Мосье Годьон (так называла меня, желая выразить свое почтение к моему учительству, мадам Годьон, предпочитавшая не говорить «мой муж»), так вот, мосье Годьон (он, в свою очередь, дабы посмеяться над собой, употребляет это словосочетание иносказательно) вдруг взбунтовался и решил больше не обрушиваться на себя. Снаружи на фоне нежно-голубого неба вырисовывается черепица более темного цвета. Крыша представляет собой смешение разных углов: прямых, тупых, острых, из чего учитель, указывая ученикам на крышу пальцем, часто извлекал нужные примеры… Итак! Мне остается моя дочь и этот поселок, построенный на пересечении двух проселочных дорог, ведущих к главным точкам на карте с поправкой в два градуса, если верить моему компасу.
Да, я всегда находился в своей стихии. Лагрэри… В самом этом имени заключено понятие леса, о чем, по крайней мере, свидетельствует указ, изданный Его Высочеством и запрещающий «всем сеньорам считать себя обладателями прав на рубку леса и устройство лужаек». Большим лагрэрийцем, чем я, невозможно быть. Мой прадед, продольный пильщик, живший в этих краях, при Второй империи женился на дочери дровосека. Мой дом восходит к его сыну, столяру, мечтавшему из своего сына сделать учителя; и, к его славе надо сказать, его сын нашел способ стать известным в своей деревне, где на протяжении тридцати пяти лет был сначала помощником учителя, затем учителем, наконец, директором, не требующим другого вознаграждения, другой почести, кроме возможности продолжать работу. Должен ли я гордиться этим? Не часто человек так явно выражает согласие остаться тем, что ты есть. Здесь я провел всю жизнь, да и после смерти не продвинусь слишком далеко. В окно видна церковь, кладбище, где есть и моя могила: гранитный прямоугольник, на котором я, примерный вдовец, не желающий жениться вновь, велел выгравировать вскоре после смерти жены: Мари-Луиз ТАДО, в замужестве ГОДЬОН (1920-1972) и Жан-Люк ГОДЬОН (1915…). Оставшаяся невписанной дата смерти позволяет мне ждать. Когда я отношу на кладбище мои самые красивые гладиолусы «Жестер» или «Мозамбик», мои самые красивые георгины «Люби меня» и «Акапулько», у меня бывает такое впечатление, будто я наполовину украшен цветами.
— Эй, ты о чем?
Я, кажется, шептал. Букет там свежий, я в добром здравии, на ногах, стою у окна, вдыхаю смешанный запах кожи, сильно пахнущего клея, смоляной бумаги, — новый запах для носа, привыкшего коллекционировать запахи лесные или огородные. Внутри все утихло, и я прислушиваюсь к тому, что снаружи. Со стороны лесопильни доносится пронзительный короткий визг стали, откусывающей кору. Улица огласилась скрежетом уборочной машины, она с шумом нагрузилась полными бидонами, а дояркам привезла пустые. Вот она едет, проехала. Проследовал запыхавшийся автомобиль, у которого хлопала дверца. Но что это? Ухо наполнилось дорогим, знакомым шумом: криками разбегающейся детворы, стуком галош, криками матерей, велосипедными звонками, гудками разъезжающихся автомобилей, увозящих домой владельцев ученических сумок. Бог ты мой! Где у меня голова? Я забыл, как возвращаются из школы.
Оборачиваюсь. И опять недоумеваю: теперь Клер исчезла. Она, видимо, спохватилась, что надо идти, и, оставив меня перебирать воспоминания, тихонько, на цыпочках, вышла: отправилась за Леонаром — он почти каждый вечер приходит к нам учить уроки. Однако дело обернулось совсем не так. Я только успел сбросить халат и подойти к лестнице, как услышал знакомый, густой баритон, привычно давящий гласные, переплетшийся с менее знакомым голосом женщины и с гневным голосом моей дочери, в котором прозвучал металл:
— Папа, к тебе визитеры.
Спокойно спустимся вниз. Выпятив подбородок вперед, как раньше, когда я был классным наставником, войдем в гостиную. Визитеров не двое, а трое: мэр, бригадир жандармерии и мадам Салуинэ, судебный следователь; группа стоит возле больших напольных часов моей бабушки, медный маятник которых медленно качается. Возле буфета расположилась Клер, в руках у нее блюдо, на нем позвякивает бутылка черносмородинной наливки и пять перевернутых стаканов. Само собой, у меня есть право титуловаться как прежде.
— Здравствуйте, господин директор.
Садимся. Как того требуют правила, мэр Жорж Вилоржей, — один из моих бывших учеников, — чьим помощником (не более!) я числюсь, одет в форменное платье. Положив кепку на колено, папаша Бомонь, бригадир, одной рукой держит стакан, а другой поглаживает преждевременную лысину, контрастирующую с детским лицом, на котором расцвели перваншевые глаза. Что касается мадам Салуинэ, гражданки Сен-Савена, соседней общины, судьи, которая каждый день совершает путешествие от своего дома к Дворцу правосудия, чьи окна смотрят на окна супрефектуры, то она одета в свой вечный серый костюм под стать серым волосам и серым глазам — из-за этого цвета ее прозвали «дама в сером». Деревенская смекалка сочетается у мэра с сознанием своего превосходства; он приступает к проблеме в шутливом тоне:
— Извините за вторжение, господин директор. Мадам Салуинэ интересуется вашим браконьером-эксгибиционистом, вашим милым флейтистом и, судя по всему, эквилибристом, поскольку он умеет, ходить по воде…
Мадам Салуинэ тотчас же подхватывает эстафету. У нее на лице ничего не значащая улыбка; она сдержанно говорит, почти без всякого выражения:
— Не дайте ввести себя в заблуждение, я здесь не официально; просто зашла по-соседски спросить, что правда в этой выразительно рассказываемой и распространившейся по всей округе истории, а что ложь. Вы, конечно, понимаете, что речь идет не о том, чтобы мобилизовать бригаду, которая прочесала бы пятнадцать тысяч гектаров ради поимки браконьера, и не о том, чтобы он предстал перед трибуналом, который только посмеется надо всем и присудит ему неделю условно. Однако дело становится серьезным, если речь идет о частном случае какого-то обширного грабежа. Если поступки выстраиваются в один ряд, то это уже не мелочь. И раз фермеры не чувствуют себя под защитой закона, то они в конце концов сами возьмутся за ружья и в одну из ближайших ночей пристрелят первого попавшегося мародера.
