На другое утро времени для разговора с Марком почти не осталось, поскольку Вебер, успевший одеться, разбудил Арона известием, что машина за ним уже приехала.
   — А который час?
   — Половина седьмого.
   — Дети уже проснулись?
   — Нет.
   Арон прокрался в спальню, не встретив по дороге никого из обслуживающего персонала, в зале — тоже никого, и разбудил Марка. Прижав палец к губам, он шепнул:
   — Мне теперь нужно уезжать.
   Он ждал, что Марк огорчится, что он спросит «уже?» или когда он приедет снова. Но мальчик молчал, и потому Арон сказал:
   — Я скоро возьму тебя к себе, в Берлин.
   — Что такое Берлин?
   — Берлин — это большой город. Но тебе придется подождать.
   — Хорошо.
   — Я скоро за тобой приеду. До свиданья.
   — До свиданья.
   Арон поцеловал Марка и сказал:
   — А теперь спи дальше, тебе надо много спать.
   Прощание с Вебером вышло очень сердечным, по словам Арона, они даже обнялись, причем инициативу проявил Вебер. Тот сунул ему в руку сверточек с бутербродами, Арон же проверил, верно ли записал Вебер его берлинский адрес.
   Затем он поздоровался с Клиффордом. Тот сказал:
   — Получилось раньше, чем мы предполагали.
   В машине они сели также, как и два дня назад. Арон перекусил и поехал навстречу Пауле, а про себя думал: вот и вчера был день без Паулы. Клиффорд спросил его, как прошло свидание с сыном, и Арон рассказал, не вдаваясь, впрочем, в подробности.
* * *
   — Обычно про обратный путь не принято рассказывать, но я уже тебе столько наговорил про то, чего не принято рассказывать, да и впредь буду поступать так же, так выслушай же, что произошло во время обратной поездки. Сидим мы себе в машине, едем, разговариваем, уж и не помню о чем, только шофер наш упорно молчит. Я с ним говорить не могу, языка не знаю, сам понимаешь, но замечаю, что и Клиффорд с ним не разговаривает. Я думаю, может, они терпеть друг друга не могут или так часто ездят вместе, что и говорить им больше не о чем. Потом машина снова сворачивает в лес и подъезжает к бензовозу. Клиффорд вылезает из машины и жестом подзывает меня. Вылезать мне не слишком хочется, там сплошной песок, но он зовет меня, а я не хочу показаться невежливым. Поэтому я и подхожу к нему. Жара между тем стала невыносимой, мы уходим в тень, садимся на скамейку и закуриваем. И вдруг раздается грохот, да такой, будто земля обрушилась. Взрывная волна, твердая как железо, срывает меня со скамьи, я пролетаю несколько метров и падаю на песок, но сознания не теряю. Только уши болят, и я вижу лежащего неподалеку от меня Клиффорда. Представь себе, волна была настолько сильной, что опрокинула тяжелую каменную скамью. Но Клиффорд вовсе не ранен, он спрашивает меня, что случилось, и я говорю, чтобы он обернулся. На том месте, где, по моему разумению, раньше стояла наша машина, теперь столб дыма. Клиффорд бросается прочь, я остаюсь сидеть на земле и ощупываю себя. Короче говоря, это взорвался бензовоз, а почему так случилось, никто не знает. Погиб наш шофер, погиб один солдат, да еще несколько ранено. Мне думается, что я только потому и вылез из машины, чтобы не показаться невежливым, и это спасло мне жизнь. Клиффорд очень спешил в Берлин, поэтому он раздобыл новый джип и нового шофера. От нашей прежней машины вообще ничего не осталось. Мы снова сидим в машине, снова едем. Я молчу, да и что тут скажешь? Клиффорд тоже молчит. И вдруг он начинает плакать, в голос, прямо как ребенок. Я думаю, это у него такой запоздалый шок и потому он никак не может остановиться. Я даже вижу, что он хотел бы перестать, но не может. Ведь я уже говорил тебе, что он вообще не замечал нашего шофера, и поэтому мне как-то странно, что он принял его смерть так близко к сердцу. Пока он не говорит мне, что шофер был его сыном. Вашим сыном? — переспрашиваю я. Да, богоданным сыном, зятем. Он плачет до самого Берлина. Я представляю, как он расскажет о случившемся своей дочери, и мне невольно вспоминается вопрос Вебера, не хочу ли я забрать Марка с собой.
