— Ты тоже. Одевайся. Прикройся… прикройся же.
   Евгения повернула к нему лицо. Ее губы были приоткрыты, расслабленные ноги все еще разведены. Она подняла дрожащую руку и тронула его за рукав. Вильям отскочил как ужаленный. Он повторил резко:
   — Одевайся.
   Она медленно скатилась с кровати и стала подбирать одежду. Вещи были разбросаны по всей комнате: чулки лежали на полу, панталоны на стуле, корсет был брошен на табурет.
   — Как в публичном доме, — сказал Вильям, сказал то, что подумал, и тем самым выдал себя, но она пропустила это замечание мимо ушей. И тут он вспомнил, как боялся ее замарать. Господи. К горлу подступала тошнота. Евгения, скорчившись, закрывая груди руками, охая, бегала по комнате.
   — Я не могу надеть корсет без Беллы… помоги мне.
   — Я не желаю к тебе прикасаться. Оставь его. И поторопись. Мне тошно на тебя смотреть.
   Она повиновалась и надела белое платье; без корсета оно висело на ней. Потом села к зеркалу и пару раз механически провела щеткой по волосам. Увидела свое отражение, и из-под ее прелестных ресниц скатилось несколько слезинок. Так она и сидела в нелепой позе перед зеркалом.
   — Что ты собираешься делать?
   — Не знаю, — признался Вильям и, сделав над собой усилие, обернулся. — Не лги мне, Евгения. Это… ведь это продолжалось все время? Все время, пока я здесь?
   Он видел, как ложь за ложью пробегают по ее лицу — так облака, пробегая, бросают тень на луну. Потом она содрогнулась и кивнула:
   — Да.
   — Давно? — спросил Вильям.
   — С самого детства. Да, с самого детства. Все началось как игра. Ты не поймешь.
   — Не пойму.
   — Сначала казалось… это не имеет ничего общего с обычной моей жизнью. Как будто что-то… сокровенное, то, чего… делать нельзя, а делаешь. Как когда трогаешь себя в темноте. Тебе этого не понять.
   — Да, не понять.
   — А потом… потом… я уже собралась выйти за капитана Ханта… но он увидел… увидел… совсем не так много, как ты… но достаточно, чтобы догадаться. И это терзало его душу. Терзало душу. Тогда я поклялась, что покончу с этим… и покончила… я хотела выйти замуж… хотела быть хорошей и… и как все другие… и я… я все же убедила его, что он… ошибся во мне. Это было очень трудно, ведь он не говорил мне, чего боится… он не мог этого высказать… и вот тогда я поняла… какая это страшная мерзость, какая я дурная. Но только… остановиться мы не могли. Мне кажется, он… Эдгар, — она задохнулась, — он и не собирался прекращать, он… он… сильный… и, понятно, капитан Хант… кто-то все подстроил… он увидел… не много… но достаточно. И он написал нам… ох, — слезы брызнули у нее из глаз, — что, зная обо всем, он, в отличие от нас, не способен жить дальше. Вот что он написал. А потом застрелился. В его столе нашли записку, адресованную мне, там говорилось, что я пойму, зачем он умер, и что он желает мне счастья.
   Вильям смотрел, как она плачет.
   — Но даже и после того… вы продолжали.
   — К кому еще могла я обратиться за утешением? — Она плакала. Перед глазами Вильяма промелькнула вся его жизнь.
   — Ты обратилась ко мне. То есть мною воспользовалась. — Ему чуть не стало дурно. — Значит, дети, в которых так поразительно проявились ваши родовые черты…
   — Не знаю, я не знаю. В самом деле не знаю, — непривычно тонко, с отчаянием выкрикнула Евгения. И принялась нарочито раскачиваться взад и вперед, стукаясь головой о зеркало.
   Вильям сказал:
   — Поменьше шума. Вряд ли ты хочешь привлечь еще чье-нибудь внимание.
   Наступило долгое молчание. Евгения всхлипывала, а Вильям стоял недвижно: гнев и нерешительность боролись в нем. Почувствовав, что нельзя больше ни на секунду затягивать эту невыносимую сцену, он сказал:
   — Я ухожу. Поговорим об остальном позже.
   — Что ты будешь делать? — спросила едва слышно Евгения.
   — Еще не решил. Когда решу, скажу. Подожди. И не бойся, я не покончу с собой.
   Евгения тихо плакала.
   — Или с ним, — добавил Вильям. — Я хочу быть свободным человеком, у меня нет желания стать убийцей и попасть за решетку.
   — Ты ледышка, — сказала Евгения.
   — Теперь да, — ответил Вильям, солгав лишь отчасти. Он удалился к себе в комнату и запер дверь изнутри.
   Он лег на кровать и, как удивлялся впоследствии, мгновенно провалился в глубокий сон; очнулся он столь же внезапно и сразу не мог припомнить, что же такого ужасного произошло, знал лишь: что-то произошло. А когда вспомнил, ему опять стало тошно; его охватило возбуждение; он не находил себе места и не мог придумать, как теперь быть. Чего только не приходило ему в голову: развестись, бежать, поговорить по душам с Эдгаром и вырвать из него обещание уехать и никогда более не возвращаться. Но сумеет ли он? И захочет ли? Сможет ли сам остаться жить в этом доме?
   Тем не менее он встал с постели, переоделся в домашнее платье и спустился к обеду, на котором все, если не считать отсутствия Эдгара и Евгении, было как обычно по вечерам: Гаральд произнес благодарственную молитву, младшие девочки препирались из-за чего-то, задумчиво причмокивала леди Алабастер. Беззвучно и неприметно слуги вносили блюда и уносили грязную посуду. После обеда предложили поиграть в карты, и Вильям решил отказаться, но когда они шли по коридору в гостиную, куда подавали чай, Мэтти Кромптон спросила:
 
   — О, рыцарь, что гнетет тебя, Зачем ты бледен и бежишь веселья?
 
   — Вам кажется, что я угнетен? — спросил Вильям, силясь говорить бодро.
   — Вас будто одолевают мрачные раздумья, — ответила его соратница. — И, если позволите, вы заметно бледны.
   — Мне так и не удалось проехаться галопом, — ответил Вильям. — Меня вернули… — Он замолчал, впервые задумавшись над тем, как странно его заставили вернуться. Мисс Кромптон, казалось, ничего не заметила. Она заручилась его поддержкой для игры в анаграммы против леди Алабастер, старших детей и мисс Фескью; последняя неизменно бралась помогать леди Алабастер. Все расселись вокруг карточного столика при свете керосиновой лампы. «Как они безмятежны, — подумал Вильям, — как невинны, им так хорошо у себя дома». Суть игры заключалась в том, чтобы составлять слова из карточек с буквами, премило расписанных арлекинами, мартышками, коломбинами и чертями с вилами. Каждый получал девять букв и, составив из них слово, передавал карточки рубашкой вверх любому игроку; тот должен был заменить в слове по меньшей мере одну букву и передать его дальше. Из игры нельзя было выйти, пока у тебя на руках оставались карточки с чертями; черти распределялись наудачу — на одних были малополезные буквы, вроде Q и X, на других — буквы, пользующиеся спросом, например E и S. Вильям думал о своем и играл невнимательно, передавая слова вроде was, his и mine[43], и копил чертей. Но, увидев у себя P H X N I T C S E, он очнулся и понял, что может преподнести Мэтти Кромптон слово INSECT[44], хотя у него и останется буква X с чертом. Лицо мисс Кромптон скрывала тень, увидев слово, она фыркнула, некоторое время соображала, потом переставила карточки и двинула их по столу обратно. Он уже собрался указать ей на то, что правила игры не разрешают возвращать слово, не прибавив и не отняв ни буквы, — и увидел, что она ему прислала. Буквы невинно лежали в его ладони: INCEST*.[45] Он поспешно уничтожил улику, перетасовав карточки, и, взглянув на мисс Кромптон, встретил умный взгляд ее темных глаз.
   — Внешний вид обманчив, — сказала добродушно Мэтти Кромптон.