Мадам Салуинэ смотрит на Вилоржея, который в знак одобрения после каждой сказанной ею фразы опускает подбородок. Она продолжает:
— Уточняю: я не принимаю жалоб тех, у кого украли гуся или двух кроликов, борозда вырытого картофеля — тоже не в счет, потому что это могут быть кабаны. Но с пастбища в Белеглизе исчезли тридцать баранов, в Женесье — три быка, в Сен-Савене — лошадь. Так что, возможно, тут орудует банда бродяг, пришедших издалека. Возможно, у них есть наводчик. В общем, у всех краж — общий почерк. Им подверглись те фермы, которые расположены на опушке леса.
Пауза. Мадам Салуинэ уставилась на свой спустившийся чулок. Бригадир по-прежнему тушуется. Клер нахмурила брови: ей очень не нравится, когда Вилоржей вперяет (ее слово) в нее свой желтый взгляд. Пожалуй, самое время сейчас спросить себя, следует жалеть об этом или не следует. Жорж Вилоржей, недавно еще величаемый Жожо, — сын одной властной вдовы, не пожелавшей иметь соперницу в лице невестки; Жожо в свое время блистал, он мог бы стать инженером, но предпочел стать первым в деревне и завладел отцовским гаражом, сумел ручной насос заменить распределителем и обзавелся автоматической мойкой, большие щетки которой очищают от грязи автомашины. Клер ему очень нравилась… Но чтобы он ей — это маловероятно.
— Короче, — снова вступает мадам Салуинэ, — дабы успокоить общественность, надо, мы полагаем, установить контроль. Жалоб поступило достаточно, свидетелей тоже великое множество: видели или поверили, что видели, — кто худого высокого, кто — маленького толстого, но всегда с мешком за спиной, и он появлялся то здесь, то там. Серьезного — ничего. Но вы, господин директор, и вы, мадам, вы же сами видели светловолосого молодого человека…
— И совершенно голого! К радости москитов!
Это вступил в разговор Вилоржей. Бомонь, привставший, чтобы через проем двери бросить взгляд на голубую «Эстафету Франции», где возле радио бодрствует солдат в хаки, снова сел и положил ногу на ногу.
— Да, голого, — подтвердила Клер. — По-моему, он только что выстирал свое белье.
— Любитель жить на природе. А почему бы и нет, — наконец открыл рот бригадир. — Я каждое лето вижу таких туристов в лесу. Но никому не придет на ум мотаться по Болотищу. И меня интересует больше всего не выбранное им место рыбной ловли и не то, каким странным путем он туда пришел, а сам тип.
— Меня тоже, — выйдя, в свою очередь, из глубокой задумчивости, произнес мосье Годьон. — Но я не вижу связи между корзинкой для рыбешки и стадом овец. Я склонен предполагать, что это просто сумасшедший, который проводит свои каникулы на природе в одежде Адама, но без Евы.
По слегка вытянувшимся физиономиям ясно, что я никого, кроме дочери, не убедил. Мадам Салуинэ хотела бы, чтобы я привел свои доводы, но они не глубокомысленны и основываются скорее на чувстве, чем на разуме. Разговор превращался в допрос. Мне задают вопросы относительно роста, манеры держаться, формы подбородка, носа, ушей, цвета глаз, длины волос незнакомца, как будто в бинокль я мог все это разглядеть. Я немного знаю мадам Салуинэ: пользуясь привилегией несменяемости судейских чиновников, она решила закрепиться в этих местах и отказалась, как и я, переезжать куда-то еще — у нее репутация человека строгого, строгость ее несколько умеряется некоторой снисходительностью по отношению к тем, кто родился и вырос в этом краю. Она в свое удовольствие (что доказывает ее визит) расправляется с законностью; ей, конечно, хочется удовлетворить Вилоржея, пекущегося о своей пастве и жаждущего организовать облаву на Болотище; но она боится показаться смешной и колеблется; но вот, наконец, она поднимается и шепотом произносит:
— Надо сделать все, чтобы совесть была чиста.
— Можно пойти и самим посмотреть, — предлагает бригадир. — Однако без провожатого мои люди не смогут найти дорогу.
Вот оно! Бригадир топчется на месте, окрыленный словами дамы в сером, которая краешком глаза ласково смотрит на меня. Он тихонько откашливается. Меньшее, что можно об этом сказать, — что это нечестно; он не осмеливается открыто просить меня сопровождать его. Он надеется, что я сам предложу…
— Возьмите Колена, — говорит Клер. — Лучше этого лесного провожатого не найдешь.
«Лесной провожатый» (иногда его называют «лесовик», как в XVIII веке) здесь — это сторож… Их трое — по лесному ведомству, но за пределами Большой Чащи они не слишком уверены в себе. Переступая маленькими шажочками, мадам Салуинэ проходит по комнате. Она пришла на всякий случай, она и не рассчитывала особенно на мое содействие и оценила, конечно, что я не сказал: «Видите ли, мадам, хорош бы я был». Она благодарит меня, протягивает мне сухую ладонь. Бригадир, одетый в синие с черной полосой брюки и крепко стоящий на обеих ногах, тоже благодарит меня и отдает мне честь. Его затянутая в драп спина, перечеркнутая кожаным ремнем с кобурой сбоку, где лежит его огнестрельное оружие, чуть покачивается взад-вперед. Он уходит, он уже ко всему безразличен — он принадлежит уже другим делам, которым отдается с удовольствием, как все люди церкви или правосудия. Остается Вилоржей, но и он поворачивается на пороге и быстро закрывает за собой дверь.
Он, должно быть, не слышал, как моя дочь бросила ему вдогонку крепкое словцо, за которым последовал возглас, обращенный ко мне и содержащий упрек:
— А что я тебе говорила? Это не осталось без внимания.
У Клер ненависть к облаве может распространяться и на человека — он хозяин леса, он имеет право на его богатства и на защиту, как и любое животное. Пусть это будет даже гриф, разве он не так же невинно красив, как ястреб? Поджав одну ногу, которой она покачивает, и стоя на другой, Клер ерошит свои черные волосы. Она крутится на пятке и, намекая на то, что некоторых любителей хлорпикрина из-за нас постигнет неудача, восклицает:
— Увы, мы не можем предупредить его, как лисицу.
Она давится от смеха. Члены общества защиты животных, члены «Друзей лисиц и других вонючек», члены ОПО (общества противников охоты), мы и впрямь стараемся прибыть на место происшествия первыми, накануне, если это возможно, если нам удается узнать, где и когда нора подвергнется выкуриванию. Клер отворачивается. Папа, обдав ее отвратительным человеческим запахом, писает в дыру, потом бросает туда несколько кусочков карбида, от него отделится ацетилен, безопасный, но невыносимый для лисиц, которые тотчас же улепетнут, оставив для удовольствия отравителей лишь пустую нору. К сожалению, незнакомца предупредить труднее, если только он нуждается в нашей помощи.
