И тогда он сказал:
   — Ну наконец-то додумалась: да, я тебя не люблю.
   Ирма тотчас перестала плакать, зажгла свет и задала безумный вопрос:
   — А когда ты это узнал?
   — Вот только что. А теперь давай спать.
   На другое утро, когда Марк был в школе, она держалась как обычно, только ее приветливость казалась Арону неискренней. Он думал, что она раскаивается в том, что наговорила ему вчера и вырвала у него это признание. Сам же он испытывал заметное облегчение. Ирма теперь знала, как обстоит дело, ночной разговор устранил все недоговоренности и недомолвки. Он надеялся, что теперь раз и навсегда ему не будут докучать подобными атаками, она навряд ли захочет, чтобы ей еще раз так грубо ответили, только время, долгое и тихое, могло бы восстановить былую непринужденность в их отношениях.
   Но для долгого молчания Ирма была то ли слишком горда, то ли слишком глупа. И, управившись с делами по дому, она все начала снова:
   — Ты ночью это всерьез сказал?
   — Да, — отвечал Арон.
   Ирма кивнула, словно и не рассчитывала на другой ответ. Она попросила его перечислить ее недостатки, перечислить с беспощадной откровенностью, тогда она, возможно, сумеет избавиться от какого-нибудь из них. Ему это показалось и смешным, и трогательным одновременно, он даже спросил:
   — Дитя мое, как ты это себе представляешь? Неужели ты думаешь, что любой мужчина может сказать любой женщине, чтобы она вела себя так-то и так-то, после чего он сразу полюбит ее?
   Ирма подняла руку, словно поняв наивное простодушие своей просьбы. Она спросила, вероятно желая сменить тему, считает ли Арон, что женитьба для них исключена на веки вечные.
   — Я и этого не могу тебе сказать, — ответил Арон. — А теперь я в последний раз тебя прошу прекратить этот разговор.
   — Это что, угроза?
   Ее вопрос, по словам Арона, прозвучал как отказ от былой скромности. Он сидел молча, а сам думал, что Ирма никогда не станет его женой, такой, как когда-то была Лидия, такой, как без труда могла бы стать Паула. Ярость его охватила за то, что она терзает его своими дурацкими вопросами, вместо того чтобы потребовать от него объяснений, почему он так долго жил с ней, раз не любит ее? Должен же такой вопрос занимать человека. Но Ирму он явно не занимал, у нее только и было забот, чтобы устроить свадьбу, а зачем ей это нужно, он так и не мог понять. Упорно и бессмысленно она расшатывала существовавшее до сих пор положение, не догадываясь, что его невозможно повернуть в желанном для нее направлении. Арон ушел за покупками.
   Когда он вернулся, Ирма, как ни в чем не бывало, спросила:
   — Скажи мне, Арно, почему ты так боишься законного брака? У тебя что, есть печальный опыт по этой части?
   И тут он сказал:
   — Если ты уйдешь от меня, я не обижусь.
   После секунды ужасного молчания она встала и вышла из комнаты. Арон решил, что она вышла, чтобы всласть выплакаться, но она вернулась с двумя чемоданами и начала укладывать вещи. А держалась, и это после всех совместно прожитых лет, на удивление спокойно. Ее лицо не выражало ничего, кроме сосредоточенности: она боялась что-нибудь позабыть. Несколько минут Арон глядел на нее. Потом спросил, не может ли он ей помочь, но она пропустила его вопрос мимо ушей, и тогда он вышел из комнаты. Он не хотел, чтобы у нее возникла мысль, будто он сидит тут из опасения, как бы она не взяла слишком много. Когда через какое-то время он вернулся в комнату, она уже сложила первый чемодан, двери всех шкафов были распахнуты, ящики комода выдвинуты. Он сказал:
   — Через два часа придет Марк, ты ведь попрощаешься с ним?
   Но и на этот вопрос она ничего не ответила. Арон достал из шкафа фарфоровую фигурку, про которую точно знал, что она очень нравится Ирме, и протянул ей. Она на нее даже и не глянула. (Фигурка до сих пор стоит у него на серванте. Две большие черные собаки яростно дерутся, а третья, маленькая коричневая, с довольным видом держит в зубах кость. Арон утверждает, что, не вздумай он сам предложить эту фигурку Ирме, она наверняка бы ее взяла.) Закончив укладку вещей, она взяла альбом с фотографиями и вынула из него две карточки. На одной был снят Марк в боксерской форме, на другой Марк стоял вместе с ней на берегу Черного моря. Фотографии она положила поверх вещей, потом закрыла и второй чемодан и на этом закончила укладываться. Арон понимал, что не имеет ни малейшего смысла спрашивать ее, когда она в таком состоянии, не желает ли она на прощание выпить с ним чашку чаю. И вдруг ему стало ее жаль.
