— В этом деле все смешно, освобождение из-под стражи было неизбежно, и, более того, это делается с благословения суда. Вы помните, что в больнице раненый просил называть его тридцатым по номеру его кровати. Чтобы облегчить дело, его и здесь поместили в камеру номер тридцать, и мы освобождаем теперь эту цифру. Тридцатый поставил в качестве подписи, как безграмотный, простой крест и сопроводил его отпечатками пальцев. Правда, он не без лукавства начертал его в виде буквы X. Правосудие радо, что отделалось от него, но его беспокоит освобождение; более оправданное, чем взятие тридцатого под стражу, оно тем не менее поколебало законность.
Снова решетка. Снова коридор. Но вдруг справа широко открытая дверь в канцелярию суда — большую комнату, разделенную надвое, как на почте, перегородкой, за ней три писца в униформе с картонными папками и списками заключенных скребут по бумаге, в то время как в той части, которая отведена для освобождаемых заключенных, на скамье, тянущейся вдоль перегородки, сидит тридцатый. Рядом с надзирателем, у которого рукава обшиты серебряным позументом, стоит мадам Салуинэ и нервно курит сигарету, со следами губной помады на ней. Выглядит она неважно: виной тому серенький утренний свет, с трудом пробивающийся сквозь запотевшие стекла, и лампы под зелеными абажурами. Она приветствовала меня кивком головы, я уже видел у нее этот жест (свойственный большинству судейских, которых их профессия, как мне думается, заставляет не доверять рукам).
— Не удивляйтесь, — тотчас проговорила она. — В такой странной ситуации необходимо наше присутствие. Я хотела предупредить вас, мосье Годьон. Вы на свой страх и риск забираете заключенного. И расходы тоже ваши. Так как уголовное дело не прекращено, и он пользуется лишь временной свободой под нашим контролем, предусмотренным статьей сто тридцать восьмой, он остается в моем распоряжении. Он не имеет права покинуть Лагрэри. У него есть книжечка, с которой он должен каждый месяц являться в жандармерию, где каждый раз будут пытаться установить его личность. Так как контроль за ним и отметка требуют, чтобы он носил какое-то имя, он будет называться «Тридцать», как обозначено в его выходном листе. Это, конечно, временное имя, ибо департаментская служба розыска в интересах семьи задействована и этим занимаются даже специалисты группы исчезновений шестого кабинета юридического представительства на Кэ де Жевр в Париже. У меня свои резоны настаивать. Каждый год теряется двадцать тысяч подростков и пятнадцать тысяч детей младшего возраста, из которых шестьдесят процентов находятся через неделю, тридцать — через три недели и пять — через три месяца. В общем, и ста пятидесяти досье не наберется, которые были бы квалифицированы в конце концов как досье напрасных поисков.
Мадам Салуинэ, делая вид, что адресуется ко мне, на самом деле хотела возбудить интерес Тридцатого, более спокойного, более безразличного, более Мутикса, чем обычно. Но тут, дождавшись конца тирады, вежливо вмешался мосье Мийе:
— Не могу ли я позволить себе напомнить, мадам, что всякий взрослый гражданин имеет право исчезнуть?
Мадам Салуинэ всю передернуло, но она благосклонно ответила:
— Это ограниченное право, метр. Мужчина всегда должен находиться на месте, ибо он подлежит воинской повинности. Вы не можете также не знать, что, если он женат и обременен детьми, его исчезновение означает отказ от семьи, что влечет за собой наказание, а именно год тюрьмы.
— И шесть тысяч франков штрафа, — уточнил мосье Мийе. — Кстати, мадам…
Но дама в сером, сев на своего конька, продолжала:
— Раз мы об этом заговорили, не мешало бы проинформировать подследственного о новом законе, который касается и его. Есть собственно исчезнувшие, иными словами — умершие. А есть отсутствующие, то есть живые. Согласно закону от двадцать восьмого декабря тысяча девятьсот семьдесят седьмого года, отсутствующий больше не может в течение тридцати лет потребовать то, что принадлежит ему, и больше нет необходимости ждать целый век, чтобы официально рассматривать его как умершего. Отсутствие может быть констатировано с тех пор, как беглец перестал давать о себе знать, и по прошествии десяти лет оно может повлечь за собой те же последствия, что и в случае смерти.
— Знаю, — сказал мосье Тридцать, внезапно вскочивший на костылях.
— Благодарю за справку, — поспешила сказать мадам Салуинэ. — Если вы его знали, — а ведь речь идет о законе французского законодательства, — вы признались, по крайней мере, что вы француз.
Суровость тона могла обмануть, но на устах мадам Салуинэ заиграла улыбка, и ее противник улыбнулся тоже. Они словно состязались; это было похоже на игру в жмурки, но агрессивную, где было всего два партнера: неизвестный и мнимослепой, пытающийся все время сдернуть повязку. Сделав пируэт на каблуке, мадам Салуинэ, окутанная неброским ароматом своих духов, обратилась ко мне:
— Прошу вас, еще одно слово, мосье Годьон. Все, что могло бы быть преступного в поведении вашего подопечного, о чем мне никто не доложит, усугубит вашу ответственность… И, само собой, если он соберется в дорогу, вы должны будете меня об этом проинформировать.
— Само собой разумеется, — опередив меня, сказал мосье Мийе. — Кстати, мадам, вам, конечно, известно, что позавчера снова украли кое-какой скот на ферме Сен-Савен, а мой клиент, находясь здесь…
— И впрямь, надо этим заняться, — ответствовала дама в сером. — До свидания, мосье.
Она пошла направо, а мы все — налево, сопровождаемые тем же стражем, открывающим те же решетки. Подогнув раненую ногу и методично переставляя другую, опираясь при этом на костыли с резиновыми наконечниками, шаркающими по каменным плитам, больной проковылял к выходу; по дороге он прямодушно развивал мысли мадам Салуинэ:
— Я тоже, мосье, должен вас предупредить. Я вам очень обязан, но если я и принимаю ваше предложение, то это лишь потому, что у меня нет выбора. Как только я стану на обе ноги, я уйду, и я не считаю себя обязанным предупреждать вас об этом. Точно так же, как и не буду считать себя обязанным и впредь давать вам какие бы то ни было объяснения.