По прошествии минуты Клер говорит:
— Кажется, у меня есть идея.
Снова взявшись за работу, она немного мрачнеет, но это скорее из приличия, чтобы отдать должное дню, который прогнал веселье.
Да, я всегда находился в своей стихии. Лагрэри… В самом этом имени заключено понятие леса, о чем, по крайней мере, свидетельствует указ, изданный Его Высочеством и запрещающий «всем сеньорам считать себя обладателями прав на рубку леса и устройство лужаек». Большим лагрэрийцем, чем я, невозможно быть. Мой прадед, продольный пильщик, живший в этих краях, при Второй империи женился на дочери дровосека. Мой дом восходит к его сыну, столяру, мечтавшему из своего сына сделать учителя; и, к его славе надо сказать, его сын нашел способ стать известным в своей деревне, где на протяжении тридцати пяти лет был сначала помощником учителя, затем учителем, наконец, директором, не требующим другого вознаграждения, другой почести, кроме возможности продолжать работу. Должен ли я гордиться этим? Не часто человек так явно выражает согласие остаться тем, что ты есть. Здесь я провел всю жизнь, да и после смерти не продвинусь слишком далеко. В окно видна церковь, кладбище, где есть и моя могила: гранитный прямоугольник, на котором я, примерный вдовец, не желающий жениться вновь, велел выгравировать вскоре после смерти жены: Мари-Луиз ТАДО, в замужестве ГОДЬОН (1920-1972) и Жан-Люк ГОДЬОН (1915…). Оставшаяся невписанной дата смерти позволяет мне ждать. Когда я отношу на кладбище мои самые красивые гладиолусы «Жестер» или «Мозамбик», мои самые красивые георгины «Люби меня» и «Акапулько», у меня бывает такое впечатление, будто я наполовину украшен цветами.
— Эй, ты о чем?
Я, кажется, шептал. Букет там свежий, я в добром здравии, на ногах, стою у окна, вдыхаю смешанный запах кожи, сильно пахнущего клея, смоляной бумаги, — новый запах для носа, привыкшего коллекционировать запахи лесные или огородные. Внутри все утихло, и я прислушиваюсь к тому, что снаружи. Со стороны лесопильни доносится пронзительный короткий визг стали, откусывающей кору. Улица огласилась скрежетом уборочной машины, она с шумом нагрузилась полными бидонами, а дояркам привезла пустые. Вот она едет, проехала. Проследовал запыхавшийся автомобиль, у которого хлопала дверца. Но что это? Ухо наполнилось дорогим, знакомым шумом: криками разбегающейся детворы, стуком галош, криками матерей, велосипедными звонками, гудками разъезжающихся автомобилей, увозящих домой владельцев ученических сумок. Бог ты мой! Где у меня голова? Я забыл, как возвращаются из школы.
Оборачиваюсь. И опять недоумеваю: теперь Клер исчезла. Она, видимо, спохватилась, что надо идти, и, оставив меня перебирать воспоминания, тихонько, на цыпочках, вышла: отправилась за Леонаром — он почти каждый вечер приходит к нам учить уроки. Однако дело обернулось совсем не так. Я только успел сбросить халат и подойти к лестнице, как услышал знакомый, густой баритон, привычно давящий гласные, переплетшийся с менее знакомым голосом женщины и с гневным голосом моей дочери, в котором прозвучал металл:
— Папа, к тебе визитеры.
Спокойно спустимся вниз. Выпятив подбородок вперед, как раньше, когда я был классным наставником, войдем в гостиную. Визитеров не двое, а трое: мэр, бригадир жандармерии и мадам Салуинэ, судебный следователь; группа стоит возле больших напольных часов моей бабушки, медный маятник которых медленно качается. Возле буфета расположилась Клер, в руках у нее блюдо, на нем позвякивает бутылка черносмородинной наливки и пять перевернутых стаканов. Само собой, у меня есть право титуловаться как прежде.
— Здравствуйте, господин директор.
Садимся. Как того требуют правила, мэр Жорж Вилоржей, — один из моих бывших учеников, — чьим помощником (не более!) я числюсь, одет в форменное платье. Положив кепку на колено, папаша Бомонь, бригадир, одной рукой держит стакан, а другой поглаживает преждевременную лысину, контрастирующую с детским лицом, на котором расцвели перваншевые глаза. Что касается мадам Салуинэ, гражданки Сен-Савена, соседней общины, судьи, которая каждый день совершает путешествие от своего дома к Дворцу правосудия, чьи окна смотрят на окна супрефектуры, то она одета в свой вечный серый костюм под стать серым волосам и серым глазам — из-за этого цвета ее прозвали «дама в сером». Деревенская смекалка сочетается у мэра с сознанием своего превосходства; он приступает к проблеме в шутливом тоне:
— Извините за вторжение, господин директор. Мадам Салуинэ интересуется вашим браконьером-эксгибиционистом, вашим милым флейтистом и, судя по всему, эквилибристом, поскольку он умеет, ходить по воде…
Мадам Салуинэ тотчас же подхватывает эстафету. У нее на лице ничего не значащая улыбка; она сдержанно говорит, почти без всякого выражения:
— Не дайте ввести себя в заблуждение, я здесь не официально; просто зашла по-соседски спросить, что правда в этой выразительно рассказываемой и распространившейся по всей округе истории, а что ложь. Вы, конечно, понимаете, что речь идет не о том, чтобы мобилизовать бригаду, которая прочесала бы пятнадцать тысяч гектаров ради поимки браконьера, и не о том, чтобы он предстал перед трибуналом, который только посмеется надо всем и присудит ему неделю условно. Однако дело становится серьезным, если речь идет о частном случае какого-то обширного грабежа. Если поступки выстраиваются в один ряд, то это уже не мелочь. И раз фермеры не чувствуют себя под защитой закона, то они в конце концов сами возьмутся за ружья и в одну из ближайших ночей пристрелят первого попавшегося мародера.
Мадам Салуинэ смотрит на Вилоржея, который в знак одобрения после каждой сказанной ею фразы опускает подбородок. Она продолжает:
— Уточняю: я не принимаю жалоб тех, у кого украли гуся или двух кроликов, борозда вырытого картофеля — тоже не в счет, потому что это могут быть кабаны. Но с пастбища в Белеглизе исчезли тридцать баранов, в Женесье — три быка, в Сен-Савене — лошадь. Так что, возможно, тут орудует банда бродяг, пришедших издалека. Возможно, у них есть наводчик. В общем, у всех краж — общий почерк. Им подверглись те фермы, которые расположены на опушке леса.
