признаки уныния. Она казалась спокойной и безмятежной, как и всегда, так что впору было подумать, что отец заблуждается на ее счет, если бы однажды Вильям не стал свидетелем странной сцены. Он спокойно направлялся к своему рабочему месту и, проходя мимо седельной и мельком взглянув в окно, увидел Евгению, которая разговаривала с кем-то, с кем — он не видел; она была расстроена и даже плакала. Казалось, она кого-то о чем-то умоляет. Послышались быстрые шаги, и Вильям пригнулся, чтобы его не заметили, — по направлению к дому прошагал Эдгар Алабастер, его лицо было искажено злостью. Чуть погодя во двор вышла Евгения и остановилась, застыла на секунду, а затем нетвердым шагом направилась в сторону выгона и вырытой вдоль сада канавы. Вильям понял, ибо любил ее, что слезы застилают ей глаза, понял, потому что постоянно наблюдал за ней, что ее самолюбие будет ранено, если кто-то увидит, как она плачет. Но он пошел за ней следом, — ведь он любил ее, и, став рядом, устремил взгляд в сторону канавы, отделявшей дом от внешнего мира, которую со двора не было видно. Время шло к вечеру: длинные тени тополей протянулись через луг.
   — Я не мог не заметить, что вы опечалены. Вам чем-то помочь? Я готов сделать все, что в моих силах.
   — Мне ничего не надо, — глухо проговорила она, не выказывая, однако, желания избавиться от его общества.
   Он не знал, что сказать. Он не смел выдать своей осведомленности о ее несчастье — ведь он узнал о нем не от нее самой. И не смел сказать: «Я вас люблю, я хочу нас утешить, потому что люблю», — хотя сгорал от желания, чтобы она повернулась и выплакалась на его плече.
   — Вы прекрасная и добрая, вы заслужили счастье, — сказал он глухо. — Мне невыносимо тяжело видеть ваши слезы.
   — Вы очень добры, но помочь мне нельзя, уже невозможно. — Она невидящими глазами смотрела на долгие тени. — Мне лучше умереть, правда, хочу умереть, — сказала она, и слезы хлынули из ее глаз. — Мне надо умереть, — выкрикнула она, — надо умереть, раз Гарри умер.
   — Я знаю о вашей трагедии, мисс Алабастер. Мне бесконечно жаль вас. Я уповаю на то, что вы найдете утешенье своей душе.
   — Нет, вы ничего не знаете, — отвечала Евгения. — Ничегошеньки. И никто не знает.
   — В таком случае вы по-настоящему мужественны. Пожалуйста, не падайте духом, — он судорожно пытался подобрать нужные слова, — в вас все влюблены, вы просто не можете быть несчастной.
   — Неправда. Все не так. Они полагают, что любят, но на самом деле не могут. Не могут. Я не могу быть любима, мистер Адамсон, не способна быть любимой, это мое проклятье, вы ведь не понимаете…
   — Уверен, что вы ошибаетесь, — возразил он пылко. — Я не знаю никого более достойного любви, никого. Вам следует знать — я не имею права… если бы моя жизнь, мое положение в этой жизни были другими… короче говоря, я был бы готов на все ради вас, мисс Алабастер, вы должны это чувствовать. Я знаю, женщины чувствуют подобные вещи.
   Она чуть вздохнула, почти утешившись, как ему подумалось, — и опустила голову, перестав смотреть с неподвижностью статуи через канаву.
   — Вы добрый и милый, — неожиданно ласково сказала она. — И мужественный. Пусть вы и не понимаете меня. Вы так добры ко всем, и к девочкам тоже. Какое счастье, что вы с нами.
   — Это я почитал бы за огромное счастье, если бы вы назвали меня другом, несмотря на все различия между нами, если бы вы мне хоть чуть-чуть доверились. Не знаю, что я такое говорю: с чего бы вам доверяться мне? Я так бы хотел что-то для вас сделать. Все равно что. Вы ведь знаете, что у меня совсем ничего нет. Сплошные фантомы. Но все же, прошу вас, повелевайте мною, если хоть как-то я могу вам пригодиться.
   Она вытирала глаза и лицо кружевным платочком. Веки ее припухли и порозовели. Это его тронуло и возбудило. Она усмехнулась.
   — Девочкам вы подарили стеклянный муравейник и улей. А мне однажды обещали облако из бабочек. Неплохая идея.