— Само собой, — сказал я.
— Я покидаю вас, — сказал мосье Мийе. — Воспользуюсь случаем и прикажу вызвать ко мне одного из моих клиентов.
Надзиратель покинул нас в полнейшей тишине, если только не считать металлического позвякиванья связки его ключей, после того как он показал в окошечке разрешение на выход, каковое ему тотчас же и вернули. Все так же, в тишине, внутренняя сторона стены уступила место внешней; снаружи было еще грязнее; с двух концов здания стояли караулки, куда было засунуто по одному часовому. На улице шел густой снег с дождем, перерезывая наискосок побеленный фасад кафе напротив тюрьмы; можно себе представить, как тепло было человеку, одетому лишь в комбинезон. Но Клер и это предусмотрела: на лавочке лежало пальто. Тремя минутами позже мы уже выезжали из города, — я сидел впереди, раненый — позади, чтобы удобнее поместить больную ногу, — предоставив заботу о том, как заполнить тишину, стрелке на ветровом стекле машины и шуршанию шин по мокрому асфальту. На фоне пропитанного влагой пейзажа, обесцвеченного колышущимся над ним туманом, который утыкался то в темные стрелы живых изгородей, то в блестящие, полные воды канавы, начали проплывать: направо — деревянные телефонные столбы, налево — цементные столбы «Электрисите де Франс», на тех и других были натянуты провода — с них капали тяжелые капли. Мосты, железнодорожные переезды, которые заставляют без конца сменять направление и ехать то вдоль железнодорожного полотна с ржавыми рельсами, то по дороге, то вдоль Большой Верзу, сплетенных вместе со времен Второй империи, — мы миновали все это, и ни разу я не поймал в зеркальце машины взгляда чужака. Мосье Тридцать спал. По крайней мере, закрыл глаза, укутавшись в мое пальто. Успокоенный, а может, притворившись, что спокоен, как и я сам. Непосредственность — это очень мило, пока не воспоследует все вытекающее из нее, все обременительное. С небольшим количеством комфорта — свет, отопление — пристройка позволит нашему гостю чувствовать себя в полной независимости. Но ведь нужно еще есть, мыться, одеваться. Жизнь сообща предполагает, что вы будете дышать в одних и тех же комнатах, ходить мыться в одну и ту же ванную, есть за одним столом. Сможет ли этот отшельник долго выносить наше присутствие? А мы — его?
Когда мы въезжали в ту часть леса, что предшествует Лагрэри, я снова обратился к зеркальцу. Он повернул голову. Из-под опущенных век он смотрел на березовую рощу, оплакивавшую свои последние листья, потом перевел взгляд на оголенную поросль тополей, взметнувшуюся на старых пнях и уже достаточно крепкую, чтобы служить насестом птицам, и на мокнущие каштаны, темные, как морские ежи, и опавшие вразброс, с худосочными плодами, на которые никто не обращал внимания. Внезапно, когда после зоны сушняка, приносящей большой доход, молодая поросль каштанов уступила место плантации елок, раскинувшейся на землях барона Тордрэя, я, само лукавство, принялся декламировать дю Фомбера:
Кто нарядит елку,
Принесет индюшку?
Это маленький Христос,
Любящий игрушки.
Гость попробовал улыбнуться, но тотчас же сказал:
— Я буду самым неблагодарным из гостей. А правда, почему вы занимаетесь мной?
Мы поднялись на вершину холма и стали спускаться к деревне, ощетинившейся антеннами, готовыми проткнуть облака, бежавшие на уровне крыш. Я сделал передышку для ответа, подождав, пока не покажется дощечка с надписью «Рю-Гранд» в углу первого дома, чья дырявая водосточная труба орошала тротуар.
— Я, дружище, не уверен, что ваше желание запретить мне задавать вопросы позволяет вам задавать их мне. Но не будем придираться к мелочам… Почему я вас приютил? Боюсь, что знаю это не лучше вашего. Скажем так: у меня тоже не было выбора. Лес сейчас не слишком гостеприимен и точек падения для вас — в избытке.
Ливень усилился, он стучал по капоту машины, заволакивал стекла, мешал нам видеть все самое интересное. Кроме одной девочки в белом, стоящей на тротуаре с зонтиком, который она держала так низко, что была похожа на гигантский гриб, на улице больше никого не было. Но так как решетка над сточной ямой, должно быть, засорилась, образовался поток, и я проехал по этой луже, подняв целый сноп грязных брызг, с размаху обдавших девочку. Мне послали вдогонку «негодяя», отчего я решил, что меня не узнали; я поддал газу, проехал площадь, тоже всю утопающую в воде и пользующуюся славой муниципальной поливальщицы, — а через сто метров я, довольный собой, свернул вправо и погрузился в свой гараж, открытый настежь, дверь в который бдительная Клер тут же затворила.
Снова решетка. Снова коридор. Но вдруг справа широко открытая дверь в канцелярию суда — большую комнату, разделенную надвое, как на почте, перегородкой, за ней три писца в униформе с картонными папками и списками заключенных скребут по бумаге, в то время как в той части, которая отведена для освобождаемых заключенных, на скамье, тянущейся вдоль перегородки, сидит тридцатый. Рядом с надзирателем, у которого рукава обшиты серебряным позументом, стоит мадам Салуинэ и нервно курит сигарету, со следами губной помады на ней. Выглядит она неважно: виной тому серенький утренний свет, с трудом пробивающийся сквозь запотевшие стекла, и лампы под зелеными абажурами. Она приветствовала меня кивком головы, я уже видел у нее этот жест (свойственный большинству судейских, которых их профессия, как мне думается, заставляет не доверять рукам).