Пауза. Мадам Салуинэ уставилась на свой спустившийся чулок. Бригадир по-прежнему тушуется. Клер нахмурила брови: ей очень не нравится, когда Вилоржей вперяет (ее слово) в нее свой желтый взгляд. Пожалуй, самое время сейчас спросить себя, следует жалеть об этом или не следует. Жорж Вилоржей, недавно еще величаемый Жожо, — сын одной властной вдовы, не пожелавшей иметь соперницу в лице невестки; Жожо в свое время блистал, он мог бы стать инженером, но предпочел стать первым в деревне и завладел отцовским гаражом, сумел ручной насос заменить распределителем и обзавелся автоматической мойкой, большие щетки которой очищают от грязи автомашины. Клер ему очень нравилась… Но чтобы он ей — это маловероятно.
— Короче, — снова вступает мадам Салуинэ, — дабы успокоить общественность, надо, мы полагаем, установить контроль. Жалоб поступило достаточно, свидетелей тоже великое множество: видели или поверили, что видели, — кто худого высокого, кто — маленького толстого, но всегда с мешком за спиной, и он появлялся то здесь, то там. Серьезного — ничего. Но вы, господин директор, и вы, мадам, вы же сами видели светловолосого молодого человека…
— И совершенно голого! К радости москитов!
Это вступил в разговор Вилоржей. Бомонь, привставший, чтобы через проем двери бросить взгляд на голубую «Эстафету Франции», где возле радио бодрствует солдат в хаки, снова сел и положил ногу на ногу.
— Да, голого, — подтвердила Клер. — По-моему, он только что выстирал свое белье.
— Любитель жить на природе. А почему бы и нет, — наконец открыл рот бригадир. — Я каждое лето вижу таких туристов в лесу. Но никому не придет на ум мотаться по Болотищу. И меня интересует больше всего не выбранное им место рыбной ловли и не то, каким странным путем он туда пришел, а сам тип.
— Меня тоже, — выйдя, в свою очередь, из глубокой задумчивости, произнес мосье Годьон. — Но я не вижу связи между корзинкой для рыбешки и стадом овец. Я склонен предполагать, что это просто сумасшедший, который проводит свои каникулы на природе в одежде Адама, но без Евы.
По слегка вытянувшимся физиономиям ясно, что я никого, кроме дочери, не убедил. Мадам Салуинэ хотела бы, чтобы я привел свои доводы, но они не глубокомысленны и основываются скорее на чувстве, чем на разуме. Разговор превращался в допрос. Мне задают вопросы относительно роста, манеры держаться, формы подбородка, носа, ушей, цвета глаз, длины волос незнакомца, как будто в бинокль я мог все это разглядеть. Я немного знаю мадам Салуинэ: пользуясь привилегией несменяемости судейских чиновников, она решила закрепиться в этих местах и отказалась, как и я, переезжать куда-то еще — у нее репутация человека строгого, строгость ее несколько умеряется некоторой снисходительностью по отношению к тем, кто родился и вырос в этом краю. Она в свое удовольствие (что доказывает ее визит) расправляется с законностью; ей, конечно, хочется удовлетворить Вилоржея, пекущегося о своей пастве и жаждущего организовать облаву на Болотище; но она боится показаться смешной и колеблется; но вот, наконец, она поднимается и шепотом произносит:
— Надо сделать все, чтобы совесть была чиста.
— Можно пойти и самим посмотреть, — предлагает бригадир. — Однако без провожатого мои люди не смогут найти дорогу.
Вот оно! Бригадир топчется на месте, окрыленный словами дамы в сером, которая краешком глаза ласково смотрит на меня. Он тихонько откашливается. Меньшее, что можно об этом сказать, — что это нечестно; он не осмеливается открыто просить меня сопровождать его. Он надеется, что я сам предложу…
— Возьмите Колена, — говорит Клер. — Лучше этого лесного провожатого не найдешь.
«Лесной провожатый» (иногда его называют «лесовик», как в XVIII веке) здесь — это сторож… Их трое — по лесному ведомству, но за пределами Большой Чащи они не слишком уверены в себе. Переступая маленькими шажочками, мадам Салуинэ проходит по комнате. Она пришла на всякий случай, она и не рассчитывала особенно на мое содействие и оценила, конечно, что я не сказал: «Видите ли, мадам, хорош бы я был». Она благодарит меня, протягивает мне сухую ладонь. Бригадир, одетый в синие с черной полосой брюки и крепко стоящий на обеих ногах, тоже благодарит меня и отдает мне честь. Его затянутая в драп спина, перечеркнутая кожаным ремнем с кобурой сбоку, где лежит его огнестрельное оружие, чуть покачивается взад-вперед. Он уходит, он уже ко всему безразличен — он принадлежит уже другим делам, которым отдается с удовольствием, как все люди церкви или правосудия. Остается Вилоржей, но и он поворачивается на пороге и быстро закрывает за собой дверь.
Он, должно быть, не слышал, как моя дочь бросила ему вдогонку крепкое словцо, за которым последовал возглас, обращенный ко мне и содержащий упрек:
— А что я тебе говорила? Это не осталось без внимания.
У Клер ненависть к облаве может распространяться и на человека — он хозяин леса, он имеет право на его богатства и на защиту, как и любое животное. Пусть это будет даже гриф, разве он не так же невинно красив, как ястреб? Поджав одну ногу, которой она покачивает, и стоя на другой, Клер ерошит свои черные волосы. Она крутится на пятке и, намекая на то, что некоторых любителей хлорпикрина из-за нас постигнет неудача, восклицает:
— Увы, мы не можем предупредить его, как лисицу.
Она давится от смеха. Члены общества защиты животных, члены «Друзей лисиц и других вонючек», члены ОПО (общества противников охоты), мы и впрямь стараемся прибыть на место происшествия первыми, накануне, если это возможно, если нам удается узнать, где и когда нора подвергнется выкуриванию. Клер отворачивается. Папа, обдав ее отвратительным человеческим запахом, писает в дыру, потом бросает туда несколько кусочков карбида, от него отделится ацетилен, безопасный, но невыносимый для лисиц, которые тотчас же улепетнут, оставив для удовольствия отравителей лишь пустую нору. К сожалению, незнакомца предупредить труднее, если только он нуждается в нашей помощи.
По прошествии минуты Клер говорит:
— Кажется, у меня есть идея.
Снова взявшись за работу, она немного мрачнеет, но это скорее из приличия, чтобы отдать должное дню, который прогнал веселье.
III
Открытие. Существует лишь один прекрасный рассказ об охоте — это когда страстный охотник Актеон с луком в руке настигает Артемиду, а богиня столь чиста и строга, что превратила юношу в оленя, и его сожрали собственные его собаки.