* * *
   Когда стемнело, последнее, что под тихие стенания Клиффорда пришло в голову Арону во время этой поездки, были мысли о Пауле. Застанет ли он ее у себя, а если нет, не увидит ли прощальное письмо, которого так боится. Он даже начал раздумывать о том, нельзя ли что-нибудь предпринять, чтобы удержать Паулу, но не знал, что именно.
   А Паула оказалась на месте. Когда Арон вошел, она лежала в постели и читала английскую книгу. (Эта книга среди прочих немногочисленных сувениров сейчас принадлежит Арону. Называется она «Едгин, или По другую сторону гор», и написал ее Сэмюэл Батлер.) Она спросила: «Ты ведь не против, что я все еще здесь?»
   С этого дня она так и жила у Арона. Из своей же собственной квартиры, от которой не стала отказываться, она понемногу перетащила кое-что из вещей, в основном платья, но и посуду тоже, вазы, раз уж на дворе стоит лето, консервы, тумбочку, так что вскоре не осталось ни малейших причин туда наведываться.
   По словам Арона, он не думал об их совместной жизни, он даже, можно сказать, старался избегать таких мыслей. Довольствовался уверенностью, что влюблен, а о том, какими соображениями руководствуется Паула, он тоже старался не думать. Наверно, она так же влюблена, как и он, а как же иначе, жалость он исключал безоговорочно, ибо полагал, что признаки жалости рано или поздно он бы заметил. Тем не менее, признался он мне несколько дней спустя, когда речь снова зашла о соображениях Паулы, ему трудно было представить себе, что такая женщина, как Паула, могла в него влюбиться. И вообще трудно было найти сколько-нибудь удовлетворительную причину, хотя уж что-то наверняка было, ведь просто так ничего не бывает, это же логично.
   Вскоре их отношения стали напоминать обычное супружество. Они с уважением относились к собственным привычкам и не предъявляли друг к другу никаких требований, по поводу которых можно было опасаться, что выполнение их окажется затруднительным, а то и вовсе неприятным. Арон рассказывает, что в первые дни после своего возвращения он только тем и занимался, что выяснял, каковы они, эти самые привычки, у Паулы. Он хотел избежать конфликтов, которые могли бы случиться от незнания этих привычек, а Паула, если судить по успехам в данной области, точно так же старалась со своей стороны.
   Что до ее прошлого, то здесь Паула была более чем сдержанна, от нее Арон гораздо охотнее выслушал бы длинную историю, чем от Алоиса Вебера, да вот беда: она ничего ему не рассказывала. Лишь когда он задавал ей вполне конкретные вопросы — никогда по собственному почину, — она отвечала, тоном вполне дружелюбным, но очень скупо и только о чем он спрашивал. Из чего он заключил, что отвечала она неохотно, отвечала лишь затем, чтобы не показаться грубой, а потому вскоре вообще перестал задавать вопросы. Однажды Арон спросил ее, не была ли она во время войны в лагере, как и он. Паула ответила: «Нет, в Англии». И больше ничего, ни в тот раз, ни потом, хотя конечно же не могла не догадаться, что он предпочел бы более подробный ответ. А так он почти ничего и не узнал о ее прошлом.
   Зато нынешнюю Паулу Арон представлял себе хорошо, хотя нельзя не учитывать, что незнание подробностей делало его представление несколько поверхностным, но и это само по себе, как подчеркивает Арон, было не лишено приятности. Арон довольно скоро убедился, что Паула человек по преимуществу теоретический. Она любила побеседовать, причем охотнее о проблемах, нежели о конкретных случаях, отдавая предпочтение таким проблемам, которые касались всего человечества, текущего столетия или науки, и лишь когда это было неизбежным — об обязанностях их совместной жизни. Когда Арон во время завтрака спрашивал ее, чего бы она хотела на ужин, можно было не сомневаться, что она назовет первое, пришедшее на ум блюдо и что разговор на этом закончится. Зато когда он заводил речь об исследовании неизвестных покамест уголков Земли, то ему приходилось напоминать ей, чтобы она не опоздала на работу.
   Еще он думал, что она страдает какой-то болезнью. К этому выводу он пришел потому, что все время, которое Паула жила у него, она утром и вечером принимала какие-то таблетки, но и на эту тему она тоже не распространялась. Причем не делала из этого тайны; случалось даже, что, лежа в постели, если Арон еще не лег, она кричала ему: «Принеси мне воды запить таблетку!» А вот беседовать на эту тему она не желала. Название, которое Арон прочел на стеклянной трубочке, ничего ему не говорило, он списал его на бумажку, чтобы при случае спросить у врача, для чего или от чего эти таблетки, но так и не спросил.