   — Я хочу тебе сказать только одно, — промолвила она. — Подумай-ка на досуге, почему все эти годы я была рядом с тобой.
   — Так почему же?
   — Вот и подумай.
   Этот недвусмысленный намек предполагал самые скверные причины, что было для Арона недопустимо. Но он был доволен, что она избавила его от объяснений. Даже в гневе она сохраняла остатки скромности.
   Он сказал:
   — Хорошо, я подумаю. Тебе денег хватит?
   — Благодарю.
   Арон достал из шкатулки три тысячи марок. Он и сам не мог бы сказать, почему именно столько. Он говорит, что в ту минуту три тысячи показались ему подходящей суммой. Ведь твердого тарифа в конце концов нет. Он открыл второй чемодан, положил деньги на фотокарточки и закрыл чемодан снова. Если бы он сунул деньги ей в руку, она бы их наверняка не взяла. Уже в коридоре он спросил, куда она, собственно, идет.
   — Не бойся, я не стану тебя преследовать, это просто на тот случай, если ты что-нибудь забыла.
   — Нет, Арон, я ничего не забыла, — ответила она, и это были ее последние слова; возможно, она поехала к родителям.
   Ошеломленный, он стоял перед захлопнутой дверью. Он не мог объяснить себе, как она выведала эту тайну, ведь до сих пор она не оговорилась ни единого разу, а документов в квартире никаких не было. Во всяком случае, говорит Арон, последний день с Ирмой был наиболее богат событиями за всю их совместную жизнь, а ее последнее слово — самым весомым.
* * *
   Поскольку домашнее хозяйство понемногу начало приходить в упадок, Арон пригласил пожилую женщину, жившую по соседству, чтобы она приходила по утрам три раза в неделю и наводила минимум чистоты и порядка, а сосватал ее Арону знакомый зеленщик.
   Теперь Марк поневоле выдвигается в центр нашей истории, все остальные люди мало-помалу исчезли, и он стал для Арона единственным связующим звеном между ним и внешним миром. Он описывает Марка как довольно скрытного мальчика, однако его отношение к отцу Арон, напротив, называет открытым, но не слишком сердечным. Арону часто казалось, что Марка донимают проблемы, о которых никто ничего не знает, а его заверения, что Марк в любой момент может обратиться к нему за советом, ни разу не заставили мальчика отбросить привычную сдержанность.
   Боксерской карьере он давно уже положил конец. Тренировки отнимали так много времени, что Марк спустя два года потерял к ним всякую охоту, тем более что никто больше из одноклассников не смел его тронуть. Зато он проявил великое честолюбие в школьных занятиях. Арон отнюдь не был бы в претензии, если бы он меньше старался, ибо считал Марка достаточно способным, чтобы достичь тех же целей играючи, между делом. Желая хоть как-то умерить усердие Марка, Арон дарил ему билеты в театр или просто давал деньги на развлечения, но вскоре был вынужден осознать, что Марк отнюдь не стремится стать лучшим учеником в школе, а просто его интересует учебный материал как таковой. При таких обстоятельствах, рассказывает Арон, мешать ему и дальше было бы просто грешно, как была бы грешной попытка убить в нем жажду знаний. Он спросил у Марка, чем и как может ему помочь в занятиях. Чтоб Марк не стеснялся и прибегал к его помощи в любое время. Поначалу Марк не знал, чем, собственно, Арон может ему помочь, потом начал приносить записанные названия книг и имена авторов. Арон стал постоянным покупателем во множестве книжных магазинов и букинистических лавок, по всему городу, вплоть до самых отдаленных его уголков, ибо это доставляло ему радость.
* * *
   — А какие книги он читал?
   — Я уже не помню, их было слишком много. В том числе и Библию.
   — А теперь они где?
   — Проданы.
   — Как «проданы»? Марк что, продавал их, когда прочтет?
   — Почему он? Я продал. Года три назад. Они занимали так много места. Я дал объявление. Чтоб все сразу.