Будем снисходительны к эскимосу, питающемуся салом тюленя и одетому в его шкуру! Но пусть будет стыдно тем, кто ходят с ягдташем за спиной и кичатся сделанными ими «картинами» из пера и волосков! Пусть будет стыдно «охотникам», устраивающим ловушки, тем, кто выкуривает, расставляет тенета, коллекционирует рога, клыки и прочие «трофеи», зрителям, глядящим, как исполосовывают и отдают собакам на съедение несчастных животных; мы не одобряем и художников, «подвешивающих» животных за лапки к гвоздю, изображенному на полотне, эти задыхающиеся жертвы, с потухшими глазами под мохнатыми веками, — и все для того, чтобы на картине была смесь рыжих, красных, розовых тонов, с голубым подкрыльем вяхиря, зеленью канарки со свежим красным пятном, кармином, мареной… Как бы то ни было, это труп! Это мертвая пастель! Мертвое масло! Я отвергаю все, что представляет собой красивую мертвечину. Включая чучело. Включая жертвоприношения в кино, как, например, смерть зебу в «Апокалипсисе сегодня», как смерть собаки в «Паскале Дуарте»…
Открытие! Оно хотя бы дало мне возможность поразвлечься. Как бы поздно я ни ложился, я всегда просыпаюсь, когда стрелки часов, — внизу маленькая, а сверху большая, — разделяют циферблат пополам. Я вышел очень рано и пошел по Рю-Гранд до того места, где она пересекается с Траверсьер, которая тут расширяется и образует площадь Мэрии. На каменной мостовой, служащей паркингом, там и сям можно было увидеть куртки с карманами на спине, штаны с бантами, животы с патронными сумками, шляпы с лентами и перьями, а кроме того, различные роды оружия и тявкающих тварей, с прямыми ногами, с кривыми, темного цвета, светлого, разношерстных пятнистых, и всех охотно писающих на колеса повозок. Среди множества людей было, — увы! — много друзей, способных выстрелить — паф, паф — во все, что движется, будь это несъедобная ворона или какой-нибудь козодой. Я производил подсчет сил противника и раздавал, — будучи в веселом расположении духа, на что у меня имелись основания, — приветствия и даже пожелания «Хорошей охоты!», но подразумевая под этим неудачу. Я уже собрался вернуться, когда встретил Колена, лесовика, который, посмеиваясь, лорнировал меня, приложив палец к своему серому кепи.
— Вы знаете результат?..
Накануне вечером Вилоржей хмуро объявил на совете, что операция «Болотище», отложенная по неизвестным для меня причинам на неделю, в конце концов состоялась, — нешумная, но без меры утомившая и обозлившая трех жандармов, которые потерпели неудачу, а проводником был Колен. Подробностей никаких. Но Колен, который не любит, когда кто-нибудь другой, а не он, именем закона бороздит его владения, разоткровенничался.
— Вчетвером! Не считая одного, расположившегося на площадке Гланде, чтобы обеспечивать связь с бригадой через полевой телефон… Вы представить себе не можете! Прочесать округу.
В общем, они отправились утром около девяти часов. Во время путешествия Бомонь не переставал сверяться с картой и каждый раз спрашивал лесовика: «Этот ручеек и есть Малая Верзу? Перешагнем через нее». А Колен уточнял: «Угу, но потом пойдем вдоль нее». Боты продолжали путь. Но — ведь верно? — нога, привычная к асфальту, работает каблуком, а привычная к земле — носком. Идти — это не ехать. Товарищи его не были хорошими ходоками; они вглядывались в темноту, не различая перед собой ровно ничего. Кто плохо шагает, тому быстро надоедает. Лес в низине не так полнится воздухом, как горный, не так живописен, богат приключениями; все одно и то же — стволы, стволы, а над ними ярко-зеленая листва; шагаешь, шагаешь, вдавливая в землю опавшие листья, и дилетант в конце концов склоняется к тому, что в этой черноте одно похоже на другое. Патруль, прибывший в Пьер-Леве, уже порядком притомился, Бомонь же, твердо уверенный в своих геодезических познаниях, решил, что на все про все уйдет не более двадцати минут.
— Часом позже, господин директор, пошли овраги, где молодые деревца уступают место корявым деревьям. Напрасно бригадир тряс свой передатчик и кричал: «Алло! Вы меня слышите? Алло! Я вас не слышу». Это оказалось дольше, чем мы предполагали… Делать нечего. Короче, ровно в полпервого пришли в небольшой ивняк, где и расположились на отдых.
Я слушаю, а сам тихонько иду, иду по Рю-Гранд. Оказывается, Колен осторожно присел на ворох веток, а жандармы, глядя на него, пускали слюни, ибо прямо перед ними маячил толстый сандвич. А сильно вспотевший Бомонь, промокая себя платком, поглядывал на часы, внюхивался в запахи болота, поворачивая разочарованную физиономию к своим людям, более привычным к дежурству на дорогах, где мчатся с недозволенной скоростью и где они уверены, что подцепят клиента. Наконец около двух часов дня бригадир прорычал: «Хватит!» Все-таки для успокоения совести он срезал с орешника ветвь, обстругал ее, чтобы получился зонд, подошел к воде и в нужном месте пошарил в ней, сперва прямо перед собой, потом справа, потом слева, наконец, под кувшинками он нащупал какой-то предмет. Он сказал: «Действительно, тут под водой как будто какой-то столбик».
Мы с Коленом остановились у моей двери; Колен опаздывал, но он забыл о службе и продолжал свой рассказ, ничего не пропуская и красуясь:
— Не очень-то они рвались, эти голубые штаны, посмотреть, что там на Болотище, и прочесать его… Я пожертвовал собой, я прошел по этим колышкам голыми ногами и с далеко не гордым видом. На острове, конечно, ни души. Ничего, кроме нагромождения веток, а сверху почерневшие камни. То есть мы напали на очаг! Так делают скауты или землекопы, подогревающие пищу в котелках. И там, на самом виду, лежало… Угадайте что? Ни за что на свете не угадаете… Конечно, не послание. Предмет? А какой? Как дать понять тому, кто тут пройдет, и только ему одному? «Это обиталище известно, известно, что ты тут делаешь. Беги!»
— Шпики, — уточнил Колен, — рты разинули, когда я им протянул маленькую поваренную книгу под названием: «Сто способов приготовления рыбы».
Во всяком случае, всем ясно, что у нас не было помрачения рассудка… а мне, если в этом была необходимость, что у моей дочери есть некоторый талант. Колен ушел, потрусил к своему сектору, где ему вменено в обязанность проверять разрешения на охоту, есть ли печать полиции и тем ли заряжены ружья. А я на кухне возле открытого окна заглатываю кофе. Уже раздаются выстрелы, гремит на множество ладов. Но все перекрывают глухие раскаты двенадцатого калибра. Меня выводит из себя какой-то изолированный звук: похоже, что подстрелили птицу. Выстрелы указывают на то, что группа охотников встретила группу уток. Я считаю: за десять минут восемь залпов. Маловато. Всем известно, что число немвродов в этом краю, — самое большое в мире, — не оставляет им никакого шанса на то, чтобы побить глупый рекорд лорда Грея, который за один день уложил девятьсот штук разной дичи; и я, конечно, не буду горевать, если пустые гильзы, в которых настоялся запах пороха и медные донца которых довольно долго блестят на нивах полей, прежде чем их тронет ржавчина, не отметят вехами маршрут этих отстрельщиков, принимающих участие в общей плохо организованной охоте. Мы будем даже ликовать, если акционеры общества, основанного бароном Тордеем с его восемью расположенными рядом фермами, заселенными, — что стало в копеечку, — птицами и рыбами, не будут больше стрелять со стороны дороги в Женесье.
Возможно, мы добьемся успеха. Эхо раздается с разных сторон, и это нас запутывает, но, кажется, ветер уносит его на север, а мы знаем то, что мы знаем… Смешной была та ночь: мы привели доказательства нашего мятежного духа, который все время искореняем у наших учеников, чьей суровой жертвой мы бываем. Конечно, не надо опасаться своего немного мальчишеского вида, выражающего иногда добрые намерения. Однако господин директор отнюдь не вегетарианец, беспечально съедает цыпленка и заказал на сегодня фасоль с бараниной, но защищает природу с истовостью, в коей чувствуется некоторая снисходительность по отношению к дочери и некоторая злость по отношению к роду человеческому. Ибо, дорогой друг, если известно, что охотники убивают ради удовольствия, ради гордости или выгоды (у крестьян наблюдаем то же самое по отношению к обитателям скотного двора), если правда, что они нанесли вред природе, почти полностью уничтожив не одну дюжину видов, если правда то, что они могут претендовать называться покровителями фауны под тем предлогом, что заселяют леса специально выведенной дичью, которую, впрочем, они вскоре перебьют, возмутительно, что самые серьезные из них, прекрасно знающие фауну, хотя и почитают ее, но не могут не приносить в жертву ее представителей (что бесполезно: ведь оленину они не едят)… то мы не многим лучше, хотя мы жалеем диких животных, зато не жалеем домашних, а наши зубы принуждают нас есть мясную пищу и жить за счет протеина трупов, из которых мы делаем жаркое, колбасу, икру или паштет.
Но противоречия очень быстро примиряются. В этом году триста гектаров барона граничат с заповедником. Как бы то ни было, около полуночи, стараясь держаться в отдалении от ферм, от которых идет теплый запах коров, а сторожевые псы тревожатся, заслышав незнакомца, и перекликаются, две тени пробежали по территории общины: две тени, находящиеся под покровительством ночной безлунной тьмы, прочерченной, однако, Млечным Путем и усеянной светящимися точками в достаточном количестве для того, чтобы различить, если вглядеться, ком земли, на который можно наткнуться, или металлический брус, о который можно споткнуться.
— Подожди, — сказал один, — будешь смеяться, когда все кончится.
И тени запускали руку в пеньковые мешки, подвешенные по бокам, два старых мешка из обрывков кожи и дурно пахнущие удобрения, как у садовников, отказавшихся от химикатов. Тени повторяли величественные жесты сеятелей, выбирая лучшие кустарники для удобрения этим С10Н8, подобным нафталину, запах которого так ненавидит дичь и который заставляет ее менять место, искать новые укрытия.
— Зайдем напротив, — прошептал тот же голос около часа ночи.
И две неутомимые тени действительно пошли к заповеднику. Они поменяли мешки, а в мешках поменялось их содержимое. Тени продолжали разбрасывать. На этот раз зерно. Зерно, смоченное в мясном соке, который для фазана то же, что для железа — магнит.
— А теперь можно и посмеяться…
За час до восхода солнца, выбросившего первые косые лучи, в которых заблестела паутина, а на ней жемчужинки росы, засверкали стволы охотничьих ружей, началась поспешная миграция. Низкий туман наполнился разными звуками, слышалось скольжение, прыжки, лесные шорохи, шум бреющего полета, голоса куропаток, созывающих цыплят, воркованье. А наверху, над сарычом, что летает в небе, где плывут маленькие кремовые облака, святая Бредуй, покровительница животных, наслаждалась досадой святого Гюбера: в условленный час, когда эти городские господа чаще всего спешат на охоту, их собакам, вынюхивающим, бродящим в кустах, высматривающим добычу, пришлось довольствоваться лишь, — я на это надеюсь, — запахами, влекущими не туда, куда надо.