   Он находил также, что Паула слишком уж чистоплотна. После любого пустяка она мыла руки, ежедневно часами пропадала в ванной, самым прекрасным открытием стали в ее глазах многочисленные бутылочки с ароматическими эссенциями для ванны. Два раза в неделю она меняла постельное белье, а полотенца — каждый день, и часто случалось, что в минуты, когда Арон предпочел бы видеть ее рядом, она стояла в ванной и что-то настирывала. Передняя у них была все время завешена сохнущим бельем. Однако эта ее мания, как выражается Арон, отнюдь не была темой для разговоров между ними, пусть даже она крайне ему докучала; Арон придерживался своего принципа — принимать Паулу такой, как она есть.
* * *
   — Я говорю не только об этом, — вмешиваюсь я, — но не считаешь ли ты вообще проявлением ложной терпимости, когда человек принимает решение ни при каких обстоятельствах никого не критиковать?
   — К нашему случаю терпимость не имеет ни малейшего отношения, — отвечает Арон, — просто я не хотел ей мешать, так же, как не хотел, чтобы она мешала мне.
   — Значит, она все-таки тебе мешала?
   — А ты думаешь, я ей не мешал? Можешь воображать что угодно, но еще не родился человек, который бы никогда не мешал другому. Не мешать — это практически означает: мешать как можно меньше.
   Впрочем, я не случайно задал свой вопрос: уже довольно долгое время я пытаюсь вовлечь Арона в разговор о терпимости. Ибо с первых дней нашего знакомства во мне все крепнет и крепнет следующее подозрение: а не стал ли главной причиной его одиночества тот факт, что окружение Арона всегда смешивало требование терпимости с требованием некритического отношения? Привилегия быть оставленным в покое, не терпеть никакого вмешательства со временем обернулась для него великой бедой, ибо подобная привилегия есть не что иное, как отторжение от общества. Скрывающиеся за этим намерения могут быть самыми возвышенными, но результат от этого не меняется. И тут меня вдруг охватывают сомнения, а разумно ли вообще размышлять на эту тему с жертвой подобного превращения?
* * *
   В одной, отнюдь не безразличной для совместного проживания сфере, в сфере эротической, Паула оказалась для него величайшим жизненным впечатлением, и даже открытием. Причем речь шла отнюдь не об изысканности ее приемов и не о размахе запросов; их она, кстати, никогда и не высказывала и потому ни разу не дала ему повода заподозрить, что разница в возрасте — какая именно, знал только он — может привести к известным осложнениям. Арон скорее был поражен и в то же время обрадован тем, до какой степени она его привлекала, причем не только в первые дни, а это, в свою очередь, означало для него куда больше, чем просто удовольствие в те невеселые времена. И чрезвычайно помогло ему преодолеть скорбь по поводу тяжелой утраты жены Лидии, о которой он ни разу не обмолвился с Паулой ни единым словом.
   Еще более неприятным заскоком, чем неумеренная тяга к гигиене, стало ее увлечение астрологией. У нее была масса трудов по астрологии, среди них толстенная книга с гороскопами известных людей, которые она хоть и не читала непрерывно, потому что все их давно прочла, но, однако же, время от времени перечитывала. Сама возможность для человеческих судеб зависеть от расположения звезд безмерно ее восхищала, так что Арону было совсем нелегко во время подобных разговоров сохранять серьезное выражение лица. Впрочем, он не думал, что это увлечение заходило у нее так далеко, чтобы по расположению звезд планировать собственные поступки, она ведь ни разу не произносила такого рода слова: «Раз сегодня Юпитер и Уран располагаются так и так по отношению друг к другу, я сегодня сделаю то-то и то-то или, наоборот, не стану делать того-то и того-то». Она, может, и про себя таких мыслей не держала. Ее увлечение астрологией носило преимущественно теоретический характер и оставалось непонятным для Арона. Один раз он прямо спросил ее: «Ты хоть сама-то в это веришь?», на что она отвечала: «Это так таинственно».
   Последней чертой данной Пауле характеристики Арон называет — вот никак нельзя подыскать подходящее слово — ее фанатическую любовь к цветам. На мой вопрос, не слишком ли он переоценивает такого рода черты, Арон отвечает, что нет, что это непременная часть характеристики и хватит мне только и думать что о продвижении вперед нашей работы. Количество цветочных ваз, которые она перенесла из своей квартиры, на его взгляд, представляется совершенно непостижимым, подумать только, тринадцать штук, и он не может припомнить случая, чтобы хоть одна ваза хоть в одной комнате стояла пустая, ни единого раза со дня его возвращения.