* * *
   Чем ближе подходил день выпуска, тем больше интересовал Арона вопрос, какой предмет Марк выберет для изучения в университете. Ему очень хотелось, чтобы Марк стал медиком или юристом, но особо надеяться, что на решение Марка можно как-то повлиять, не приходилось. Возможность влиять на Марка, признается Арон, уже давным-давно выскользнула у него из рук, только при равноправных отношениях может возникнуть потребность в совете, а у них каждый пекся лишь о своих собственных делах. Для постороннего наблюдателя это выглядело как суверенитет, говорит Арон, вот только его собственный суверенитет носил чисто теоретический характер. А поскольку своих дел у него практически не было, то и решать было нечего. Однажды Марк сказал:
   — А может, я и вообще не пойду в университет.
   — Вообще не пойдешь?
   — Там поглядим.
   Марк, возможно, и не догадывался, в какой испуг повергли отца его слова. И с той секунды Арон перестал допытываться, чтобы Марк в знак протеста вообще не принялся отрицать университетское образование. Зато он начал собственное расследование. Тайком от Марка он сходил в университет и выяснил, за сколько времени до предполагаемого начала занятий надо подавать заявление, он хотел также узнать, каковы шансы поступления на разных факультетах. Арон выяснил, что на юридическом дело обстоит вполне благополучно, на медицинском — хуже, сотрудник проректората даже посмеялся над расспросами заботливого отца. Он сказал:
   — Уж если вы хотите, чтоб было наверняка, тогда рекомендую вам педагогику.
   Марк же в один прекрасный день и без всякой видимой связи сказал: «Математика».
   — Математика? — переспросил Арон. — Какая такая математика?
   — Я хочу изучать математику, — ответил Марк.
   По словам Арона, он тогда совершенно растерялся, до той минуты он вообще не думал о математике, короче, он растерялся, хотя и не был напуган. Через несколько минут, когда это слово было произнесено в разговоре несколько раз, оно уже не так плохо звучало. Марк пояснил, что принял это решение, потому что намерен избрать профессию, где правильность результатов можно будет проверить на основе точных формул и она не будет зависеть от мнения отдельных людей.
* * *
   — А про политику вы с ним разговаривали? — спрашиваю я.
   — Почти никогда, — отвечает Арон, — с чего ты это взял?
   — Потому, что его объяснение звучит как политическое.
   — Ну и мысли у тебя возникают. — И Арон качает головой. — Он просто хотел сказать, что о вкусах можно спорить, а о цифрах нельзя. И это ты называешь политикой?
* * *
   Смешней всего, продолжает Арон, что в аттестате Марка были сплошь единицы*, по всем предметам, кроме математики. Там учителя оценили его достижения на двойку. Арон опасался, что этот недобор может обернуться сложностями при поступлении. Он упрекал Марка за то, что тот даже не потрудился добиться блестящих результатов именно в этом, важном для него предмете. Или, может быть, Марк считает свою двойку пустяком?
 
   * В Германии единица считается самой высокой оценкой, пятерка — самой низкой. (Примеч. переводчика)
 
   Марк ответил:
   — Не ругайся зря, я старался-старался, но моих стараний не хватило.
   — Не верю, — сказал Арон.
   Впрочем, все страхи оказались напрасны, через несколько проведенных в тревоге дней к ним пришло письмо, где сообщалось, что к зачислению Марка никаких препятствий нет. И тогда Арон сказал: «Сядь и послушай меня», собираясь прочесть Марку небольшую лекцию. Он хотел побеседовать с ним о серьезных сторонах жизни, которые сейчас всей тяжестью обрушатся на него, о конце беззаботной поры, что следует воспринимать не только с огорчением. Вот и серьезная работа, особенно когда она увенчана успехом, может приносить радость. И ответственность за собственное продвижение, каковую Марк должен теперь осознать, тоже забывать не следует. Но уже через несколько слов Марк отечески похлопал его по плечу и сказал: «Да будет тебе, папа, я и сам это знаю».
   В первую секунду Арон рассердился, но вскоре, по его словам, он счел поведение Марка вполне естественным — ведь у молодых людей свои представления о вежливости, — а немного спустя даже признаком сильного характера. Перебив его, Марк избавил их обоих от речений, которые звучали бы безжизненно и пафосно, а Марк был не тот человек, чтобы изображать интерес там, где его нет.