   Она протянула ему маленькую руку, как всегда, затянутую перчаткой, и он прикоснулся к ней губами, запечатлев невесомый, словно бабочка, поцелуй, который тем не менее колющей болью отозвался в его теле и затрепетал в жилах.
   И он решил подарить ей бабочек.
 
   Он понял, как она несчастна, и его отношение к ней изменилось. Он захотел защитить ее, и это стремление, сосуществовавшее теперь с обожанием, помогало ему замечать много нового: и как грубовато обходится с нею Эдгар, и как ее сестры воодушевленно и наперебой болтают о свадьбе, в то время как она бродит в одиночестве — потому ли, что они не хотели делиться с ней, или она сама не выказывала желания принимать участие в их планах, Вильям не знал наверняка. Он начал собирать гусениц разных видов из разных мест и звал на помощь Мэтти Кромптон с девочками, не открывая им, для чего ему нужны гусеницы. Он велел приносить гусениц вместе с теми растениями, которыми они питались, на тех листках, где их нашли. Он помещал гусениц в кроличьи и голубиные клетки, как только окукливались, и держал там до первой линьки. Вырастить облако оказалось задачей не из легких, но он не сдавался и вывел несколько бабочек — маленьких синих и разнообразных оттенков белого цвета, красных адмиралов, ванесс и перламутровок, а также пару зеленоватых лесных бабочек и множество разновидностей мотыльков: желто-коричневых горностаевых, лишайниц, древоточцев и прочих ночных летунов. Лишь решив, что этих бабочек будет достаточно для облака, он попросил у Гаральда позволения выпустить их в оранжерее:
   — Можно не опасаться нашествия прожорливых личинок — я позабочусь, чтобы они не повредили растения. Я обещал мисс Алабастер облако из бабочек, и теперь, кажется, оно получится.
   — Вижу, терпения вам не занимать. Бабочки, разумеется, много красивее в полете, чем приколотые булавками. Евгения будет очарована.
   — Мне хотелось… заставить ее улыбнуться, что еще я мог для этого сделать…
   Гаральд взглянул на Вильяма Адамсона, и его белые брови сошлись на переносице.
   — Евгения вам не безразлична.
   — Я сделал для девочек стеклянные улей и муравейник. А ей пообещал, возможно по глупости, облако из бабочек. Надеюсь, сэр, вы позволите поднести ей этот… эфемерный дар. Они проживут, сэр, самое большее несколько недель.
   Гаральд умел выглядеть снисходительным и проницательным, точно читал чужие мысли. Он ответил:
   — Евгения будет в восторге. Как и мы все. Мы вместе с ней насладимся волшебством. Волшебство, Вильям, — это прекрасно. Метаморфоза — это прекрасно. Прекрасно, когда невзрачные бескрылые гусеницы превращаются в бабочек.
   — Я не смею…
   — Не говорите ничего. Ничего. Ваши чувства делают нам честь.
 
   Однажды утром, чуть свет, когда все домочадцы еще спали, Вильям выпустил бабочек. В шесть часов, сбежав по лестнице вниз, он обнаружил здесь обитателей дома, которые разительно отличались от тех, кого он видел в дневное время: целая стая молодых женщин в черном беззвучно суетилась, перенося с место на место ведра с золой, ведра с водой, коробки с принадлежностями для натирания полов, метлы, щетки и выбивалки для ковров. Они, словно рой молодых ос, спустились из-под крыши; лица их были бледны, глаза туманны; они приседали, безмолвно приветствуя его, когда он проходил мимо. Некоторые были совсем еще дети, почти ровесницы девочек из детской, только последние были в изящных юбочках с кружевными оборками и атласными фестонами, а на этих, по большей части костлявых, были тесные однотонные корсеты, широкие черные юбки и жестко накрахмаленные чепчики.
   Оранжерея соединяла библиотеку с крытой галереей церкви, в противоположной стороне от рабочего кабинета Гаральда. Она представляла собой прочное строение из стекла и чугуна под высоким куполом крыши. У стены бил фонтан, обложенный замшелыми каменными глыбами, мраморная нимфа подставляла кувшин под струю воды. В неглубокой чаше, куда падала вода, плавали золотые рыбки. Растительность была изобильной, а кое-где буйной; несколько чугунных решеток в форме листьев плюща и перевившихся ветвей поддерживали сплетение ползучих и вьющихся растений, образуя, таким образом, наполовину скрытые от глаза ниши, внутри которых были подвешены огромные плетенки, полные ярких цветов, испускавших тонкий аромат. Повсюду в латунных, отливающих золотом, широких горшках стояли пальмы, а пол был выложен блестящими пластинами из черного мрамора и под определенным углом зрения, при определенном освещении казался черным зеркальным озером.