* * *
   Обычно она выходила из дому в половине девятого, а возвращалась вечером, примерно около половины седьмого. Арон же весь день оставался один, если не считать воскресений.
   Однажды днем, на выходе из учреждения в центре города, где Арон получал ежемесячное пособие (первое упоминание источника доходов), он встретил одного знакомого, уцелевшего в том же самом лагере, что и он сам. Звали этого знакомого Авраам Кеник. Кеник заговорил с ним в вестибюле, спросив: «Арон, это и в самом деле ты?», потому что последний раз они виделись, когда их освободили. Еще он спросил: «Как ты очутился здесь, в Берлине?»
   — А где ж мне еще быть?
   — А я почем знаю. Дома, например.
   — Ты будешь смеяться, — ответил Арон, — но я здесь дома.
   — Верно, верно, ты здесь дома. Но я другое хотел спросить: почему тебя нигде не видно?
   — А где меня может быть видно?
   — Тебе разве никто не говорил, где мы встречаемся?
   — Кто это «мы»?
   — Ну, наши люди. Которые уцелели. По крайней мере, несколько.
   — И где вы встречаетесь?
   — У нас есть трактирчик. То есть не у нас, я даже не знаю, кому он принадлежит, уж наверняка не еврею. У тебя есть чем писать?
   И на клочке бумаги Кеник записал адрес, трактирчик назывался «Гессенский погребок». Арон сунул клочок себе в карман и спросил:
   — А что вы там делаете?
   — Что мы там делаем, спрашиваешь? Едим, пьем, играем в бильярд, в карты, говорим о делах. Чего ж там еще делать?
   — О каких таких делах?
   — А ты приходи, — сказал Кеник. Это прозвучало заманчиво. Но тут его вызвали, он получил пособие и на прощанье повторил: — Приходи, приходи, я там почти каждый день обретаюсь.
   Несколько дней Арон таскал записочку у себя в кармане, выбросить не выбросил, но, с другой стороны, и не думал, что она может ему когда-нибудь пригодиться. Ему просто не приходила в голову разумная причина, по которой следовало побывать в «Гессенском погребке», повидать Кеника ему не так чтобы и хотелось, а уж других выживших… чего они стоят, эти отношения? О чем он мог говорить с ними? В лучшем случае про пережитое, но эта тема его не привлекала, ничуть не привлекала. Арон представил себе, как они создали там своего рода новое гетто, хотя теперь их никто к этому не принуждает, а в этом он участвовать не желал. Ну разве что там, по словам Кеника, можно выпить — вот единственное, ради чего туда можно пойти. Наверно, водка, и в достаточном количестве, но надежды на выпивку не могли перевесить столь четко представшие перед ним неприятные стороны возможной встречи.
   И вдруг Паула сказала за завтраком:
   — Арно, я должна тебе кое-что сказать.
   — Да?
   — Ты мне не нравишься.
   — Уже?
   — Я серьезно, Арно, — продолжала она, — мне не нравится, как ты убиваешь свои дни. Ты живешь как старушка, как наша домоправительница. Ты ходишь за покупками, ты терпеливо стоишь в очереди, ты стряпаешь, ну что это за жизнь? Ты чего-нибудь ждешь? Я думаю, тебе надо найти какую-нибудь работу.
   — Значит, ты так думаешь?
   — Да, так. При этом я вообще не думаю про деньги, это тебе, надеюсь, понятно. Будь ты стариком…
   — Ну и что же ты предлагаешь?
   — Если хочешь, я могу узнать насчет работы для тебя. Работы всюду полно. Надо только обсудить, какое занятие ты считаешь для себя наиболее подходящим. Обсудим?
   — Нет.
   Арон сознавал, что Паула права. А ее предложение он отклонил прежде всего потому, что считал: это его дело, его и ничье больше. Однако вскоре он почувствовал благодарность к ней за то, что она так откровенно заговорила о его неопределенном состоянии, прежде чем он окончательно с ним свыкся. Паула заметила, насколько ему неприятна эта тема, и не стала продолжать, а просто-напросто умолкла. Вот Лидия, подумал Арон, та бы с него не слезла.
* * *
   На другой день он отправился в «Гессенский погребок». Помещался этот погребок в удивительно сохранившемся квартале города, большая вывеска над входной дверью была написана буквами, словно сплетенными из виноградной лозы. Посреди зала стоял большой бильярд, вокруг которого толпились игроки. Арон внимательно поглядел, нет ли среди них знакомых лиц. Один из игроков спросил:
   — Вы кого-нибудь ищете?