   В середине каникул Марк попросил у него триста марок. Он хотел отправиться с друзьями в поход, а куда именно, они решат по дороге. Арон дал ему денег, и Марк исчез почти на целый месяц. Непривычное одиночество не смущало Арона, вот только он тревожился за Марка. Впервые после окончания войны Марк исчез из поля его зрения, один раз от него пришла открытка из Мекленбурга: «Не беспокойся, Марк».
   За тот месяц, что Марк отсутствовал, он часто думал о неотвратимом приближении того дня, когда сын уйдет из дому. Пока Марк, правда, на это даже не намекал, но сама жизнь намекала, все студенты жили отдельно от родителей и отнюдь не потому, что в родительском доме им не хватало места. Арон очень боялся этого дня, но для себя решил не препятствовать Марку, если тот выразит когда-нибудь подобное желание. Он старался не досаждать Марку, чтобы это желание подольше не возникло, короче, не опекал, по возможности не вмешивался, не докучал мелочами и проявлял терпимость.
   Когда Марк живой и невредимый вернулся из похода, дни снова потекли обычной чередой. Ни сразу по возвращении, ни в дальнейшем он не говорил, что хочет жить отдельно. Время от времени он приводил девушек. Арон и по этому поводу не делал никаких замечаний, кроме обычных между мужчинами. Девушки, насколько он мог об этом судить, были совершенно приличными девушками, однако их ночные визиты не слишком его радовали, и ему стоило большого труда помалкивать. А в остальном Марк вполне серьезно занимался математикой.
* * *
   Болезнь Арона отбрасывает нас в нашей работе далеко назад. Она продолжается целых полгода и порой принимает такие серьезные формы, что я начинаю опасаться за его жизнь. Мы сидим, по обыкновению, за столом в гостиной, и Арон рассказывает мне про всякие студенческие дела, без которых я вполне мог бы обойтись, но вдруг он на полуслове обрывает свой рассказ, встает и выходит из комнаты, да так резко, что я начинаю опасаться, уж не счел ли он меня недостаточно внимательным. Я жду минут десять, потом все это начинает мне казаться очень странным, на кухне его нет, а ванная комната заперта изнутри. Я стучу, я зову его, но ответа нет, и тут я взламываю дверь, первый раз в жизни. Я разбегаюсь, чтобы высадить ее, все это кажется мне каким-то ненатуральным, пожалуй, даже глупым. Но Арон неподвижно лежит на полу, и меня охватывает паника. Я дергаю его, пытаюсь поднять, но безуспешно. Как же я перетащу его в машину, думается мне, может, соседи помогут? Первый же сосед оказывается гораздо хладнокровнее меня. Он сразу звонит в неотложку. Мы вместе переносим Арона в постель, смачиваем его лоб, он абсолютно, он невероятно бледный. А врачиха только и говорит: «Нет, нет, он не умер».
   Каждый день я получаю в больнице лишь справки общего характера: «Без перемен». А к нему меня не пускают. Наконец мне удается мольбами и конфетами подкупить одну сестру, и она тайком проводит меня в его палату. По дороге шепчет, чтоб я не подходил к нему слишком близко и вел себя очень тихо, тем более что говорить с ним все равно нельзя. Арон лежит в прозрачной кислородной палатке, если, конечно, я правильно это понимаю. К его руке подведена трубка, в которую из емкости каплет темная кровь.
   — Послушайте, — взволнованно говорю я врачу, — вот уже несколько дней все здесь ведут себя так, будто его состояние представляет собой государственную тайну.
   Врач даже не глядит на меня, а что-то ищет среди хаоса на своем письменном столе.
   — Скажите мне, наконец, что происходит с Арно Бланком?! — спрашиваю я.
   — Да не кричите вы, — отвечает врач. Он находит какую-то папку, перелистывает, заставляя меня ждать дольше, чем нужно, после чего я узнаю наконец, почему Арон был такой бледный, когда лежал на полу в ванной. Потому, оказывается, что его желудок разъеден сплошными язвами, что одна из них открылась и привела к внутреннему кровотечению, если бы все остальное было нормально, то его давным-давно уже прооперировали бы, но вот состояние его сердца… Впрочем, долго ждать тоже нельзя, говорит врач, Арону постоянно переливают кровь, но прободная язва в желудке — это все равно что бездонная бочка. До сих пор они откладывали операцию, пытаясь с помощью лекарств хоть как-то подготовить сердце и все остальные органы кровообращения к оперативному вмешательству. А если вы намекаете на что-то другое, то смею вас заверить, что для него делается то же самое, что мы делали бы и для двадцатилетнего.