— Не удивляйтесь, — тотчас проговорила она. — В такой странной ситуации необходимо наше присутствие. Я хотела предупредить вас, мосье Годьон. Вы на свой страх и риск забираете заключенного. И расходы тоже ваши. Так как уголовное дело не прекращено, и он пользуется лишь временной свободой под нашим контролем, предусмотренным статьей сто тридцать восьмой, он остается в моем распоряжении. Он не имеет права покинуть Лагрэри. У него есть книжечка, с которой он должен каждый месяц являться в жандармерию, где каждый раз будут пытаться установить его личность. Так как контроль за ним и отметка требуют, чтобы он носил какое-то имя, он будет называться «Тридцать», как обозначено в его выходном листе. Это, конечно, временное имя, ибо департаментская служба розыска в интересах семьи задействована и этим занимаются даже специалисты группы исчезновений шестого кабинета юридического представительства на Кэ де Жевр в Париже. У меня свои резоны настаивать. Каждый год теряется двадцать тысяч подростков и пятнадцать тысяч детей младшего возраста, из которых шестьдесят процентов находятся через неделю, тридцать — через три недели и пять — через три месяца. В общем, и ста пятидесяти досье не наберется, которые были бы квалифицированы в конце концов как досье напрасных поисков.
Мадам Салуинэ, делая вид, что адресуется ко мне, на самом деле хотела возбудить интерес Тридцатого, более спокойного, более безразличного, более Мутикса, чем обычно. Но тут, дождавшись конца тирады, вежливо вмешался мосье Мийе:
— Не могу ли я позволить себе напомнить, мадам, что всякий взрослый гражданин имеет право исчезнуть?
Мадам Салуинэ всю передернуло, но она благосклонно ответила:
— Это ограниченное право, метр. Мужчина всегда должен находиться на месте, ибо он подлежит воинской повинности. Вы не можете также не знать, что, если он женат и обременен детьми, его исчезновение означает отказ от семьи, что влечет за собой наказание, а именно год тюрьмы.
— И шесть тысяч франков штрафа, — уточнил мосье Мийе. — Кстати, мадам…
Но дама в сером, сев на своего конька, продолжала:
— Раз мы об этом заговорили, не мешало бы проинформировать подследственного о новом законе, который касается и его. Есть собственно исчезнувшие, иными словами — умершие. А есть отсутствующие, то есть живые. Согласно закону от двадцать восьмого декабря тысяча девятьсот семьдесят седьмого года, отсутствующий больше не может в течение тридцати лет потребовать то, что принадлежит ему, и больше нет необходимости ждать целый век, чтобы официально рассматривать его как умершего. Отсутствие может быть констатировано с тех пор, как беглец перестал давать о себе знать, и по прошествии десяти лет оно может повлечь за собой те же последствия, что и в случае смерти.
— Знаю, — сказал мосье Тридцать, внезапно вскочивший на костылях.
— Благодарю за справку, — поспешила сказать мадам Салуинэ. — Если вы его знали, — а ведь речь идет о законе французского законодательства, — вы признались, по крайней мере, что вы француз.
Суровость тона могла обмануть, но на устах мадам Салуинэ заиграла улыбка, и ее противник улыбнулся тоже. Они словно состязались; это было похоже на игру в жмурки, но агрессивную, где было всего два партнера: неизвестный и мнимослепой, пытающийся все время сдернуть повязку. Сделав пируэт на каблуке, мадам Салуинэ, окутанная неброским ароматом своих духов, обратилась ко мне:
— Прошу вас, еще одно слово, мосье Годьон. Все, что могло бы быть преступного в поведении вашего подопечного, о чем мне никто не доложит, усугубит вашу ответственность… И, само собой, если он соберется в дорогу, вы должны будете меня об этом проинформировать.
— Само собой разумеется, — опередив меня, сказал мосье Мийе. — Кстати, мадам, вам, конечно, известно, что позавчера снова украли кое-какой скот на ферме Сен-Савен, а мой клиент, находясь здесь…
— И впрямь, надо этим заняться, — ответствовала дама в сером. — До свидания, мосье.
Она пошла направо, а мы все — налево, сопровождаемые тем же стражем, открывающим те же решетки. Подогнув раненую ногу и методично переставляя другую, опираясь при этом на костыли с резиновыми наконечниками, шаркающими по каменным плитам, больной проковылял к выходу; по дороге он прямодушно развивал мысли мадам Салуинэ:
— Я тоже, мосье, должен вас предупредить. Я вам очень обязан, но если я и принимаю ваше предложение, то это лишь потому, что у меня нет выбора. Как только я стану на обе ноги, я уйду, и я не считаю себя обязанным предупреждать вас об этом. Точно так же, как и не буду считать себя обязанным и впредь давать вам какие бы то ни было объяснения.
— Само собой, — сказал я.
— Я покидаю вас, — сказал мосье Мийе. — Воспользуюсь случаем и прикажу вызвать ко мне одного из моих клиентов.
Надзиратель покинул нас в полнейшей тишине, если только не считать металлического позвякиванья связки его ключей, после того как он показал в окошечке разрешение на выход, каковое ему тотчас же и вернули. Все так же, в тишине, внутренняя сторона стены уступила место внешней; снаружи было еще грязнее; с двух концов здания стояли караулки, куда было засунуто по одному часовому. На улице шел густой снег с дождем, перерезывая наискосок побеленный фасад кафе напротив тюрьмы; можно себе представить, как тепло было человеку, одетому лишь в комбинезон. Но Клер и это предусмотрела: на лавочке лежало пальто. Тремя минутами позже мы уже выезжали из города, — я сидел впереди, раненый — позади, чтобы удобнее поместить больную ногу, — предоставив заботу о том, как заполнить тишину, стрелке на ветровом стекле машины и шуршанию шин по мокрому асфальту. На фоне пропитанного влагой пейзажа, обесцвеченного колышущимся над ним туманом, который утыкался то в темные стрелы живых изгородей, то в блестящие, полные воды канавы, начали проплывать: направо — деревянные телефонные столбы, налево — цементные столбы «Электрисите де Франс», на тех и других были натянуты провода — с них капали тяжелые капли. Мосты, железнодорожные переезды, которые заставляют без конца сменять направление и ехать то вдоль железнодорожного полотна с ржавыми рельсами, то по дороге, то вдоль Большой Верзу, сплетенных вместе со времен Второй империи, — мы миновали все это, и ни разу я не поймал в зеркальце машины взгляда чужака. Мосье Тридцать спал. По крайней мере, закрыл глаза, укутавшись в мое пальто. Успокоенный, а может, притворившись, что спокоен, как и я сам. Непосредственность — это очень мило, пока не воспоследует все вытекающее из нее, все обременительное. С небольшим количеством комфорта — свет, отопление — пристройка позволит нашему гостю чувствовать себя в полной независимости. Но ведь нужно еще есть, мыться, одеваться. Жизнь сообща предполагает, что вы будете дышать в одних и тех же комнатах, ходить мыться в одну и ту же ванную, есть за одним столом. Сможет ли этот отшельник долго выносить наше присутствие? А мы — его?
Когда мы въезжали в ту часть леса, что предшествует Лагрэри, я снова обратился к зеркальцу. Он повернул голову. Из-под опущенных век он смотрел на березовую рощу, оплакивавшую свои последние листья, потом перевел взгляд на оголенную поросль тополей, взметнувшуюся на старых пнях и уже достаточно крепкую, чтобы служить насестом птицам, и на мокнущие каштаны, темные, как морские ежи, и опавшие вразброс, с худосочными плодами, на которые никто не обращал внимания. Внезапно, когда после зоны сушняка, приносящей большой доход, молодая поросль каштанов уступила место плантации елок, раскинувшейся на землях барона Тордрэя, я, само лукавство, принялся декламировать дю Фомбера:
Кто нарядит елку,
Принесет индюшку?
Это маленький Христос,
Любящий игрушки.
Гость попробовал улыбнуться, но тотчас же сказал:
— Я буду самым неблагодарным из гостей. А правда, почему вы занимаетесь мной?
Мы поднялись на вершину холма и стали спускаться к деревне, ощетинившейся антеннами, готовыми проткнуть облака, бежавшие на уровне крыш. Я сделал передышку для ответа, подождав, пока не покажется дощечка с надписью «Рю-Гранд» в углу первого дома, чья дырявая водосточная труба орошала тротуар.
— Я, дружище, не уверен, что ваше желание запретить мне задавать вопросы позволяет вам задавать их мне. Но не будем придираться к мелочам… Почему я вас приютил? Боюсь, что знаю это не лучше вашего. Скажем так: у меня тоже не было выбора. Лес сейчас не слишком гостеприимен и точек падения для вас — в избытке.
Ливень усилился, он стучал по капоту машины, заволакивал стекла, мешал нам видеть все самое интересное. Кроме одной девочки в белом, стоящей на тротуаре с зонтиком, который она держала так низко, что была похожа на гигантский гриб, на улице больше никого не было. Но так как решетка над сточной ямой, должно быть, засорилась, образовался поток, и я проехал по этой луже, подняв целый сноп грязных брызг, с размаху обдавших девочку. Мне послали вдогонку «негодяя», отчего я решил, что меня не узнали; я поддал газу, проехал площадь, тоже всю утопающую в воде и пользующуюся славой муниципальной поливальщицы, — а через сто метров я, довольный собой, свернул вправо и погрузился в свой гараж, открытый настежь, дверь в который бдительная Клер тут же затворила.
XII
В первый день, конечно, нужно было блокировать нашу дверь и защищать мосье Тридцать от навязчивых посетителей, а в случае надобности и от нас самих. Что игра будет не легкой, к этому я был готов. Приютить у себя незнакомца, чье молчание, прерываемое лишь вздохами, достаточными на его взгляд, стало проявлением осторожности, привычкой лесного жителя, который не доверяет самому себе, а потому предлагает вам для обозрения натянутое лицо, непроницаемый взгляд, — это стоило немало тяжелых минут. Называть его мосье (не употребляя номера, данного ему в больнице) и в ответ получать то же самое, поскольку вы не можете предложить ему своего имени так, чтобы ему не показалось, будто вы требуете от него назвать свое, — это не способствует улучшению контактов; точно так же невозможно выяснить, чего он хочет и от чего отказывается; какими намеками пользоваться с ним, чтобы "заменить неизбежные в жизни вопросы, как, например: «Вы больше любите белый хлеб или серый?»
Я не рассчитывал, что мой гость, который сперва вышел из лесу, затем из больницы, а затем из тюрьмы, почувствует себя комфортно в нашем присутствии. У меня и в мыслях не было требовать от него, чтобы он жил так же, как мы: участвовал в общих выходах из дому, в прогулках, спускался по четвергам в магазин супрефектуры, чтобы занять там мое место, за моей дочерью, у тележки для провизии — и это в самом людном месте! Но я не предполагал, что особенно в неловком положении и самым обременяющим во всей этой истории окажусь я. После того, как он поздоровался с Клер: «Добрый день, мадам», — сопроводив это легким поклоном, после того как он извинился в нескольких словах, что доставляет столько хлопот и лишней работы, после того как он осмотрел пристройку, со словами «очень хорошо», выключил радиатор («лишние расходы ни к чему»), после того как он согласился, что, если он нам понадобится, мы позвоним в колокольчик, после того когда он признал, что его комбинезон совсем не по сезону и нуждается в стирке, после того как он согласился надеть один из моих костюмов, он облачился в него и устроился на завтрак рядом с хозяйкой дома, то есть напротив меня.
— Я приготовила для вас индюшку с капустой, овощной салат и рисовый пудинг с фруктами, — сказала Клер.
«Вы», скосив глаз вправо, не выказал большого восторга по поводу праздничного меню, очень отличного от того, чем с помощью удочки, силка или сачка мог попотчевать себя наш гость в лесу. Однако он, казалось, ничего не заметил. Не поникший, не робкий, а скорее, наоборот, вводящий в смущение, корректный, не горбится, локти прижаты к телу, рот вытирает до того, как пьет, и после, неизменно сдержанный, но не «зажатый», не моргающий без конца, свою прекрасную галльскую голову, напоминающую о Gallia comata[6], держит прямо, на стуле сидит непринужденно, одет в мой костюм, жилет ему широковат, рукава куртки немного коротки, бутоньерка еще перечеркнута лиловой полосой, и все это производило такое впечатление, что не я его, а он меня принимает. Он не спеша разжевывал, хвалил все, поднимая большой палец, но от добавки отказывался, поясняя тихо:
— Мне нужно соблюдать вес.
— Нам тоже, — отпарировала Клер, — но мы столько ходим, что риск невелик.
И Клер храбро начала рассказывать о наших с ней прогулках, хоть и было видно, что чувствует она себя не слишком уверенно… непоседливо ерзая в своих чересчур узких брюках, с трудом дыша в своей индийской блузе, которую за неимением лифчика топорщили кончики грудей. Мне известны защитные свойства этих жестов: чем более агрессивны ее намерения, тем невиннее эти жесты, — я в подобных случаях говорю, что у нее появился «артезианский взгляд». Он был у нее все то время, пока она изображала маленькую прислужницу: она поднималась, чтоб подать тарелку, чтобы убрать тарелку, — все это с восхитительными движениями рук, к которым голубой глаз, выслеживаемый карим, оставался, по-моему, неравнодушным. Между тем наш разговор иссякал, и тут появилась наша кошка, вернее, кошка коллективная, для которой наш дом скорее всего резиденция Э 2; она уселась в форточке, потерлась о клетку стекол и помахала поднятым волнообразным хвостом, изобразившим не то восклицательный знак, не то — вопросительный.
— Недостойная мать! Дрянь! — воскликнула Клер, впуская ее в дом. — Мало всего прочего, так ты еще и в грязи.
И, повернувшись ко мне, проговорила:
— Забыла сказать тебе: мадам Крюшо, наша соседка, обнаружила ее вчера у себя на чердаке. Она ела свой послед, что вполне естественно. Но затем она схрямкала и своих крошек. Теперь понятно, почему она никогда не приводит с собой котят.
Клер, сняв кошку за шиворот, вновь отправилась на кухню. У меня перехватило дыхание, и я кашлянул два-ри раза. Зазвенела алюминиевая кастрюлька, в ней, конечно, лежала обычная порция: полкоробки «Рон-Рон».
— Удивительно! — сказал я наконец. — То, что для женщины было бы тягчайшим позором, для кошки — вполне простительно.
— Потому что для нее это единственно возможная форма противозачатия: в общем — метод Уголино.
Я бессознательно поднял голову, чтобы разглядеть своего бесстрастного гостя. Это у него свалилось с бороды, само собой, просто так? Или таким образом мне давали понять, что я имею дело с человеком интеллигентным, чью голову следует уважать, — а не только мускулы, принимавшие участие в его странной авантюре? Между тем Клер, быстро опорожнив форму, предстала перед нами с башней из риса, в которой были и абрикосы, и сливы, и вишня, и сухой виноград, и все это украшали вырезанные из дягиля и приклеенные с помощью карамели тринадцать букв, образующие слова: «Будьте как дома». Я захлопал в ладоши. Но пока я думал не без любопытства: «Мы, конечно, не сможем на другом пироге написать „ днем рождения“ или „Счастливого праздника“, чтобы ублажить нашего гостя», — он процедил сквозь зубы:
— Прошу вас! Это уж слишком.
Трудно сказать, чего больше было в его лице: признательности или ужаса. Он быстро взял себя в руки, но за десертом, как и за кофе, который он пил без сахара и нервно помешивал, он только благодарил и, предоставив нам рассуждать о том, когда закончится брожение и можно будет разливать по бутылкам, он внезапно поднялся и попросил у нас разрешения пойти отдыхать.
— У него пропала привычка существовать для других, — сказала Клер, когда дверь за ним затворилась.
— Главное — не будем назойливы, — отозвался я.
В течение последующих двух часов он не подавал признаков жизни, а мы в это время выполняли роскошную работу, довольно для нас непривычную и уже продвинувшуюся вперед: мы переплетали полное собрание сочинений Труайя.
Ни комментариев, ни излишних раздумий. Для меня — красный свинцовый глет, чтобы сделать обрез верха: только этот, ибо клиент может захотеть сохранить бахрому. Для Клер — обтяжка кожей, проклеенной с внутренней стороны, согнутой пополам, и к ней затем прикрепляются защитные листы бумаги, у которых такие славные названия: пламя, перламутр, мозаика или хвост павлина. Клер еще поручается позолота, наносимая на лист, лежащий на смазке, он закреплен и отполирован агатовым скребком. На мне — вклеивание ленточки или валика на переплете, небольшие цветные галуны, украшающие верх или низ книги со спины.
Клер как раз составляла имя автора на бруске из двух линий, когда неожиданно к нам донеслась мелодия «Дэнни Бой», милая сердцу Джеймса Голвэя. Речь не шла о том, чтобы беспокоить душу умершего Гобера или сражаться за место на конкурсе флейтистов в Барселоне, но все же парень знал в этом толк. Не сговариваясь, Клер и я вскочили одновременно, чтобы вскарабкаться по лестнице наверх и очутиться в зале, где стоит пианино, и открыть шкафчик с целой кипой нот. Положив руку на Belfast horn pils — другую ирландскую мелодию, я уже поднимал крышку инструмента и снимал шерстяную ткань, когда Клер остановила меня:
— Нет, нет и нет, мы словно снова загоняем зверя.
Дождь перестал, и я пошел еще раз вычерпнуть воду из лодки, потом вернулся за дочерью, она между тем нарезала кубики сала и спустилась вместе со мной в яблоневый сад, захватив с собой, как и я, молоток и коробку с плоской крышкой, я занялся лестницей. У нас в саду повсюду развешены коробки для птиц с дырками различной величины, но такие, чтобы туда не смогли залезть ни воробей, ни скворец, а только — королек. Мы настроили множество кормушек и установили их повсюду на деревьях, чтобы накормить птиц, зимой мы тоже раскидываем на деревьях, чтобы птицы могли наесться, то, что есть под рукой: шкварки, жир, сало, кусочки маргарина, даже горклое сливочное масло, когда мороз особенно крепок. Когда мы подходили к яблоне «мари-луиз», навстречу нам выскочил Леонар, воспользовавшийся своим субботним послеполуденным отдыхом, и закричал:
— Вы привезли его?
— А вот послушай! — сказала Клер, целуя его, как обычно, в виски и лоб.
Флейта заиграла «Свирель» Дебюсси, но тут же игра прервалась, верно, флейтиста подвела память.
— Если он выйдет, — сказала Клер, — ты держись как ни в чем не бывало. И удовольствуешься только ответом, если он первый обратится к тебе с какими-нибудь словами.
Мы прибили к стволу куб. Но равномерное пум-пум, от которого хрустел гравий, прервало нас. Наш гость, останавливаясь время от времени и образуя своей фигурой треугольник: здоровая нога сзади, а костыли впереди, поднял голову, чтобы лучше видеть, не наблюдает ли кто-нибудь за ним из-за загородки, и не спеша спускался к нам. Подойдя ко мне, он взглянул, как я прилаживаю новый куб, и сказал:
— Вы лучше прибивайте под толстыми ветками. Так вы сбережете сало от кошек. Синица же, напротив, прицепится лапками и сможет клевать, опустив головку вниз.
Затем он повернулся к Клер и ткнул пальцем в сторону Леонара:
— Это ваш? — спросил он.
— Это крестник, — живо отозвалась она.
Он пошел дальше. Раз десять — двенадцать качнувшись на костылях, он спустился к речке. Потом с заинтересованным видом остановился, обнаружив лодку.
И опять повторил:
— Это ваша?
— Наша, так же, как и ваша, как только вы сможете ею пользоваться, — сказал я, примостившись на верху лестницы.
Несколько минут он стоял неподвижно, наблюдая за паводком, не очень сильным, но все же бурливым, выплевывающим тину, которую он слизнул с глинистых берегов, и перекатывающим вместе с гнилыми листьями валы грязной пены, спустившейся с верховьев реки.
— А что, Малая Верзу, — снова заговорил он, — впадает в Большую в низовьях реки, там, где плотина?
— Да, в нашем участке, в ста метрах отсюда. Иногда крестный поднимается в верховья реки с веслом, — сказал Леонар.
Удивленный этим обменом мнений между двумя молчальниками и интересом их друг к другу, зарождающимися трехсторонними заговорщицкими улыбками, оставляющими меня в стороне, я понял, что все обойдется как нельзя лучше и без меня. Впрочем, я забыл позвонить бригадиру и спросить у него, какой день он назначит для контроля. Под этим предлогом я поднялся к себе, предоставив сцену Клер. Немного позже ко мне, как всегда, присоединился Леонар, чтобы делать уроки и рассказывать мне, что он выучил. Клер вернулась к себе лишь с наступлением ночи.
Я не рассчитывал, что мой гость, который сперва вышел из лесу, затем из больницы, а затем из тюрьмы, почувствует себя комфортно в нашем присутствии. У меня и в мыслях не было требовать от него, чтобы он жил так же, как мы: участвовал в общих выходах из дому, в прогулках, спускался по четвергам в магазин супрефектуры, чтобы занять там мое место, за моей дочерью, у тележки для провизии — и это в самом людном месте! Но я не предполагал, что особенно в неловком положении и самым обременяющим во всей этой истории окажусь я. После того, как он поздоровался с Клер: «Добрый день, мадам», — сопроводив это легким поклоном, после того как он извинился в нескольких словах, что доставляет столько хлопот и лишней работы, после того как он осмотрел пристройку, со словами «очень хорошо», выключил радиатор («лишние расходы ни к чему»), после того как он согласился, что, если он нам понадобится, мы позвоним в колокольчик, после того когда он признал, что его комбинезон совсем не по сезону и нуждается в стирке, после того как он согласился надеть один из моих костюмов, он облачился в него и устроился на завтрак рядом с хозяйкой дома, то есть напротив меня.
— Я приготовила для вас индюшку с капустой, овощной салат и рисовый пудинг с фруктами, — сказала Клер.
«Вы», скосив глаз вправо, не выказал большого восторга по поводу праздничного меню, очень отличного от того, чем с помощью удочки, силка или сачка мог попотчевать себя наш гость в лесу. Однако он, казалось, ничего не заметил. Не поникший, не робкий, а скорее, наоборот, вводящий в смущение, корректный, не горбится, локти прижаты к телу, рот вытирает до того, как пьет, и после, неизменно сдержанный, но не «зажатый», не моргающий без конца, свою прекрасную галльскую голову, напоминающую о Gallia comata[6], держит прямо, на стуле сидит непринужденно, одет в мой костюм, жилет ему широковат, рукава куртки немного коротки, бутоньерка еще перечеркнута лиловой полосой, и все это производило такое впечатление, что не я его, а он меня принимает. Он не спеша разжевывал, хвалил все, поднимая большой палец, но от добавки отказывался, поясняя тихо:
— Мне нужно соблюдать вес.
— Нам тоже, — отпарировала Клер, — но мы столько ходим, что риск невелик.
И Клер храбро начала рассказывать о наших с ней прогулках, хоть и было видно, что чувствует она себя не слишком уверенно… непоседливо ерзая в своих чересчур узких брюках, с трудом дыша в своей индийской блузе, которую за неимением лифчика топорщили кончики грудей. Мне известны защитные свойства этих жестов: чем более агрессивны ее намерения, тем невиннее эти жесты, — я в подобных случаях говорю, что у нее появился «артезианский взгляд». Он был у нее все то время, пока она изображала маленькую прислужницу: она поднималась, чтоб подать тарелку, чтобы убрать тарелку, — все это с восхитительными движениями рук, к которым голубой глаз, выслеживаемый карим, оставался, по-моему, неравнодушным. Между тем наш разговор иссякал, и тут появилась наша кошка, вернее, кошка коллективная, для которой наш дом скорее всего резиденция Э 2; она уселась в форточке, потерлась о клетку стекол и помахала поднятым волнообразным хвостом, изобразившим не то восклицательный знак, не то — вопросительный.
— Недостойная мать! Дрянь! — воскликнула Клер, впуская ее в дом. — Мало всего прочего, так ты еще и в грязи.
И, повернувшись ко мне, проговорила:
— Забыла сказать тебе: мадам Крюшо, наша соседка, обнаружила ее вчера у себя на чердаке. Она ела свой послед, что вполне естественно. Но затем она схрямкала и своих крошек. Теперь понятно, почему она никогда не приводит с собой котят.
Клер, сняв кошку за шиворот, вновь отправилась на кухню. У меня перехватило дыхание, и я кашлянул два-ри раза. Зазвенела алюминиевая кастрюлька, в ней, конечно, лежала обычная порция: полкоробки «Рон-Рон».
— Удивительно! — сказал я наконец. — То, что для женщины было бы тягчайшим позором, для кошки — вполне простительно.
— Потому что для нее это единственно возможная форма противозачатия: в общем — метод Уголино.
Я бессознательно поднял голову, чтобы разглядеть своего бесстрастного гостя. Это у него свалилось с бороды, само собой, просто так? Или таким образом мне давали понять, что я имею дело с человеком интеллигентным, чью голову следует уважать, — а не только мускулы, принимавшие участие в его странной авантюре? Между тем Клер, быстро опорожнив форму, предстала перед нами с башней из риса, в которой были и абрикосы, и сливы, и вишня, и сухой виноград, и все это украшали вырезанные из дягиля и приклеенные с помощью карамели тринадцать букв, образующие слова: «Будьте как дома». Я захлопал в ладоши. Но пока я думал не без любопытства: «Мы, конечно, не сможем на другом пироге написать „ днем рождения“ или „Счастливого праздника“, чтобы ублажить нашего гостя», — он процедил сквозь зубы:
— Прошу вас! Это уж слишком.
Трудно сказать, чего больше было в его лице: признательности или ужаса. Он быстро взял себя в руки, но за десертом, как и за кофе, который он пил без сахара и нервно помешивал, он только благодарил и, предоставив нам рассуждать о том, когда закончится брожение и можно будет разливать по бутылкам, он внезапно поднялся и попросил у нас разрешения пойти отдыхать.
— У него пропала привычка существовать для других, — сказала Клер, когда дверь за ним затворилась.
— Главное — не будем назойливы, — отозвался я.
В течение последующих двух часов он не подавал признаков жизни, а мы в это время выполняли роскошную работу, довольно для нас непривычную и уже продвинувшуюся вперед: мы переплетали полное собрание сочинений Труайя.
Ни комментариев, ни излишних раздумий. Для меня — красный свинцовый глет, чтобы сделать обрез верха: только этот, ибо клиент может захотеть сохранить бахрому. Для Клер — обтяжка кожей, проклеенной с внутренней стороны, согнутой пополам, и к ней затем прикрепляются защитные листы бумаги, у которых такие славные названия: пламя, перламутр, мозаика или хвост павлина. Клер еще поручается позолота, наносимая на лист, лежащий на смазке, он закреплен и отполирован агатовым скребком. На мне — вклеивание ленточки или валика на переплете, небольшие цветные галуны, украшающие верх или низ книги со спины.
Клер как раз составляла имя автора на бруске из двух линий, когда неожиданно к нам донеслась мелодия «Дэнни Бой», милая сердцу Джеймса Голвэя. Речь не шла о том, чтобы беспокоить душу умершего Гобера или сражаться за место на конкурсе флейтистов в Барселоне, но все же парень знал в этом толк. Не сговариваясь, Клер и я вскочили одновременно, чтобы вскарабкаться по лестнице наверх и очутиться в зале, где стоит пианино, и открыть шкафчик с целой кипой нот. Положив руку на Belfast horn pils — другую ирландскую мелодию, я уже поднимал крышку инструмента и снимал шерстяную ткань, когда Клер остановила меня:
— Нет, нет и нет, мы словно снова загоняем зверя.
Дождь перестал, и я пошел еще раз вычерпнуть воду из лодки, потом вернулся за дочерью, она между тем нарезала кубики сала и спустилась вместе со мной в яблоневый сад, захватив с собой, как и я, молоток и коробку с плоской крышкой, я занялся лестницей. У нас в саду повсюду развешены коробки для птиц с дырками различной величины, но такие, чтобы туда не смогли залезть ни воробей, ни скворец, а только — королек. Мы настроили множество кормушек и установили их повсюду на деревьях, чтобы накормить птиц, зимой мы тоже раскидываем на деревьях, чтобы птицы могли наесться, то, что есть под рукой: шкварки, жир, сало, кусочки маргарина, даже горклое сливочное масло, когда мороз особенно крепок. Когда мы подходили к яблоне «мари-луиз», навстречу нам выскочил Леонар, воспользовавшийся своим субботним послеполуденным отдыхом, и закричал:
— Вы привезли его?
— А вот послушай! — сказала Клер, целуя его, как обычно, в виски и лоб.
Флейта заиграла «Свирель» Дебюсси, но тут же игра прервалась, верно, флейтиста подвела память.
— Если он выйдет, — сказала Клер, — ты держись как ни в чем не бывало. И удовольствуешься только ответом, если он первый обратится к тебе с какими-нибудь словами.
Мы прибили к стволу куб. Но равномерное пум-пум, от которого хрустел гравий, прервало нас. Наш гость, останавливаясь время от времени и образуя своей фигурой треугольник: здоровая нога сзади, а костыли впереди, поднял голову, чтобы лучше видеть, не наблюдает ли кто-нибудь за ним из-за загородки, и не спеша спускался к нам. Подойдя ко мне, он взглянул, как я прилаживаю новый куб, и сказал:
— Вы лучше прибивайте под толстыми ветками. Так вы сбережете сало от кошек. Синица же, напротив, прицепится лапками и сможет клевать, опустив головку вниз.
Затем он повернулся к Клер и ткнул пальцем в сторону Леонара:
— Это ваш? — спросил он.
— Это крестник, — живо отозвалась она.
Он пошел дальше. Раз десять — двенадцать качнувшись на костылях, он спустился к речке. Потом с заинтересованным видом остановился, обнаружив лодку.
И опять повторил:
— Это ваша?
— Наша, так же, как и ваша, как только вы сможете ею пользоваться, — сказал я, примостившись на верху лестницы.
Несколько минут он стоял неподвижно, наблюдая за паводком, не очень сильным, но все же бурливым, выплевывающим тину, которую он слизнул с глинистых берегов, и перекатывающим вместе с гнилыми листьями валы грязной пены, спустившейся с верховьев реки.
— А что, Малая Верзу, — снова заговорил он, — впадает в Большую в низовьях реки, там, где плотина?
— Да, в нашем участке, в ста метрах отсюда. Иногда крестный поднимается в верховья реки с веслом, — сказал Леонар.
Удивленный этим обменом мнений между двумя молчальниками и интересом их друг к другу, зарождающимися трехсторонними заговорщицкими улыбками, оставляющими меня в стороне, я понял, что все обойдется как нельзя лучше и без меня. Впрочем, я забыл позвонить бригадиру и спросить у него, какой день он назначит для контроля. Под этим предлогом я поднялся к себе, предоставив сцену Клер. Немного позже ко мне, как всегда, присоединился Леонар, чтобы делать уроки и рассказывать мне, что он выучил. Клер вернулась к себе лишь с наступлением ночи.
XIII
Воспользовавшись своим выходным днем, мосье Паллан, новый директор школы, пришел сегодня рано утром ко мне, чтобы заручиться моей поддержкой для решения одной из этих смешных проблем, которые ставит перед ним руководство столовой и к которым он еще не привык. Если согласиться с тем, что организация регулирования сельскохозяйственных рынков берет на себя снабжение молочными продуктами, при условии, что за один завтрак и одним ребенком будет употреблено не менее одного стакана и не более трех, при условии также, что учет будет вестись по дням и сопровождаться реестрами о покупке, которые должны быть отмечены поставщиками, то как установить среднюю величину, принимая во внимание все формы продуктов: кремы, соусы, супы, сливочные сырки, закуски и, само собой, как установить их различное молочное содержимое. Я сказал ему, что это прекрасное упражнение, не содержащее никакого истинного решения, и в таком случае, поскольку истинное решение равно желаемому, достаточно поставить в один ряд подлежащее уплате и то, что надо потратить, плюс-минус 10%.
У меня не возникло живой симпатии к своему преемнику — второму после моей отставки: он путает свободу с вседозволенностью. Я все-таки сумел составить ему документ, и к десяти часам, когда он уходил, я увидел, как спускалась вниз моя дочь, в полном боевом снаряжении, — она сказала мне, уткнувшись носом в барометр с рамкой из резного дерева, отнюдь не бесспорный шедевр швейцарского краснодеревщика, привезенный из Церматта одним моим учеником:
— Папа, душечка! На улице — прелесть. Пойдем в ежевичник. Наш друг предупрежден. Я оставила ему хлеба, яйца, сыр. Впрочем, он сам просит, чтобы мы туда пошли. К сожалению, без Леонара, он же ребенок, а значит — болтун.
Клер обожает всякие предприятия, окруженные тайной. Это было не такой уж глубокой тайной (если не считать того, как Клер взялась за дело, стараясь, чтобы в нее поверили). В сапогах и куртке, как обычно (более того, с чутким киловольт-ампером в небольшом мешочке «банане», перевязанном поясом), я очутился на исходе утра за ельником. Ежевичник Эрпен входит в общину Сент-Обен-сюр-Вер; он на сотни гектаров покрывает сланцевый хребет, являющийся высшей точкой местности, как Болотище — в Лагрэри — главная ее низина. Лес переходит там в кустарник, а местами в ланды, где цветут, переплетясь своими стеблями, два вида ежевики: у одних нижняя сторона листа белая, у других — зеленая, стебли и тех и других — длинные, колючие, и на них — в изобилии — черные ягоды, покрытые серо-зеленым налетом. Эти обширные, с перепутанными ветвями заросли — убежище последних коростелей, это единственное место, где мне удалось настичь настоящую дикую кошку, у нее на хвосте были черные круги, и бежала она крупными скачками, держа в зубах зайчонка.
Я лишний раз убедился, что маршрут выбран правильно: вместо того чтоб взять на запад и идти по широкой дороге, Клер предложила, и не без основания, тихо, осторожно продираться сквозь кустарник. Я не сомневался, что накануне вечером она получила задание от нашего гостя, которому, впрочем, терять было нечего, пойти посмотреть, в каком состоянии находилось его жилище и особенно то, что было в нем.
У меня не возникло живой симпатии к своему преемнику — второму после моей отставки: он путает свободу с вседозволенностью. Я все-таки сумел составить ему документ, и к десяти часам, когда он уходил, я увидел, как спускалась вниз моя дочь, в полном боевом снаряжении, — она сказала мне, уткнувшись носом в барометр с рамкой из резного дерева, отнюдь не бесспорный шедевр швейцарского краснодеревщика, привезенный из Церматта одним моим учеником:
— Папа, душечка! На улице — прелесть. Пойдем в ежевичник. Наш друг предупрежден. Я оставила ему хлеба, яйца, сыр. Впрочем, он сам просит, чтобы мы туда пошли. К сожалению, без Леонара, он же ребенок, а значит — болтун.
Клер обожает всякие предприятия, окруженные тайной. Это было не такой уж глубокой тайной (если не считать того, как Клер взялась за дело, стараясь, чтобы в нее поверили). В сапогах и куртке, как обычно (более того, с чутким киловольт-ампером в небольшом мешочке «банане», перевязанном поясом), я очутился на исходе утра за ельником. Ежевичник Эрпен входит в общину Сент-Обен-сюр-Вер; он на сотни гектаров покрывает сланцевый хребет, являющийся высшей точкой местности, как Болотище — в Лагрэри — главная ее низина. Лес переходит там в кустарник, а местами в ланды, где цветут, переплетясь своими стеблями, два вида ежевики: у одних нижняя сторона листа белая, у других — зеленая, стебли и тех и других — длинные, колючие, и на них — в изобилии — черные ягоды, покрытые серо-зеленым налетом. Эти обширные, с перепутанными ветвями заросли — убежище последних коростелей, это единственное место, где мне удалось настичь настоящую дикую кошку, у нее на хвосте были черные круги, и бежала она крупными скачками, держа в зубах зайчонка.
Я лишний раз убедился, что маршрут выбран правильно: вместо того чтоб взять на запад и идти по широкой дороге, Клер предложила, и не без основания, тихо, осторожно продираться сквозь кустарник. Я не сомневался, что накануне вечером она получила задание от нашего гостя, которому, впрочем, терять было нечего, пойти посмотреть, в каком состоянии находилось его жилище и особенно то, что было в нем.