   Вильям внес ящики с сонными насекомыми и бережно поместил их на влажную землю, в корзинах и среди листьев. Сын садовника недоверчиво наблюдал за его манипуляциями, но, когда пара бабочек покрупнее, согретые восходящим солнцем, запорхали под крышей, перелетая из плетенки в плетенку, мальчик оживился. Вильям велел ему держать двери закрытыми, а семью Алабастеров не впускать под любым предлогом до тех пор, пока солнце не достигнет зенита и все бабочки не поднимутся в воздух; бабочки питаются светом, а согревшись в лучах солнца, они начинают танцевать. И когда это случится, он пригласит Евгению.
   — Я обещал подарить мисс Евгении облако из бабочек, — сказал Вильям.
   Парнишка бесстрастно заметил:
   — Ей понравится, сэр, это точно.
 
   Вильям остановил Евгению на лестнице после завтрака. Поскольку завтракали поздно, солнце было почти уже в зените. Ему пришлось дважды ее окликнуть: она была целиком погружена в свои невеселые мысли. И спросила немного раздраженно:
   — В чем дело?
   — Прошу вас, пойдемте. Мне надо вам кое-что показать.
   На Евгении было синее платье, украшенное клетчатыми лентами. Наступило мгновение, страшный момент, когда, казалось, она сейчас откажет, но вот ее лицо смягчилось, она улыбнулась, повернулась и пошла с ним. Он подвел ее к оранжерее.
   — Входите быстро и закройте дверь.
   — Мне ничто не угрожает?
   — Нет, ведь я с вами.
   Она вошла, и Вильям закрыл дверь. В сверкании зелени и стекла он сначала ничего не увидел и решил было, что из его затеи ничего не вышло, но тут, точно они только и ждали девушку, коричнево-оранжевые, синие и светло-голубые, серно-желтые и облачно-белые, густого красного цвета и с павлиньими глазками на крыльях бабочки стали появляться из листвы, спускаться из-под стеклянного купола, проноситься мимо, парить, порхать; они танцевали вокруг нее и усаживались ей на плечи, касались ее раскинутых рук.
   — Они принимают ваше платье за небо, — шепнул Вильям.
   Евгения стояла, не шевелясь, поворачивая голову влево и вправо. Все новые и новые бабочки подлетали к ней, повисали трепеща на синем платье, на жемчужно-белых руках и шее.
   — Если вам неприятно, я их отгоню, — сказал он.
   — О нет, — ответила она, — они такие легкие, такие нежные, словно расцвеченный воздух…
   — Ведь почти облако?
   — Облако и есть. Вы чародей.
   — Это вам. У меня нет для вас ничего настоящего — ни жемчугов, ни изумрудов, ничего, но так хочется подарить вам хоть что-нибудь…
   — Вы дарите мне жизнь, — сказала она, — они живые самоцветы, нет, они лучше самоцветов…
   — Они думают, что вы цветок…
   — Да, да. — Она медленно повернулась на триста шестьдесят градусов, а бабочки поднялись и, вновь усевшись, сложились в волнистые узоры.
   Растения в оранжерее не были выходцами из какого-то одного места на земле; скорее, они были родом сразу со всех мест. Английские примулы и пролеска, желтые нарциссы и крокусы сияли среди роскошных вечнозеленых тропических вьюнов, их слабый аромат смешивался с экзотическим ароматом стефанотиса и сладким запахом жасмина. Евгения, не переставая, кружилась и кружилась, бабочки порхали вокруг, плененная вода плескалась в чаше фонтана. Что бы ни случилось с ней, с ним, с ними обоими, он навсегда запомнит ее такой, в этом сверкающем дворце, где встретились два его мира, подумал Вильям; так и вышло: на протяжении всей последующей жизни ему временами вспоминалась девушка в синем платье со светлыми, позолоченными солнцем волосами, среди вьюнов и весенних цветов, окруженная облаком бабочек.
   — Они страшно хрупкие, — сказала она. — Их можно, ранить простым прикосновением, убить, неосторожно прижав. Но я не причиню вреда ни одной. Ни за что. Как же мне отблагодарить вас?
 
   Они уговорились, что она придет еще вечером, когда вместо бабочек в воздух поднимутся мотыльки, у которых расцветка нежнее: меловая, призрачно-белая, светло-лимонная, темно-желтая, серебристая. Целый день девочки то и дело вбегали в оранжерею и радостно вскрикивали, восхищаясь движением бабочек и игрой красок. Приглашение прийти вечером на них не распространялось. Вильям надеялся, что ему удастся в сумерках побыть с Евгенией наедине, просто тихо посидеть вместе. Такое он себе пообещал вознаграждение: из этого видно было, что обстоятельства, пусть совсем немного, но изменились, как и его отношение к ней. Несколько раз он вспоминал слова Гаральда — загадочные, но исполненные некоего глубокого смысла: «Не говорите ничего. Ничего. Ваши чувства делают вам честь».
   О каких чувствах шла речь? О его любви к ней или о почтении к ее недосягаемости и сословному превосходству? Что ответит Гаральд, если он заявит: «Я люблю Евгению. Она будет моей, или я умру», — нет, так говорить смешно, может быть, сказать: «Я люблю Евгению; быть рядом с ней мука для меня, ибо я надеюсь на то, на что не имею права надеяться…» Что тогда ответит Гаральд? Скрывалась ли отеческая нежность в пристальном взгляде Гаральда, или это ему почудилось? Не возьмут ли верх отцовский гнев и негодование, если он заговорит? Может быть, Гаральд ценит в нем благоразумие и сдержанность?
 
   Когда наступил вечер, один крупный кокон начал лопаться; Вильям взял его с собой в оранжерею — решил понаблюдать до прихода Евгении — это будет полезным занятием. Он присел на низкую скамейку, над которой нависали лозы дикого винограда и вился страстоцвет. Стеклянная стена, остуженная ночным воздухом, холодила ему спину. Кое-где в ней отражались мерцающие венчики светильников, спрятанных за пологом листьев. Кое-где стена была прозрачна, и он видел темную бесцветную траву, пустое небо и тонкий серебряный серп луны. Облачка мотыльков кружили вокруг светильников, которые он для безопасности забрал металлической сеткой. Вильям не хотел, чтобы выращенные им насекомые обожгли крылья. Расцветки оказались еще красивее, чем он ожидал: травяная и бумажно-белая, кремово-желтая, искристо-серая. Большой мотылек — императорский мотылек, или ночной павлиний глаз, единственный представитель сатурнид на Британских островах, высвобождался, вспарывая оболочку куколки, потряхивался, расправляя мятые крылья, таращил огромные глаза и поводил мохнатыми усиками. Вильям не уставал дивиться, наблюдая за этим процессом. Взрослая подвижная ярко-зеленая гусеница, опоясанная коричневыми полосками, покрытая желтыми волосатыми бугорками, исчезала и внутри кокона обращалась в кремоподобную бесформенную массу. Из этого крема рождался толстый и глазастый императорский мотылек с бархатистой коричневой головой, покрытый мышиного цвета пухом.
   Дверь, щелкнув, открылась, и он понял, что Евгения прислушивается, стараясь понять, здесь ли он. Потом раздались тихие шаги ног в мягких башмачках, шуршание юбок. И вот она подошла — в серебристом вечернем платье поверх сиреневой нижней юбки — морфо Евгения. Полумрак отобрал с ее лица обычные краски.
   — Вот вы где! Как всегда, верны своему слову. А ваши мотыльки пытаются совершить самосожжение.
   — Видите, я спрятал светильники в сетки, чтобы защитить их. Не могу понять, почему они одержимы идеей принести себя в жертву огню. Не уверен, что это можно объяснить тем, что, зажигая яркий искусственный свет, мы невольно обманываем их инстинкт самосохранения. Возможно, они принимают огоньки свечей за свет очень ярких небесных тел, по которым ночью находят дорогу. Хотя эта гипотеза не кажется мне всецело удовлетворительной. Присядьте и посмотрим, примут ли вас мотыльки за луну, как бабочки приняли вас за небо и цветок.
   Евгения присела рядом на скамью. Ее близость волновала его. Он очутился внутри той атмосферы, того света и запаха, который окружал ее, притягивал его, как водоворот притягивает корабль, как аромат цветка притягивает пчелу.
   — Кто это?
   — Новорожденный павлиний глаз. Самка. Скоро она окрепнет, и я выпущу ее из клетки.
   — Она совсем слабенькая.
   — Чтобы выбраться из куколки, требуется много сил. Все насекомые наиболее уязвимы во время метаморфозы. Они легко могут стать добычей хищника. — Но здесь нет хищников?
   — Конечно, нет.
   — Хорошо. Как здесь хорошо: луна светит, мотыльки безмятежно летают вокруг.
   — Это награда, что я пообещал себе за ваше облако из бабочек. Недолго покойно посидеть с вами наедине. И все.
   Она сидела, склонив голову, будто внимательно рассматривала мотылька. О стекло снаружи бился другой мотылек, пытаясь, судя по всему, попасть внутрь, к нему присоединился еще один. Трепетная самка задрожала и встряхнула крыльями.
   — Не отвечайте… и не подумайте, что я хочу своими словами нарушить ваш покой, я лишь хочу сказать… вы не представляете, как важны для меня эти мгновения… я буду помнить их вечно… вашу близость и этот покой. Если бы все было иначе, я бы говорил вам… о другом… но я отнюдь не витаю в облаках; я рассудителен и не питаю никаких надежд… хочу лишь сказать вам несколько откровенных слов, потому что знаю — это вас не обидит…
   Крупные насекомые, расправив крылья, ползли к ним по черному полу. Другие протискивались через маленькое отверстие в стеклянной двери и в полумраке вслепую двигались вперед или падали, паря в воздухе, с крыши. Насекомые стукались о стеклянные стены и крышу, отчего те мелко подрагивали, постепенно дребезжание раздавалось все чаще и громче. Вот они приблизились подобно бегущему в панике войску, захлопали крыльями вокруг головы Евгении, стрекоча, облепили ей лицо, — тридцать, сорок, пятьдесят, целое облако самцов рвалось к оцепенелой самке. Их собиралось все больше и больше. Евгения пыталась отмахнуться от них, стряхивала с юбок, вытаскивала из рукавов и складок платья, не выдержала и заплакала:
   — Отгоните же их. Мне противно.
   — Это самцы сатурнии. Их таинственным образом притягивает самка. Я отнесу ее в другой конец оранжереи… видите… они летят за ней, оставив вас в покое…
   — Вот еще один, запутался в кружеве. Я сейчас закричу.
   Он пробрался к ней через суматошную толпу мотыльков и запустил пальцы ей за воротник, чтобы выдворить наглеца.
   — Должно быть, дело в запахе…
   Евгения всхлипывала:
   — Какой ужас, они точно летучие мыши, точно привидения, какая мерзость…
   — Тише. Я не хотел напугать вас. — Он дрожал. Она обняла его за шею, положила голову ему на плечо и буквально повисла на нем.
   — Милая…
   Она рыдала.
   — Я совсем не хотел…
   Она воскликнула:
   — Виноваты вовсе не вы, вы хотели мне помочь. Просто все вокруг плохо. Я так несчастна.
   — Из-за капитана Ханта? Вы до сих пор так сильно горюете о нем?
   — Он не хотел жениться на мне. Он умер, потому что не хотел жениться на мне.
   Она плакала, а Вильям держал ее в своих объятиях.
   — Какая чушь. Каждый был бы рад на вас жениться.
   — На самом деле это не был несчастный случай. Так только говорят. Он умер, потому что… не хотел… на мне… жениться.
   — Почему не хотел? — спросил ее Вильям, словно спрашивал ребенка, вообразившего буку в пустом углу.
   — Откуда мне знать? Но это правда. Мне совершенно ясно… что он не хотел… свадьба была готова… и наряды… все мои наряды тоже… купили все, платья для подружек невесты, цветы, все, что нужно. А он… он не выдержал…
   — Вы причиняете мне страдания своими словами. Мое самое заветное желание, и вам это известно, — просить вас стать моей женой. А я никогда не смогу это сделать, потому что вы состоятельны, я же не могу себя прокормить, не только жену. Я прекрасно это понимаю. Но невыносимо больно слышать то, что вы говорите, и не быть в состоянии… самому…
   — Я не хочу выходить замуж за мешок с деньгами. У меня есть свои.