   — Ну и какие прогнозы? — спрашиваю я.
   — Неутешительные, — отвечает врач.
   Дома меня мучит вопрос, чем я больше встревожен — состоянием Арона или опасностью, что он не сможет завершить свой рассказ. Я слушаю громкую музыку, я листаю книги, но всё без толку, вопрос этот не оставляет меня. Разумеется, я должен прийти к выводу, что Арон важнее, гораздо важнее, несравнимо важнее, ну чего стоит пара дурацких тетрадок с записями! Я даже подумываю, не бросить ли все записи в огонь, это, как мне временами кажется, было бы убедительнейшим доказательством моей искренности по отношению к Арону. Я знаю, что в сложных ситуациях легко теряю разум, поэтому результат моих раздумий гласит: «Мне важно и то, и другое, важен сам Арон, важна его история, будем надеяться, что это и есть истина. Конец».
   Арону делают операцию, и вопреки всем ожиданиям он ее переносит. Когда меня первый раз допускают в его палату, он радуется моему приходу, как еще никогда не радовался.
   — А вот и ты, — говорит он.
   — Я тебе кое-что принес, — отвечаю я и ставлю на его тумбочку транзистор. Арон благодарит, но больше не обращает на подарок никакого внимания. Он пытливо глядит на меня и спрашивает, как я его нахожу.
   — Очень уж тощий.
   — Да, они здесь все удивляются, что я еще до сих пор жив.
   — Честно говоря, я тоже.
   Нам разрешили поговорить всего лишь несколько минут. Вид у Арона пугающий — он худой, серый и небритый. Должно быть, ему известно, почему он задал такой вопрос. Наверно, он выглядел точно так же, думаю я, когда вернулся из лагеря. Мы говорим о всяких пустяках, по большей части говорю я, потому что вижу, с каким трудом дается ему каждое слово. Вскоре постучит сестра, и я не хочу, чтобы мы промолчали все оставшееся нам время.
   С каждым моим посещением он выглядит все лучше, только совсем не прибавляет в весе. Он избегает говорить о своей болезни, я тоже о ней не заговариваю, я занят мыслью, сможем ли мы продолжить наши беседы. У нас снова появилась бы тема для разговоров, и наша работа снова продолжилась бы, я каждый день жду от него предложения на этот счет. Как-то раз он начинает улыбаться без всякой видимой причины и улыбается до тех пор, пока я не спрашиваю, чему это он. И тогда он говорит:
   — Представляю, как ты испугался.
   — Само собой, испугался, — отвечаю я. — А что тут смешного?
   — А то, что ты боялся, как бы твоя история не оборвалась перед самым концом.
   — Вот балда, — отвечаю я. По счастью, он не пытается больше говорить об этом.
   Как-то раз он спрашивает меня:
   — А сколько мы уже с тобой знакомы?
   — Дай подсчитать. По-моему, полтора года с лишком.
   — Мне только что пришло в голову, что про тебя я ничего не знаю, — говорит он.
   — Ну и радуйся.
   — А почему мы всегда сидим у меня в квартире? — продолжает он. — Я что, паралитик? Почему ты ни разу не пригласил меня к себе?
   Я смущенно отвечаю:
   — Давно бы пригласил, если бы знал, что тебе этого хочется.
   — Ага, — говорит он.
   Один раз у нас происходит небольшая размолвка, потому что я отказываюсь контрабандой пронести в больницу коньяк. Он обзывает меня надзирателем и в ярости говорит врачу:
   — Вот человек, сознающий всю меру своей ответственности. Он не желает принести мне даже глоток спиртного.
   Прошло полгода, к концу этого срока он весит пятьдесят килограммов.
* * *
   Временами Марк не приходил домой ночевать. Арон мало-помалу отвык всякий раз подозревать несчастный случай, молодой человек двадцати лет от роду имеет право проводить дни и ночи по собственному усмотрению. Главное, что до сих пор это никак не отражалось на занятиях Марка и едва ли могло отразиться впредь. Результаты зимней сессии были вполне достойные. Марк предъявил их, не дожидаясь просьбы Арона, возможно, не без известной гордости, но гордость была не главное, понимал Арон, просто Марк знал, какую радость это доставит отцу.