По этой причине (а не по другим, о которых, впрочем, она меня и не уведомляет в воскресное утро) Клер легла поздно и все еще спит или нежится в постели в своей комнате, комнате девушки. Чашка Клер ждет ее. Я залпом выпиваю кофе, — в одиночестве иду готовить фасоль с бараниной и, подтрунивая над собой, выдуваю меж зубов легкое «тсс, тсс». Масло греется. Масло шипит в чугунной кастрюле, где лежит разделанный на кусочки жир, порезанный лук, ломтик шейной части и мясо с ребер. Расстроить охоту, старина, отсрочить смерть птицы, которую загоняют в рожь, чтобы потом предложить ее пуле, — это отлично. Развеселить же свою девчушку, поборницу всего живого, самому избавиться от лишнего налета серьезности, — и того лучше. Дадим стечь воде с ножек, которые мокнут со вчерашнего дня, обваляем в муке, посолим, поперчим, добавим чесноку, тмину, лаврового листа. Все-таки надо немного осадить Клер с ее фантазиями… Накроем крышкой. Мне остается только сесть и приняться за «Эклерер», который пришел в субботу и который я пока еще не пролистнул. Я перескакиваю с первой страницы, где комментируют события, связанные со смертью папы Иоанна-Павла I, на шестую, где повествуют о местных делах. «Спрямление виража на шоссе между отметками 7700 и 8050» — без этого, конечно, не обойтись, во время муниципальных выборов, в депутатском отчете, имеющем в виду благодеяния, коими мы обязаны нашему мэру. Объявление оценщика мосье Нора: «Продается мебель в хорошем состоянии». А прямо под этим помещен совсем уж неожиданный заголовок: «Возвращение к природе в нашем прекрасном крае?» Так вопрошает себя в заметке на пятнадцать строчек, — она следует за отчетом о бале пожарников, — мадам Пе, корреспондент от Лагрэри нашего местного еженедельника…
Будем снисходительны к эскимосу, питающемуся салом тюленя и одетому в его шкуру! Но пусть будет стыдно тем, кто ходят с ягдташем за спиной и кичатся сделанными ими «картинами» из пера и волосков! Пусть будет стыдно «охотникам», устраивающим ловушки, тем, кто выкуривает, расставляет тенета, коллекционирует рога, клыки и прочие «трофеи», зрителям, глядящим, как исполосовывают и отдают собакам на съедение несчастных животных; мы не одобряем и художников, «подвешивающих» животных за лапки к гвоздю, изображенному на полотне, эти задыхающиеся жертвы, с потухшими глазами под мохнатыми веками, — и все для того, чтобы на картине была смесь рыжих, красных, розовых тонов, с голубым подкрыльем вяхиря, зеленью канарки со свежим красным пятном, кармином, мареной… Как бы то ни было, это труп! Это мертвая пастель! Мертвое масло! Я отвергаю все, что представляет собой красивую мертвечину. Включая чучело. Включая жертвоприношения в кино, как, например, смерть зебу в «Апокалипсисе сегодня», как смерть собаки в «Паскале Дуарте»…
Открытие! Оно хотя бы дало мне возможность поразвлечься. Как бы поздно я ни ложился, я всегда просыпаюсь, когда стрелки часов, — внизу маленькая, а сверху большая, — разделяют циферблат пополам. Я вышел очень рано и пошел по Рю-Гранд до того места, где она пересекается с Траверсьер, которая тут расширяется и образует площадь Мэрии. На каменной мостовой, служащей паркингом, там и сям можно было увидеть куртки с карманами на спине, штаны с бантами, животы с патронными сумками, шляпы с лентами и перьями, а кроме того, различные роды оружия и тявкающих тварей, с прямыми ногами, с кривыми, темного цвета, светлого, разношерстных пятнистых, и всех охотно писающих на колеса повозок. Среди множества людей было, — увы! — много друзей, способных выстрелить — паф, паф — во все, что движется, будь это несъедобная ворона или какой-нибудь козодой. Я производил подсчет сил противника и раздавал, — будучи в веселом расположении духа, на что у меня имелись основания, — приветствия и даже пожелания «Хорошей охоты!», но подразумевая под этим неудачу. Я уже собрался вернуться, когда встретил Колена, лесовика, который, посмеиваясь, лорнировал меня, приложив палец к своему серому кепи.
— Вы знаете результат?..
Накануне вечером Вилоржей хмуро объявил на совете, что операция «Болотище», отложенная по неизвестным для меня причинам на неделю, в конце концов состоялась, — нешумная, но без меры утомившая и обозлившая трех жандармов, которые потерпели неудачу, а проводником был Колен. Подробностей никаких. Но Колен, который не любит, когда кто-нибудь другой, а не он, именем закона бороздит его владения, разоткровенничался.
— Вчетвером! Не считая одного, расположившегося на площадке Гланде, чтобы обеспечивать связь с бригадой через полевой телефон… Вы представить себе не можете! Прочесать округу.
В общем, они отправились утром около девяти часов. Во время путешествия Бомонь не переставал сверяться с картой и каждый раз спрашивал лесовика: «Этот ручеек и есть Малая Верзу? Перешагнем через нее». А Колен уточнял: «Угу, но потом пойдем вдоль нее». Боты продолжали путь. Но — ведь верно? — нога, привычная к асфальту, работает каблуком, а привычная к земле — носком. Идти — это не ехать. Товарищи его не были хорошими ходоками; они вглядывались в темноту, не различая перед собой ровно ничего. Кто плохо шагает, тому быстро надоедает. Лес в низине не так полнится воздухом, как горный, не так живописен, богат приключениями; все одно и то же — стволы, стволы, а над ними ярко-зеленая листва; шагаешь, шагаешь, вдавливая в землю опавшие листья, и дилетант в конце концов склоняется к тому, что в этой черноте одно похоже на другое. Патруль, прибывший в Пьер-Леве, уже порядком притомился, Бомонь же, твердо уверенный в своих геодезических познаниях, решил, что на все про все уйдет не более двадцати минут.
— Часом позже, господин директор, пошли овраги, где молодые деревца уступают место корявым деревьям. Напрасно бригадир тряс свой передатчик и кричал: «Алло! Вы меня слышите? Алло! Я вас не слышу». Это оказалось дольше, чем мы предполагали… Делать нечего. Короче, ровно в полпервого пришли в небольшой ивняк, где и расположились на отдых.
Я слушаю, а сам тихонько иду, иду по Рю-Гранд. Оказывается, Колен осторожно присел на ворох веток, а жандармы, глядя на него, пускали слюни, ибо прямо перед ними маячил толстый сандвич. А сильно вспотевший Бомонь, промокая себя платком, поглядывал на часы, внюхивался в запахи болота, поворачивая разочарованную физиономию к своим людям, более привычным к дежурству на дорогах, где мчатся с недозволенной скоростью и где они уверены, что подцепят клиента. Наконец около двух часов дня бригадир прорычал: «Хватит!» Все-таки для успокоения совести он срезал с орешника ветвь, обстругал ее, чтобы получился зонд, подошел к воде и в нужном месте пошарил в ней, сперва прямо перед собой, потом справа, потом слева, наконец, под кувшинками он нащупал какой-то предмет. Он сказал: «Действительно, тут под водой как будто какой-то столбик».
Мы с Коленом остановились у моей двери; Колен опаздывал, но он забыл о службе и продолжал свой рассказ, ничего не пропуская и красуясь:
— Не очень-то они рвались, эти голубые штаны, посмотреть, что там на Болотище, и прочесать его… Я пожертвовал собой, я прошел по этим колышкам голыми ногами и с далеко не гордым видом. На острове, конечно, ни души. Ничего, кроме нагромождения веток, а сверху почерневшие камни. То есть мы напали на очаг! Так делают скауты или землекопы, подогревающие пищу в котелках. И там, на самом виду, лежало… Угадайте что? Ни за что на свете не угадаете… Конечно, не послание. Предмет? А какой? Как дать понять тому, кто тут пройдет, и только ему одному? «Это обиталище известно, известно, что ты тут делаешь. Беги!»
— Шпики, — уточнил Колен, — рты разинули, когда я им протянул маленькую поваренную книгу под названием: «Сто способов приготовления рыбы».
Во всяком случае, всем ясно, что у нас не было помрачения рассудка… а мне, если в этом была необходимость, что у моей дочери есть некоторый талант. Колен ушел, потрусил к своему сектору, где ему вменено в обязанность проверять разрешения на охоту, есть ли печать полиции и тем ли заряжены ружья. А я на кухне возле открытого окна заглатываю кофе. Уже раздаются выстрелы, гремит на множество ладов. Но все перекрывают глухие раскаты двенадцатого калибра. Меня выводит из себя какой-то изолированный звук: похоже, что подстрелили птицу. Выстрелы указывают на то, что группа охотников встретила группу уток. Я считаю: за десять минут восемь залпов. Маловато. Всем известно, что число немвродов в этом краю, — самое большое в мире, — не оставляет им никакого шанса на то, чтобы побить глупый рекорд лорда Грея, который за один день уложил девятьсот штук разной дичи; и я, конечно, не буду горевать, если пустые гильзы, в которых настоялся запах пороха и медные донца которых довольно долго блестят на нивах полей, прежде чем их тронет ржавчина, не отметят вехами маршрут этих отстрельщиков, принимающих участие в общей плохо организованной охоте. Мы будем даже ликовать, если акционеры общества, основанного бароном Тордеем с его восемью расположенными рядом фермами, заселенными, — что стало в копеечку, — птицами и рыбами, не будут больше стрелять со стороны дороги в Женесье.
Возможно, мы добьемся успеха. Эхо раздается с разных сторон, и это нас запутывает, но, кажется, ветер уносит его на север, а мы знаем то, что мы знаем… Смешной была та ночь: мы привели доказательства нашего мятежного духа, который все время искореняем у наших учеников, чьей суровой жертвой мы бываем. Конечно, не надо опасаться своего немного мальчишеского вида, выражающего иногда добрые намерения. Однако господин директор отнюдь не вегетарианец, беспечально съедает цыпленка и заказал на сегодня фасоль с бараниной, но защищает природу с истовостью, в коей чувствуется некоторая снисходительность по отношению к дочери и некоторая злость по отношению к роду человеческому. Ибо, дорогой друг, если известно, что охотники убивают ради удовольствия, ради гордости или выгоды (у крестьян наблюдаем то же самое по отношению к обитателям скотного двора), если правда, что они нанесли вред природе, почти полностью уничтожив не одну дюжину видов, если правда то, что они могут претендовать называться покровителями фауны под тем предлогом, что заселяют леса специально выведенной дичью, которую, впрочем, они вскоре перебьют, возмутительно, что самые серьезные из них, прекрасно знающие фауну, хотя и почитают ее, но не могут не приносить в жертву ее представителей (что бесполезно: ведь оленину они не едят)… то мы не многим лучше, хотя мы жалеем диких животных, зато не жалеем домашних, а наши зубы принуждают нас есть мясную пищу и жить за счет протеина трупов, из которых мы делаем жаркое, колбасу, икру или паштет.
Но противоречия очень быстро примиряются. В этом году триста гектаров барона граничат с заповедником. Как бы то ни было, около полуночи, стараясь держаться в отдалении от ферм, от которых идет теплый запах коров, а сторожевые псы тревожатся, заслышав незнакомца, и перекликаются, две тени пробежали по территории общины: две тени, находящиеся под покровительством ночной безлунной тьмы, прочерченной, однако, Млечным Путем и усеянной светящимися точками в достаточном количестве для того, чтобы различить, если вглядеться, ком земли, на который можно наткнуться, или металлический брус, о который можно споткнуться.
— Подожди, — сказал один, — будешь смеяться, когда все кончится.
И тени запускали руку в пеньковые мешки, подвешенные по бокам, два старых мешка из обрывков кожи и дурно пахнущие удобрения, как у садовников, отказавшихся от химикатов. Тени повторяли величественные жесты сеятелей, выбирая лучшие кустарники для удобрения этим С10Н8, подобным нафталину, запах которого так ненавидит дичь и который заставляет ее менять место, искать новые укрытия.
— Зайдем напротив, — прошептал тот же голос около часа ночи.
И две неутомимые тени действительно пошли к заповеднику. Они поменяли мешки, а в мешках поменялось их содержимое. Тени продолжали разбрасывать. На этот раз зерно. Зерно, смоченное в мясном соке, который для фазана то же, что для железа — магнит.
— А теперь можно и посмеяться…
За час до восхода солнца, выбросившего первые косые лучи, в которых заблестела паутина, а на ней жемчужинки росы, засверкали стволы охотничьих ружей, началась поспешная миграция. Низкий туман наполнился разными звуками, слышалось скольжение, прыжки, лесные шорохи, шум бреющего полета, голоса куропаток, созывающих цыплят, воркованье. А наверху, над сарычом, что летает в небе, где плывут маленькие кремовые облака, святая Бредуй, покровительница животных, наслаждалась досадой святого Гюбера: в условленный час, когда эти городские господа чаще всего спешат на охоту, их собакам, вынюхивающим, бродящим в кустах, высматривающим добычу, пришлось довольствоваться лишь, — я на это надеюсь, — запахами, влекущими не туда, куда надо.
По этой причине (а не по другим, о которых, впрочем, она меня и не уведомляет в воскресное утро) Клер легла поздно и все еще спит или нежится в постели в своей комнате, комнате девушки. Чашка Клер ждет ее. Я залпом выпиваю кофе, — в одиночестве иду готовить фасоль с бараниной и, подтрунивая над собой, выдуваю меж зубов легкое «тсс, тсс». Масло греется. Масло шипит в чугунной кастрюле, где лежит разделанный на кусочки жир, порезанный лук, ломтик шейной части и мясо с ребер. Расстроить охоту, старина, отсрочить смерть птицы, которую загоняют в рожь, чтобы потом предложить ее пуле, — это отлично. Развеселить же свою девчушку, поборницу всего живого, самому избавиться от лишнего налета серьезности, — и того лучше. Дадим стечь воде с ножек, которые мокнут со вчерашнего дня, обваляем в муке, посолим, поперчим, добавим чесноку, тмину, лаврового листа. Все-таки надо немного осадить Клер с ее фантазиями… Накроем крышкой. Мне остается только сесть и приняться за «Эклерер», который пришел в субботу и который я пока еще не пролистнул. Я перескакиваю с первой страницы, где комментируют события, связанные со смертью папы Иоанна-Павла I, на шестую, где повествуют о местных делах. «Спрямление виража на шоссе между отметками 7700 и 8050» — без этого, конечно, не обойтись, во время муниципальных выборов, в депутатском отчете, имеющем в виду благодеяния, коими мы обязаны нашему мэру. Объявление оценщика мосье Нора: «Продается мебель в хорошем состоянии». А прямо под этим помещен совсем уж неожиданный заголовок: «Возвращение к природе в нашем прекрасном крае?» Так вопрошает себя в заметке на пятнадцать строчек, — она следует за отчетом о бале пожарников, — мадам Пе, корреспондент от Лагрэри нашего местного еженедельника…