   Вильям взглянул на карты и увидел, что может составить еще одно слово; тем самым он избавится от X и ответит на ее послание. Он пододвинул слово к ней, она снова фыркнула, и игра пошла дальше. Но теперь время от времени их взгляды встречались, в ее глазах Вильям читал осведомленность и… да, да — искреннее волнение. А он не мог решить, рад он или огорчен оттого, что ей все известно. Когда она узнала? Как узнала? Что об этом думает? Она улыбалась ему, но в улыбке ее не было ни сочувствия, ни скабрезности, а скорее удовлетворение и радость. В том, какие ему выпали буквы, было что-то сверхъестественное. У него возникло ощущение — такое чувство порой возникает у каждого, — что, как бы мы ни упирались, нами управляет Случай, потрясения и удары судьбы поражают нас наугад, и, что ни говори, есть Промысел, есть Рок, который крепко держит нас в кулаке.
   Но, возможно, она сама подтасовала его карточки. Она любит загадывать загадки. Ее руки с узкими запястьями двигались уверенно и точно — она передавала Элен слово PHOENIX, ловко сбывая с рук опасную X. Кто он для нее: одураченный простак, несчастная жертва? Неужели он всегда виделся ей в таком свете? Внешний вид обманчив, это уж точно. Под конец игры он, улучив момент, шепнул ей:
   — Нам надо поговорить.
   — Не сейчас. Позже. Я найду время. Позже.
 
   В ту ночь он не мог заснуть. По ту сторону запертой двери была Евгения. Он не слышал ее храпа, вообще не слышал ни звука и несколько раз порывался войти и посмотреть, не покончила ли она с собой. Он решил, что она этого не сделает: не такова ее натура, хотя — после того, что случилось сегодня — что он может сказать о ее натуре? Все, что было ему о ней известно, опрокинулось. А быть может, не все. Он и раньше понимал, что совсем не знает Евгении. Либо у нее не было никакой внутренней жизни, думал он, либо она так замкнулась в себе, что не подступиться. Как ужасно с ним обошлись. И с ней тоже. Почему же он не жаждет убить Эдгара? Но даже и Эдгар в этой чудовищной ситуации не вызывал у него ненависти. Он преступник поневоле; его самодовольное скотство, его наглость продиктованы обстоятельствами.
   Раздался стук, дверь тихо отворилась и впустила темную фигуру. Это была мисс Кромптон, все еще в дневной одежде: длинной черной шелковой юбке и серой поплиновой блузке. Войдя, она остановилась и молча ему кивнула. Вильям выбрался из постели и завернулся в халат. Он бесшумно проследовал за ней по коридору, они поднялись по ступенькам, пересекли длинную лестничную площадку, застланную веревочным ковриком, и вошли в дверь, которая оказалась дверью ее спальни. Мисс Кромптон поставила свечу на туалетный столик. Комната была узкой и напоминала глубокий ящик; здесь стоял жесткий стул с прямой спинкой и узкая кровать с чугунным изголовьем, аккуратно прикрытая белым кисейным покрывалом. В комнате был еще крошечный книжный шкаф, а книги лежали повсюду: под стулом и под туалетным столиком, все пространство под кроватью было заполнено коробками с книгами. На двери были прибиты крючки, на которых висел хорошо знакомый ему скромный гардероб. Под окном стоял небольшой комод, а на нем — стакан с ворсянкой и маковыми головками. Вот и вся обстановка.
   — Садитесь, пожалуйста. Вот стул, — сказала мисс Кромптон. — Надеюсь, мы с вами не походим на двух заговорщиков.
   — Нет, — ответил он, хотя у него появилось такое ощущение. Здесь, в ее комнате, наедине с ней ему было не по себе.
   — Вы хотели со мной поговорить, — заметила она, присаживаясь на краешек кровати, будто не зная, с чего начать.
   — Вечером вы передали мне одно слово, — сказал он. — А днем кто-то послал за мной человека, чтобы я вернулся домой, где меня не ждали. Совсем не ждали.
   — Вы ошибаетесь, если думаете, что за вами посылала я, — ответила она. — В каждом доме есть люди, люди-невидимки, которые в курсе всего, что там происходит; и однажды наступает время, когда дом решает, чему следует быть; череда спланированных недоразумений привела к тому, что вы все узнали.
   Снова наступило молчание. Они были на ее территории, в ее скромных владениях, и оба чувствовали себя очень неловко.
   — Но вам известно, что я узнал, — сказал он.
   — Да. Рядом с видимыми обитателями дома и невидимками живут другие люди, кого большей частью не замечают ни первые, ни вторые; они по своему усмотрению могут либо знать очень много, либо ничего. Я сама выбираю, что мне интересно, а что нет. Все, что касается вас, мне было интересно.
   — Меня использовали. Меня все время дурачили.
   — Пусть так, это уже не столь важно. Я хотела бы знать, что у вас на душе. И необходимо знать, что вы намерены предпринять.
   Его удивила необычайная прямолинейность ее вопросов, но он не выказал удивления. И проговорил с трудом:
   — Сейчас я полностью во власти одного чувства… я ощутил себя свободным. Я должен бы быть потрясен, жаждать мести… чувствовать себя униженным… временами я все это чувствую… но сильнее прочих чувство, что теперь я вправе уйти, оставить этот дом, вернуться к настоящей работе. Но этого делать нельзя. У меня пятеро детей, жена и никакого собственного дохода… хотя, конечно, я мог бы поискать место…
   — Вам обещали помочь снарядиться в путешествие на Амазонку…
   — Теперь я не могу взять у Алабастеров ни гроша. Уж вам это должно быть понятно; я склоняюсь к мысли, что вы видите все. Мне необходимо уехать — как можно скорее. И никогда больше не возвращаться. Возмездие не по мне. Я… попрошу у Эдгара денег для Эми — мне безразлично, что об этом подумают, я добьюсь, чтобы Эми получала пожизненно небольшую пенсию… и тогда уеду. И больше не вернусь. Никогда не вернусь.
   Едва сказав это, он ощутил сильное волнение.
   — Только вас мне будет не хватать. В глубине души я не испытываю никаких чувств к этим… бледным детям.
   — Это вам сейчас так кажется.
   — Нет-нет. Я вправе уехать. И уеду. Моя… наша книга принесет немного денег… остальные я заработаю.
   — Я продала свои сказки, — сказала Мэтти Кромптон.
   — Я не могу взять… ведь вы предлагаете… простите.
   — Я кое-что предприняла, — сдавленным голосом произнесла Мэтти Кромптон. — Ваше дело согласиться или отвергнуть. Я… я получила чек от Джорджа Смита… денег более чем достаточно, и письмо от мистера Стивенса: он предлагает обсудить покупку образцов, а также письмо от некоего капитана Папагай; через месяц его судно уходит из Ливерпуля в Рио. У него есть две свободные койки.
   — Вы поистине добрая фея, — сказал Вильям чуть ли не с обидой. — По мановению вашей волшебной палочки я получаю желаемое, даже не успев высказать свое желание.
   — Я всего лишь наблюдаю, придумываю, пишу письма и изучаю вас, — ответила Мэтти Кромптон. — Вы этого сами хотите . Вы только что сказали.
   — Две койки… — проговорил Вильям.
   — Я еду с вами, — сказала мисс Кромптон. — Вы заразили меня горячим желанием побывать в раю, и я не успокоюсь, пока не увижу Великую реку и не вдохну воздух тропиков.
   — Вам нельзя, — возразил Вильям. — Подумайте о лихорадке, об ужасных насекомых-кровопийцах, подумайте об однообразной и скудной пище, о грубом народе, который там живет, о пьяном разгуле…
   — Но вы же стремитесь туда.
   — Я не женщина.
   — Вот как. Ну а я женщина.
   — Женщине там не место…
   — Но там живут женщины.
   — Да, но не такие, как вы.
   — Откуда вы знаете меня?
   Она поднялась и принялась расхаживать по комнатушке, как узник по камере. Он молча наблюдал за ней. Она сказала:
   — Вы ведь не видели во мне женщину. Пусть и дальше будет так. Вы так и не разглядели меня. — В голосе ее появилась непривычная суровость. — Вы ничего обо мне не знаете. Не имеете представления о моем возрасте. Ведь так? Признайтесь: на ваш взгляд, мне где-то между тридцатью и пятьюдесятью?
   — Если вам так хорошо известно, что я о вас думаю, значит, вы сами постарались внушить мне эти мысли.
   Однако она сказала правду. Он не имел представления о ее возрасте, думая, что ей с равным успехом могло быть и пятьдесят, и тридцать. Она все мерила комнату шагами. Вильям спросил:
   — Так все же сколько вам лет?
   — Двадцать семь, — ответила Мэтти Кромптон. — У меня только одна жизнь, и двадцать семь лет уже позади. Теперь я намерена жить по-настоящему.
   — Но только не в сельве, не на Амазонке. Эсмеральда кажется земным раем, пока не разглядишь, что все дома там плотно закрыты, вся жизнь — растительная, не животная, что лицо бедняка в струпьях от укусов москитов, его пища ими кишит и руки искусаны в кровь. Амазонка во многом напоминает ад Данте.
   — И все же вы возвращаетесь.
   — Меня ждет работа. И я привык к той жизни.
   — Я привыкну. Я вынослива. Моя жизнь была далеко не безмятежна, как может показаться. Я способная и находчивая. Вы сможете забыть обо мне, едва подойдет к концу плавание.
   — Пустые мечты.
   — Нет. Я добьюсь своего.
   Он едва узнавал прежнюю насмешливую и практичную мисс Кромптон. Она сделала несколько шагов и повернулась на каблуках, уперев руку в бок.
   — Мисс Кромптон, Мэтти…
   — Меня зовут Матильда, — сказала она. — По вечерам в этой комнате нет никакой Мэтти. Только Матильда. Посмотрите на меня. — Она подняла руки к голове, вытащила шпильки, тряхнув головой, распустила волосы, а потом подошла и стала перед ним. На ее обрамленных темными прядями лице читались порыв, желание, голод. Увидев ее преображенной, Вильям скачал:
   — Я видел ваши руки, Матильда, и часто думал о них. У вас замечательные руки.
   — Мне просто хотелось, чтобы вы разглядели меня, — сказала Матильда немного неуверенно: она поняла, что он уже это сделал. У нее были высокие, резко очерченные скулы, а губы твердые, не мягкие, но полные жизни. И гибкая талия — Вильям невольно сравнил ее с борзой. Он сказал:
   — Неужели вам только этого хотелось?
   — Я еще хочу, чтобы ты был счастлив, — пылко ответила Матильда.
   Вильям встал, посмотрел ей в глаза и обнял за талию.
   — Я буду счастлив, — сказал он. — Обязательно.
   И притянул ее к себе — эту неподатливую Мэтти Кромптон, эту незнакомую страстную Матильду.
   — Мне остаться? — спросил он. — Или уйти?
   — Хочу, чтобы ты остался, — ответила Матильда. — Правда, здесь неудобно.
   — Если мы отправимся в путешествие вдвоем, такое неудобство покажется нам райским уютом.
   В этом смысле, да и во многом другом, он оказался прав.
 
   И вот две последние картины.
   Вильям направился к Евгении, чтобы сообщить о своем решении. Она сказалась всем больной; еду приносили к ней в комнату, что было делом обычным и потому не вызвало пересудов у домочадцев. Вильям послал к ней ее горничную, передав, что кое о чем желает с ней переговорить. Войдя, он увидел, что она очень тщательно позаботилась о своем toilette*.[46] На ней было серебристо-серое шелковое платье с ярко-синими лентами и букетиком розеток на груди.
   Евгения выглядела старше. Исчезла холодная дымка во взоре, его сменила податливость и неприкрытая чувственность.
   — Стало быть, ты принял решение, — сказала она. — Какова же моя судьба?
   — Меня, признаться, больше занимает моя собственная. Я решил оставить тебя. Я уезжаю исследовать верховья Рио-Негро. И не намерен возвращаться в этот дом.
   — Выписать тебе чек на проезд, издержки и тому подобное?
   — Не надо. Я написал книгу. Денег у меня достаточно.
   — Ты не собираешься ни с кем говорить… никому не расскажешь?
   — Кто в силах пережить подобную весть, Евгения? Я могу пожелать только одного: оставайтесь и живите как умеете.
   — Я знаю, что это ужасно, — сказала Евгения. — Знаю, это ужасно, но пойми, я не чувствовала, что поступаю дурно, — все получилось исподволь, вначале это была совершенно невинная и естественная игра, не казавшаяся грехом; не было ни одной живой души, с которой я могла бы поделиться… прости, что рассказываю тебе… вижу, тебя это привело в бешенство, а ведь я старалась делать все, чтобы ты полюбил меня… если бы я могла хоть с кем-нибудь поделиться, я, наверное, поняла бы, как это ужасно. Но… ему это не казалось дурным… он говорил, что одним нравится выдумывать правила, а другие любят их нарушать… он внушил мне, что это абсолютно естественно, да оно и было естественно , ничто в нас не взбунтовалось, не подсказало, что это… неестественно .
   — Коннозаводчики знают, — сказал Вильям, — что даже двоюродных лошадей лучше не спаривать — это чревато наследственными дефектами…
   Евгения опустила ресницы:
   — Какие жестокие слова.
   Она нервно сжимала лежавшие на коленях руки. Занавеси были наполовину задернуты, чтобы не попадал солнечный свет и чтобы скрыть следы слез. Евгения была прекрасна, самодовольна и безнравственна, и Вильям почувствовал, что она ждет его ухода, чтобы снова оказаться в своем замкнутом мирке, продолжить любить себя и лелеять. Случившееся причинило Евгении дискомфорт, и он намерен устранить его причину, то есть самого себя. Он сказал:
   — Морфо Евгения. Ты великолепна.
   — Но много ли мне радости, — возразила Евгения, — от того, что я хороша и мною восхищаются? Я хочу быть другой.
   Она поджала губы, широко открыла глаза и с надеждой устремила на него взор, но Вильям не мог ей поверить.
   — Прощай, Евгения. Я не вернусь.
   — Как знать, — ответила она неопределенно, уже забывая о нем, и с облегчением вздохнула.
 
   Вторая картина совсем не похожа на первую. Представьте, как маленький крепкий корабль «Калипсо» несется ночью по волнам Атлантики; до земли далеко, и не скоро конец путешествию. По глубокому сине-черному небу течет, мерцая, звездная Млечная река; солнца, луны, миры, большие и маленькие, рассыпаны по небу, как семена. Глубокое сине-черное море испещрено зелеными гребешками волн; море волнуется, морщится, и соленые серебряные брызги и пена поднимаются на гребешках. Море, как и небо, пронизано свечением: мерцают анимакули; шевеля тоненькими усиками, проплывают медузы, и кажется, что в море отражается густое звездное месиво. Вильям и Матильда стоят на палубе и, свесившись через поручни, смотрят, как нос корабля рассекает пучину. На Матильде малиновая шаль, волосы стянуты полосатым шарфиком; ветер развевает ее юбки. Ее смуглая рука — на поручне, и Вильям сжимает ее своей, тоже смуглой. Они вдыхают соленый воздух и надеются, и в предвкушении будущего кровь их убыстряет свой бег по жилам; здесь — на вершине океанской волны, на пути от опрятных зеленых полей и живых изгородей к извилистому, буйно заросшему лесом южноамериканскому побережью — здесь мы их и оставим.
   Мимо идет капитан Артуро Папагай — это его первое плавание в должности капитана, — идет и улыбается им во весь рот; у него удивительная улыбка: белые зубы на фоне золотисто-коричневой кожи, веселые черные глаза. Он принес мистеру Адамсону диковинку. Это бабочка, мичман нашел ее на такелаже. Бабочка янтарно-золотая, с темной каймой на крыльях, крылья потрепаны, даже надорваны.
   — Это монарх, — оживленно восклицает Вильям, — Danaus Plexippus. Мигрируя по американскому побережью, он пролетает огромные расстояния. Монархи — прекрасные летуны, — рассказывает он Матильде. — но сильный ветер может унести их далеко в открытое море.
   Матильда, обращаясь к Вильяму и капитану Папагаю, замечает, что на крыльях бабочки еще сохранилась пыльца.
   — Смотрю на нее, и чувства захлестывают меня, — говорит она. — И не могу разобраться, что это — страх или надежда? Она такая хрупкая, ничего не стоит ее раздавить, она давно сбилась с пути и все же до сих пор жива, по-прежнему яркая и удивительная, надо лишь уметь это видеть.
   — Это самое главное, — говорит капитан Папагай. — Главное — жизнь. Пока жив, все вокруг удивительно, надо лишь уметь видеть.
   И вот уже они с удвоенным интересом отыскивают в темноте огоньки.