   Хотя Арона больше не тревожило, когда Марк не возвращался к ночи домой, его тем не менее угнетало, что, даже если бы он тревожился, помешать этому было не в его силах. Он предполагал, что Марк с досадой выслушает его просьбы, как просьбы человека, нарушающего правила приличия и скромности. К счастью, говорит Арон, этого между ними так никогда и не произошло, ибо он сам понял, что его желание видеть Марка по ночам дома отдает чрезмерностью.
   Лишь в последнее время, признается Арон, к сожалению, не раньше, он осознал, какую тяжелую ошибку допускал в своих отношениях с Марком, может, даже не просто тяжелую, а решающую. Он все время думал о том, каким должен быть Марк, чтобы соответствовать его, Арона, пожеланиям, но ни разу, не единого разу не задался вопросом, каким должен быть он сам. Или, если сказать по-другому, он исходил из того предположения, что Марк, само собой, им доволен, вместо того чтобы выяснить, как надо держать себя, чтобы Марк был доволен. Со временем он понял, какими роковыми последствиями для родителей может обернуться их убеждение, будто они и только они знают, что составляет счастье их детей. Конечно, совсем другое дело, когда родители пытаются как-то повлиять на представления своих детей о счастье, уж на это они имеют полное право. Но уверенность, с какой многие родители полагают, будто их собственные притязания достаточно хороши и для их детей, отдают близорукостью и высокомерием.
   Правда, он и по сей день не знает, какие потребности были в ту пору у Марка, хотя и не сомневается, что они были отнюдь не теми, какие предполагал он. И постыдно бездумной представляется ему собственная позиция, согласно которой он никогда не сомневался в том, что Марк будет всем доволен, покуда на столе стоит еда, в шкафу лежит белье, а в квартире тепло. Он может тысячекратно осыпать себя упреками, но повернуть случившееся вспять нельзя. Исполненный простодушия, он все время готовил только любимые блюда Марка и радовался, что мальчик ест с удовольствием, он вел со своим сыном разговоры, удивительные по скудости тем. Они просто обменивались информацией, которую обычно читаешь на почтовых открытках, адресованных случайным знакомым. Ни разу ему не удалось подвигнуть Марка попросить у него совета, ни единого разу. В те минуты, когда они разговаривали, Арон радовался, что они вообще разговаривают, ибо разговоры воспринимались им как доказательство взаимного участия. Арон утешал себя мыслью, что готовность считаться с ближним имеет свои границы и по отношению детей к родителям границы эти особенно тесны, что нельзя требовать от Марка, чтобы тот из чистой сентиментальности жертвовал отцу целые дни, хотя Арон был бы очень рад принять подобную жертву.
   Однажды он надумал потребовать от Марка отчета, после того как тот три дня и три ночи не казал глаз дома. Он не желал больше мириться с постоянной тревогой, и, что хуже всего, виновник тревоги совершенно этого не воспринимал. Он хотел попросить Марка чуть побольше считаться с ним, и если уж не считаться с его возрастом и здоровьем, то по крайней мере с его отцовскими чувствами, он хотел узнать, наконец, уж не думает ли Марк, что любовь между детьми и родителями возможна только в одном направлении.
* * *
   — Ну а что ты сказал ему на самом деле?
   — Ничего.
   — Почему ничего?
   — Я устал, — говорит Арон и отправляется на кухню; я слышу, как он ставит там на огонь чайник и кричит мне через коридор: — Ты будешь пить чай?
   Уже половина четвертого, а я достаточно его знаю, чтобы понять: сегодня он больше рассказывать не будет, поэтому я следую за ним на кухню. Я говорю:
   — Впереди еще целых полдня. Если у тебя нет других планов, поинтересней, мы могли бы поехать ко мне.
   — К тебе домой?
   — Да. Чай и у меня есть.
   Арон улыбается и покачивает головой, словно желая показать, насколько моя идея обмануть его шита белыми нитками. Затем он снова принимается хлопотать у плиты. Он разогревает чайник, достает с полки ситечко и чай, английский, между прочим.
   Я спрашиваю:
   — Ну так что?
   — Мог бы и еще немножко подождать с приглашением.
   — То есть как «еще немножко»? Уж верно, после двух лет знакомства я имею право пригласить тебя к себе домой.
   — Не притворяйся глупей, чем ты есть на самом деле, — говорит Арон, — ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду.