— Мы должны без устали благодарить Господа за Его многие к нам милости, — сказал Гаральд Алабастер.
   Вильяму оборудовали рабочее место в заброшенной седельной по соседству с конюшней. Часть комнаты была заставлена жестяными коробками, деревянными ящиками, ящиками из-под чая, набитыми образцами со всего света, скупленными Гаральдом без особого, судя по всему, разбора и предпочтения. Там были обезьяньи шкурки, тонкие шкурки попугаев, заспиртованные ящерицы и чудовищные змеи, горы коробок с мертвыми жуками, ярко-зелеными и переливчато-пурпурными и похожими на закопченных чертей с уродливыми рогатыми головами. Здесь же стояли ящики с образцами минералов, были свалены пучки мхов, связки плодов и цветов, привезенные из тропиков и с ледяных шапок Севера, медвежьи зубы и носорожьи рога, акульи костяки и куски кораллов. Содержимое нескольких ящиков источили в мелкую пыль термиты, некоторые образцы превратила в вязкое месиво плесень. Когда Вильям спросил своего благодетеля, на каких принципах он должен строить работу, Гаральд ответил:
   — Вы ведь знаете, как навести порядок. Разберите экземпляры по какому-то одному принципу, чтобы хоть какой-то смысл приобрели эти образцы.
   Вильям догадался, что Гаральд не взялся за эту работу сам отчасти потому, что не имел ни малейшего представления о том, с чего начать. Временами он приходил и бешенство оттого, что сокровища, ради которых люди, подобные ему, рисковали жизнью и здоровьем, свалены и полном беспорядке на конюшне. Он раздобыл складной стол, гроссбухи, коллекционные шкафы и шкафы с выдвижными ящиками для крупных образцов. Он установил микроскоп и начал готовить ярлыки. Ежедневно ему приходилось перекладывать образцы из ящика в ящик: то сталкивался с целым войском жуков, то обнаруживал сонм лягушек. Он так и не придумал, по какому принципу сортировать материал, но продолжал усердно готовить ярлыки, раскладывать и изучать.
   В седельной было холодно и темно, как в могиле, кроме того места, где свет проникал через окно, расположенное так высоко, что в него нельзя было заглянуть. Когда конюхи чистили стойла, Вильям слышал каждый звук и запах: и парной запах навоза, и аммиачный дух конской мочи, и топот кожаных башмаков, и шелест вздетого на вилы сена. Эдгар и Лайонел были любителями верховой езды. Эдгар держал гнедого арабского жеребца с изогнутой, мускулистой атласной шеей. Жеребца звали Саладин; в полутьме стойла он сверкал глазами и переступал с ноги на ногу, скаля зубы. Айвенго, так звали охотничью лошадь Эдгара, огромный серо-стальной жеребец, был хорошо откормлен и отменно брал барьеры. Не было случая, чтобы Эдгар отказался на пари взять с Айвенго самое невообразимое препятствие, и конь всегда оказывался на высоте. Они походили друг на друга — оба мускулистые и высокие; оба распираемые едва сдерживаемой силой, они лишены были той плавности движений, которой отличались томившийся в стойле Саладин, кобылицы и жеребята в загоне, Ровена и Евгения. Вильям слышал, как Эдгар и Лайонел уезжали на верховые прогулки и возвращались, слышал быстрый перестук железных подков на камне и скрежет, когда кони кружились и танцевали. Иногда к молодым людям присоединялись барышни. Евгения в синем, под цвет глаз, костюме наездницы садилась на красивую послушную вороную кобылу. Вильям спешил управиться с работой и выходил из своей пещеры посмотреть, как она садится в седло, поставив ножку на ладони грума и взявшись руками в перчатках за поводья; ее волосы обычно стягивала синяя сетка. В такие моменты Эдгар, сидя верхом на Айвенго, поглядывал на Вильяма. Вильям чувствовал, что тот его недолюбливает. Эдгар относился к нему так, как он относился к людям, занимающим промежуточное положение между его родными и неприметными, немыми слугами. Он замечал его, конечно, при встрече слегка кивал, но общения избегал.
   Леди Алабастер проводила дни в маленькой гостиной с видом на лужайку перед домом. Комната была типично дамской с гранатово-красной стенной обивкой, по которой были разбросаны розово-кремовые веточки жимолости. Красные плотные бархатные шторы нередко почти закрывали солнечный свет: у леди Алабастер болели глаза, и она часто страдала мигренями. В камине всегда горел огонь; Вильям приехал ранней весной и на первых порах счел это естественным, но с приближением лета буквально обливался потом в своем сюртуке. Леди Алабастер, казалось, была неспособна двигаться, более по причине врожденной вялости, нежели из-за какого-либо недуга; она не шла, а вперевалку передвигалась по коридорам дома, когда наступало время завтрака или обеда; у Вильяма создалось впечатление, что ее колени и щиколотки, скрытые под множеством юбок, непомерно отекли и причиняют ей боль. Она возлежала обычно на широкой софе под окном, повернувшись к нему спиной и обратившись к огню камина. В комнате была уйма подушек, расшитых крестиком — по шерсти, цветками, фруктами, голубыми бабочками и алыми птицами — шелковой ниткой по атласу. Рядом с леди Алабастер всегда лежали пяльцы, но Вильяму ни разу не довелось застать ее за вышиванием, хотя, возможно, при нем она из вежливости откладывала работу. Она показывала ему вышивки Евгении, Ровены и Эниды, мисс Фескью, Мэтти Кромптон и девочек, своим слабым голосом призывая его выражать восхищение. В комнате стояли стеклянные сосуды с высушенными маковыми головками, ворсянкой, гортензией и несколько скамеечек для ног, о которые в полумраке комнаты спотыкались гости и слуги. Казалось, добрую часть дня она только и делала, что пила чай, лимонад, миндальную наливку, шоколадное молоко, ячменный отвар или травяные настои, которые нескончаемым потоком несли для нее по коридорам на серебряных подносах горничные. Она также поглощала в большом количестве пирожные, миндальное печенье, пирожки, желе и сладкие булочки, их доставляли из кухни с пылу, с жару; после еды крошки собирали и выметали вон. Она была непомерно толста и, кроме как ради особых случаев, не надевала корсета, а лежала в просторном блестящем халате, закутанная в кашемировые шали, в кружевном чепчике, завязанном под множеством подбородков. Как у многих полнотелых женщин, ее кожа была розовой, а лицо мягким и нежным, словно луна, и на удивление гладким; правда, маленькие выцветшие глаза заплыли толстыми складками кожи. Иногда ее горничная Мириам садилась рядом и добрые полчаса расчесывала все еще блестящие волосы своей хозяйки, удерживая их в ловких руках и без конца размеренно водя по ним гребнем слоновой кости. Леди Алабастер говорила, что расчесывание утишает ее мигрень. Когда же головная боль делалась нестерпимой, Мириам ставила госпоже холодные компрессы и смачивала ей веки настоем лещины.
   Вильям чувствовал, что эта незлобивая вялая женщина была организующей силой семейства. То и дело являлся к ней эконом за распоряжениями; приводила девочек читать наизусть стихи и отвечать уроки мисс Мид. Приносил бумаги дворецкий; приходил и уходил повар; садовник, обтерев подошвы, вносил в горшках цветочные луковицы и букетики и сообщал, что и где намерен посадить. Этих людей часто встречала и провожала до дверей Мэтти Кромптон. Как-то раз она зашла в мастерскую к Вильяму, чтобы передать ему просьбу хозяйки дома.
   Высокая и стройная, в немодном черном платье с аккуратными белыми манжетами и белым воротничком, она остановилась в тени дверного проема. Ее лицо было худощаво и неулыбчиво, кожа в тон темным, заправленным под простой чепец волосам — смуглая. Тихим, отчетливым и ровным голосом она сообщила Вильяму, что леди Алабастер будет рада, если по окончании работы он выпьет с ней чашку чаю. По всему видно, он предпринял настоящий подвиг во имя любви. Что это у него в руке? Выглядит пугающе.
   — Полагаю, фрагмент одного из образцов, частью которого он был. Кое-какие части некоторых экземпляров рассыпались при перевозке. И для самых загадочных я завел отдельную коробку. Эти предплечье и кисть, очевидно, принадлежали довольно крупному примату. Они очень напоминают детскую руку, не так ли? Но я вас уверяю, что это не так. Кости слишком легкие. Наверное, я напоминаю вам колдуна.
   — Что вы, — возразила Мэтти Кромптон, — такое сравнение даже не приходило мне в голову.
   Леди Алабастер угостила Вильяма чаем, бисквитом и теплыми пшеничными лепешками с вареньем и сливками и выразила надежду, что он не испытывает неудобств и Гаральд не перегружает его работой. «Нисколько, — подтвердил Вильям, — у меня много свободного времени». Он собрался было добавить, что, согласно уговору, у него должно оставаться время для написания книги, но тут в разговор вступила Мэтти Кромптон:
   — Леди Алабастер надеется, что вы сможете немного заняться образованием младших детей и тем самым помочь мне и мисс Мид. Она полагает, что дети должны воспользоваться тем, что у нас живет выдающийся натуралист.
   — Разумеется, я буду рад сделать все, что в моих силах…
   — У Мэтти всегда такие удачные идеи, мистер Адамсон. Она очень изобретательна. Ну, Мэтти, рассказывайте.
   — На самом деле все очень просто. Мы уже устраиваем маленькие походы за коллекционным материалом, мистер Адамсон: рыбачим в прудах и речках, собираем цветы и ягоды, но все это происходит очень сумбурно. Если бы вы согласились иногда ходить с нами, руководили бы нашими вылазками, показали, что заслуживает внимания и что искать. И еще у нас проблемы с классной комнатой. Я давно мечтаю установить в ней улей со стеклянными стенками, наподобие того, какой был у Губера, а также устроить колонию муравьев, чтобы малышки могли наблюдать за жизнью сообществ насекомых. Могли бы вы это сделать? Согласны? Вы ведь знаете, с чего нам начать. Вы бы подсказали, что нам следует искать.
   Вильям ответил, что с удовольствием им поможет, но про себя подумал, что не умеет говорить с детьми и, более того, не питает к ним особой любви. Его раздражал визг детей, с которым они носились по лужайке и по выгону.
   — Чрезвычайно вам благодарны, — проговорила леди Алабастер, — мы поистине извлечем выгоду из вашего пребывания у нас.
   — Евгения тоже любит с нами ходить, — заметила Мэтти Кромптон. — Малыши отправляются рыбачить или собирать цветы для гербария, а она берет с собой альбом для эскизов.
   — Евгения молодец, — заметила рассеянно леди Алабастер, — да и вообще мои девочки не доставляют мне никаких хлопот. Господь наградил меня хорошими дочерьми.
 
   И Вильям стал участником вылазок на природу. Он понимал, что его к этому принудили усилиями мисс Мид и Мэтти Кромптон, напомнив о его зависимом положении, но тем не менее он получал удовольствие от прогулок. Все три старшие дочери иногда присоединялись к ним, иногда нет. Иногда он не знал, пойдет ли с ними Евгения до самого выхода, когда все уже собирались на посыпанной гравием дорожке перед домом, вооруженные сачками, банками из-под варенья на веревочных ручках, жестяными коробками и ножницами. Бывали дни, когда он с самого утра не мог работать, потому что начинал гадать, увидит он ее сегодня или нет, и у него что-то сжималось в груди: воображение рисовало ему, как она будет выглядеть, когда пойдет по лужайке к воротам, через выгон и сад под цветущими фруктовыми деревьями в поле, которое спускалось к речушке, где они ловили гольянов и колюшку, охотились за улитками и личинками веснянки и ручейников. Младшие девочки нравились ему: эти послушные бледные малышки в платьицах, застегнутых на все пуговицы, помалкивали, пока к ним не обращались. Элен умела отыскивать сокровища на изнанке листьев и любопытные норки в наносах ила на берегу. Когда Евгении не было с ними, он становился самим собой, изучал все вокруг с пристальным вниманием, так в тропическом лесу он был словно чуткий первобытный охотник, современный натуралист, словно некрупное животное, страшащееся грозных звуков и шорохов, и в то же время ученый-исследователь. Знакомое покалывание кожи было вызвано не страхом, но тем невидимым облаком электрических разрядов, которое окружало Евгению, когда она спокойно шла по лугу. Возможно, это был и страх. Ему этого вовсе не хотелось. Но он как будто и не существовал, пока это ощущение не возникало вновь.
   Однажды все, включая Евгению и Эниду, ловили в речке рыбу, и его вовлекли в разговор о природе. Прошел сильный весенний дождь, клочки травы и веточки плыли по обычно спокойной реке, под полощущими в воде ветви плакучими ивами и белыми тополями. Две белые утки и лысуха деловито сновали взад-вперед в поисках пищи; солнце стояло над водой, чашечки калужницы отливали золотом, в воздухе танцевали ранние мошки. Терпеливая охотница Мэтти Кромптон поймала две колюшки и теперь водила сачком у берега, всматриваясь в тени в глубине. Евгения стояла рядом с Вильямом. Она вдохнула полной грудью и выдохнула.
   — Какая красота! — сказала она. — Как я счастлива, что мне выпало жить именно здесь. Видеть, как знакомые цветы появляются в лугах каждую весну, видеть вечное течение знакомой реки. Наверное, вам такая жизнь кажется очень ограниченной, с вашим-то опытом, ведь вы столько повидали. Но мои корни уходят так глубоко…
   — Когда я жил на Амазонке, — отвечал Вильям просто и искренне, — мне все время виделся английский луг по весне, точно такой, как сегодня: цветы, свежая трава, раннее цветение, ветерок, который подхватывает все на своем пути, земля, освеженная дождем. Мне думалось, это и есть истинный рай; ничто на земле не сравнится красотой с цветущим берегом нашей реки, с живой изгородью из роз и шиповника, жимолости и брионии. До отъезда я прочел красочные описания великолепия тропических джунглей, цветов, фруктов и ярких животных, но то великолепие не сравнится с нашим. Там — утомляющее зеленое однообразие и такая масса буйной, рвущейся вверх, удушающей растительности, что часто неба не видно. Правда, климат там, как в золотом веке: в тропической жаре все цветет и созревает безостановочно и одновременно; в одно и то же время там и весна, и лето, и осень и совсем нет зимы. Но в растительности таится что-то враждебное. Есть там дерево sipo matador , в переводе «убийца сипо», которое вырастает высоким и тонким, как вьюн, оно обвивается вокруг другого дерева, поднимается по нему до самой кроны на тридцать — сорок футов, выедая его древесину, пока то не погибнет и, падая, не увлечет сипо за собой. В тишине внезапно, словно пушечный выстрел, раздается треск рушащихся деревьев — жуткий звук, нагоняющий ужас; долго я не мог понять, что это. Там все необычно, мисс Алабастер. Есть разновидность фиалки — посмотрите на здешние фиалки, — которая, вырастая, превращается в исполинское дерево. И все же во многом этот мир невинен и непорочен, этот лес девствен, а народы, живущие в глубине материка, — дики. Они так же не ведают о пороках — дьяволах — современного мира, как наши прародители. И тем не менее в чем-то два эти мира удивительно похожи. Индейским женщинам запрещено прикасаться к змее. И вот они прибегают к вам и просят убить змею. По просьбе испуганных женщин мне пришлось истребить множество змей. И ради этого покрывать значительные расстояния. Даже там увидели связь между женщиной и змием, словно связь эта и вправду часть общей для всех народов системы символов… даже там, где и не слыхивали о Книге Бытия… я все говорю и говорю, боюсь, я вас утомил.
   — О нет. Я просто очарована. Мне приятно было услышать, что наш в каком-то смысле мир весны остался вашим идеалом. Мне хочется, чтобы вы были здесь счастливы, мистер Адамсон. А то, что вы говорили о женщинах и змеях, очень меня заинтересовало. Неужели вы были совсем отрезаны от общества цивилизованных людей, мистер Адамсон? Один среди нагих дикарей?
   — Не совсем так. У меня было много друзей всех рас и оттенков кожи в разных сообществах. Но иногда я действительно бывал единственным белым в деревне какого-нибудь племени.
   — И вам не было страшно?
   — Отчего же, довольно часто. Мне дважды случайно доводилось услышать, что меня собираются убить; заговорщики не подозревали, что я знаю их язык. Но мне выпало счастье видеть проявления доброты и дружбы со стороны людей, которые были совсем не так просты, как могут показаться на первый взгляд.
   — Они и в самом деле голые и разрисованные?
   — Некоторые. Другие одеты наполовину. Или полностью. Они очень любят раскрашивать себя растительными красками.
   Прозрачные синие глаза Евгении были устремлены на него, лоб чуть нахмурен; Вильям чувствовал, что она размышляет о его отношениях с теми нагими людьми. А потом ощутил, что его мысли пачкают ее, что он слишком заляпан грязью и нечист и не имеет права даже думать о ней, тем более посягать на сокровенность ее мыслей, обнажая свою тайную суть. Он проговорил:
   — А эти пучки травы на воде напоминают мне огромные острова из вырванных с корнем деревьев, лиан и кустов, проплывающих по великой реке. Мне случалось проводить параллели с «Потерянным раем». В минуты отдыха я читал Мильтона. Тогда мне в голову приходил тот отрывок, где рай после потопа уносит водой.
   Мэтти Кромптон, не отрывая глаз от реки, процитировала:
 
   И Райская гора напором волн
   Бодливых будет сдвинута и вниз
   С деревьями, кустами и травой
   Теченьем ярым смыта, снесена
   В залив открытый; там укоренясь,
   Она покрытый солью островок
   Бесплодный образует, где жилье
   Крикливых чаек стаи обретут,
   Тюлени и чудовища глубин*
 
   [10]
 
   — Умница Мэтти, — сказала Евгения.
   Мэтти Кромптон промолчала и вдруг резко погрузила сачок в воду, повела им и извлекла яростно бьющуюся колюшку с розовой грудью и оливковой спиной, очень большую, по крайней мере для колюшки. Она пустила рыбку из сачка в банку с другими пленниками, и девочки столпились вокруг посмотреть. Колюшка судорожно глотнула воздух и замерла на поверхности. Затем, видно, к рыбе вернулась утраченная сила. Она порозовела, ее грудь стала удивительного, очень густого розового цвета, проступавшего из-под оливкового, в который было окрашено ее туловище. Рыбка расправила спинной плавник, превратившийся в подобие колючего драконьего хребта, и обратилась в стремительно, почти неуловимо для глаза движущуюся торпеду, атакующую соседок по банке, которым в их круглостенной тюрьме негде было укрыться. Вода в банке вскипела. Евгения принялась смеяться, Элен — плакать. Вильям пришел на выручку и стал переливать рыбок вместе с водой из банки в банку до тех пор, пока вояка в розовой жилетке, которому пришлось открывать рот на траве, не оказался в отдельной банке. Другие рыбы разевали свои трепещущие рты. Элен присела на корточки и склонилась над ними. Вильям заметил:
   — Обратите внимание, именно этот агрессивный самец носит розовый жилет. В банке еще два, но в отличие от этого, возбужденного или озлобленного, они не розовые. Мистер Уоллес утверждает, что самки невзрачны потому, что в отличие от папаши, который не только «строит», но и охраняет «дом», где нерестилась самка, им не приходится нести караул у кладки, пока не вылупятся и не уплывут мальки. И все же еще долго после того, как у него исчезнет нужда привлекать самку в свой красивый домик, он, возможно как предостережение, сохраняет свою ярко-красную окраску.
   Мэтти сказала:
   — Мы, наверное, осиротили его икринки.
   — Отпустите его, — попросила Элен.
   — Нет-нет, давайте отнесем его домой и немного подержим в банке, а когда изучим, отпустим, — сказала мисс Мид. — Он построит другое гнездо. Каждую минуту съедаются тысячи икринок, Элен, так уж устроена природа.
   — Но ведь мы не природа, — возразила Элен.
   — Что тогда мы? — спросила мисс Кромптон.
   «Она еще не укрепилась в вопросах веры», — решил про себя Вильям. Очевидно, что природа улыбчива, но безжалостна. Он протянул Евгении руки, чтобы помочь ей взобраться на берег, и она ухватилась за них своими, в хлопчатых перчатках, нагретых ее теплом и пропитанных тем неведомым, что выдыхала ее кожа.
 
   Трудно было понять, чем весь день занимается Гаральд Алабастер. Он не отлучался из дома, как его сыновья, хотя иногда прогуливался в одиночестве между цветочными клумбами, сцепив руки за спиной и опустив голову. Ему, казалось, и дела не было до того, что он столь усердно, хотя и без особого разбора, собрал. Коллекцию он всецело передоверил Вильяму. Когда тот заходил доложить о проделанной работе в шестиугольный кабинет, хозяин угощал его стаканом портвейна или хереса и внимательно выслушивал. Иногда они беседовали — либо Вильям говорил один — о книге про общественных насекомых, которую он намеревался написать. Однажды Гаральд сказал:
   — Не помню, говорил ли я вам, что пишу книгу.
   — Нет, не говорили. А очень хотелось бы узнать, о чем она.
   — Эта книга из разряда неосуществимых; сегодня каждый пытается написать такую. Книга, которая должна путем серьезных, веских доводов показать, что есть основания считать мир созданием Творца, Зодчего.
   Он остановился и взглянул на Вильяма пристально и выжидающе из-под белых бровей. Вильям мысленно взвешивал эти «основания».
   Гаральд продолжал:
   — Я понимаю не хуже вас, что все убедительные доказательства в руках моих оппонентов. Будь я сейчас молод, так же молод, как вы, красота и искусность доводов мистера Дарвина, да и не только его, склонили бы меня на сторону атеистического материализма. Было время, когда Пейли не зазорно было доказывать, что человек, нашедший на вересковой поляне часы или лаже пару шестеренок часового механизма, естественно задумается о создателе этого инструмента*.[11] Тогда ничем, кроме промысла Творца, создавшего каждую вещь для только ей присущей цели, нельзя было объяснить совершенство хватательных движений руки, хитросплетения паутины и сложное строение глаза. Но сейчас мы располагаем убедительнейшим и вполне удовлетворительным объяснением: причина всего, видите ли, — постепенные изменения естественного отбора , происходящие на протяжении тысячелетий. И всякий довод, нацеленный на то, чтобы отыскать присутствие разумного Создателя в Его творениях, обязан принимать во внимание красоту и убедительность этих доказательств, не должен отметать их с презрительной усмешкой и пытаться их опровергнуть ради защиты Того, кого нельзя защитить, пользуясь немощными и пристрастными умозаключениями.
   — Совершенно справедливая мысль, сэр. Это единственно верный подход.
   — Но что думаете вы, мистер Адамсон? Ведь я не знаю, во что вы веруете и веруете ли вообще.
   — Этого я и сам не знаю. Скорее всего, нет. Мои исследования и наблюдения привели меня к выводу, что мы — продукт безжалостных законов поведения материи, ее изменения и развития, не более того. Но вот верю ли я в это в глубине души — не могу сказать. Вера не дана человеку изначально. Я бы даже сказал, что она в любом своем проявлении развивается, как искусство приготовления пищи или табу на инцест, вместе с развитием человеческой цивилизации. Убеждения, к которым приводит меня разум, постоянно меняются под воздействием инстинктов.
   — Мысль о том, что приятие Творца столь же естественно для человека, как и его инстинкты, сыграет значительную роль в том, что я намерен написать. Что же до взаимоотношений инстинкта и разума в живых тварях, то здесь я в совершенном недоумении: есть ли у бобра первоначальный замысел плотины, понимает ли пчела… или продумывает… сложную шестиугольную форму сот, которые безукоризненно вписываются в любое ограниченное пространство? Так вот наш с вами свободный разум, мистер Адамсон, и приводит нас к убеждению, что постичь этот дивный мир и наш собственный разум как часть мира, разум, который умеет переноситься в прошлое и будущее, умеет отражать действительность, изобретать, созерцать и рассуждать, было бы невозможно без Божественного промысла, источника разума меньших братьев наших. Но этот Промысел для нас непостижим, и наша неспособность его постичь может проистекать лишь из двух причин. Первая — потому что должно быть так, а не иначе , потому что Божественная Первопричина разумна и она есть . Вторая, противная, — ее последнее время все успешнее доказывают, — потому что наши возможности не бесконечны, мы — такие же твари, как членистоногие или желудочные кисты. И творим Бога по собственному подобию, потому что по-другому не умеем. Но я не могу поверить в это, мистер Адамсон, не могу. Такая вера ведет в чудовищную мрачную бездну.