   Наступило долгое молчание. Несколько одержимых страстью мотыльков неуклюже пролетели мимо и присоединились к пульсирующему ковру из самцов, облепивших проволочные стены клетки, в которой сидела самка.
   — Что вы сказали?
   — Мой отец — добрый человек, он верит в христианское братство, верит, что все равны в глазах Бога. Он полагает, что вы щедро одарены умом, и это считает очень ценным даром, столь же ценным, как земли, рента и все прочее. Он мне сам сказал.
   Она посмотрела на него; ее глаза все еще были покрасневшими, припухшими и… ранимыми.
   — Можно было бы устроить двойную свадьбу, — сказала Евгения. — Я не хочу выходить замуж после Ровены.
   Вильям судорожно сглотнул. Мотылек чуть коснулся крылом его потного лба. Он вдыхал призрачные запахи джунглей и сладкий густой аромат гардений. Маленькая розовая лишайница уселась на блестящие волосы Евгении под его подбородком. Его сердце бешено колотилось.
   — Могу ли я поговорить с вашим отцом? Завтра?
   — Да, — ответила Евгения и протянула губы для поцелуя.
 
   Вильям полагал, что отношение к нему Гаральда резко изменится, стоит только ему заговорить о женитьбе на Евгении. Все это время Гаральд был к нему неопределенно добр, а временами, что казалось даже странным, выказывал горячую благодарность за беседы и внимание. Теперь, сказал он себе, все будет иначе. Патриарх, обороняясь, станет потрясать мечом. Вильяму дадут почувствовать, что он, человек без будущего и родословной, слишком самонадеян. Наверняка ему откажут от дома. Слепая уверенность Евгении в том, что такого не случится, лишь свидетельствует, насколько она невинна и доверчива. Вильяма раздирали противоречивые чувства. «Я умру, если она не будет моей», — кричала знакомым голосом его кровь. И в то же время ему снились картины, похожие на сны под воздействием паров каапи, будто он стремительно пролетает над лесами, или при сильном бризе рассекает под парусами море, борется с течением на верхних порогах Амазонки, или прорубает с помощью мачете дорогу в сплетении лиан.
   Он сказал Гаральду, что давно и тайно любит Евгению и лишь благодаря случайности обнаружил, что и она разделяет, надеется, что разделяет, его чувства. Он ни о чем не помышлял и не намерен был открывать свои чувства, но теперь должен просить ее руки и, если ему откажут, он уйдет.
   — Очень больно сознавать, что я не могу предложить вам ничего, кроме своей бедности.
   — У вас есть мужество, ум и доброта, — возразил отец Евгении, — чтобы выжить, такими качествами должна обладать каждая семья. Кроме того, Евгения вас любит. Должен сказать, я бы многое отдал, чтобы она была счастлива. Ей столько пришлось пережить, и я уже перестал надеяться, что у нее достанет сил искать счастья в любви и браке. У нее есть состояние, оно закреплено завещанием и перейдет к ней…
   От недостатка смелости или, возможно, из деликатности Вильям Адамсон не коснулся вопроса о том, как и где им предстоит жить и на какие средства. Ему, мужчине, который ничего не приносит в семью, казалось более чем вульгарным спрашивать, что ему причитается и причитается ли вообще. Гаральд продолжал говорить, легко и туманно, давал расплывчатые и приятные обещания. Вильям был достаточно зорок, чтобы видеть их неопределенность, но не имел ни силы духа, ни оснований к ним придираться или требовать большей ясности.
   — Покамест вы с Евгенией можете оставаться здесь, — сказал Гаральд, — в лоне семьи, так что, когда вы, что не исключено, соберетесь в очередное путешествие, она будет среди родных. Само собой разумеется, вам не захочется сразу радикально менять свою жизнь, так что, думаю, у нас вам будет хорошо. Позже, если пожелаете, вы отправитесь путешествовать. Я надеюсь, так оно и будет. И надеюсь оказать вам весьма значительную помощь. А до тех пор, полагаю, вы великодушно согласитесь проводить часть досуга в беседах со мной. Очень на это надеюсь. Пользуясь ясностью вашего ума, я смогу намного легче распутывать хитросплетения рассуждений о людях и мире, в котором мы живем. Мы даже могли бы записывать наши дискуссии в виде философской беседы.