   — Я ищу такого Кеника.
   — Если он здесь, то посмотрите в комнате, — ответил тот.
   Арон был недоволен подобным началом, он и без того пришел неохотно, и уж конечно не ради Кеника, а теперь все выглядело так, будто он явился, исключительно соскучившись по Кенику, потому что ни одного знакомого лица он здесь не обнаружил.
   Игрок удивился:
   — А в чем дело? Почему вы не хотите туда заглянуть?
   Арон вошел в комнату, на дверях которой было написано «Частное владение», и сразу увидел, что собственно-то погребок, о котором говорил ему Кеник, размещается именно здесь. Прокуренная, защищенная от назойливых взглядов и доступная лишь посвященным комната, где примерно за пятнадцатью столиками сидели они, уцелевшие. Все еще пытаясь найти хоть одно знакомое лицо, Арон услышал, как кто-то громко выкликает его имя. Это Кеник спешил ему навстречу с распростертыми объятьями. Спешил и кричал:
   — Ну наконец-то!
   Он потащил его к своему столу, где уже сидело трое незнакомых Арону мужчин, усадил его и представил собравшимся, причем с чрезмерным пафосом. Покуда Кеник ходил за выпивкой, мужчины расспросили Арона, откуда он взялся, называли лагеря, в которых сидели во время войны, хотели, чтобы и он назвал их, словно названия лагерей были самыми важными сведениями из их прошлого.
   Кеник поставил на стол водку и сказал:
   — Не сердись на меня, я и в самом деле очень рад.
   — А с чего это я должен сердиться?
   — Однажды он спас мне жизнь, — сказал Кеник и начал излагать историю этого спасения.
   — Только не преувеличивай.
   Правдой же в рассказе Кеника было то, что на четвертом месяце их пребывания в лагере, когда они работали в каменоломне, Кеник однажды упал и не смог подняться. Арон, который по случайности работал рядом, оттащил его за груду камней, и не ради того, чтобы он полежал в тени, главное, его надо было спрятать от охранников, которые моментально приходили в ярость и тут же расправлялись с симулянтом. Вот за той грудой камней они и познакомились, сказал мне Арон; он постарался тогда успокоить Кеника. То, что с ним случилось, он считал не физическим истощением, а упадком духа. Просто Кеник решил, что с него хватит. Арон оставил его лежать в теньке, а сам пошел работать дальше, не желая рисковать жизнью. Кеника, лежавшего за грудой камней, каким-то чудом так и не обнаружили до конца рабочего дня. Вечером Арон снова пошел к нему, поднял его на ноги и помог добраться до барака. Вот, собственно, и все спасение жизни. А на следующее утро Кеник уже снова вел себя как вполне нормальный человек. Потом, когда они остались за столом вдвоем, Кеник улыбнулся и сказал:
   — А здорово ты это придумал с волосами.
   — Что придумал?
   — Скажешь, ты их не выкрасил?
   Арон поморщился, ему стало как-то не по себе, тем более что он лишь теперь понял: он пришел сюда искать работу, хотя и не спросит об этом никого и никогда. Выходит, он сидит перед Кеником и втайне надеется услышать от него предложения. Впрочем, Кеник и не заставил его долго ждать, он сказал:
   — А теперь, Арон, между нами: как идут дела?
   — А как им идти? Само собой, хорошо. Ты видишь, что я не умер, на мне чистая сорочка, а что еще человеку нужно?
   — Нужно еще много чего. А на что ты живешь?
   — Ты же сам видел, как я получаю деньги.
   — Я там их тоже получаю, но ведь не на это же я живу.
   — А я как раз на это.
   — Плохо, Арон, — вздохнул Кеник, — очень даже плохо. Довольно нас считать последним сбродом.
   — Выражайся яснее.
   — Не находишь ли ты, что мы заслужили лучшую жизнь? Что мы уже свое отсидели? Что мы имеем право на работу с таким жалованьем, которого хватило бы на достойный образ жизни? Пусть другие сегодня тоже живут паршиво, разве для нас это довод? Не настало ли теперь наше время?
   Кеник явно настроился пофилософствовать, Арона же интересовали практические предложения и конкретные возможности, после этого будет гораздо проще рассуждать о претензиях, правах и человеческом достоинстве. Поэтому он спросил:
   — А где взять такую работу?
   — Для этого мы здесь и сидим.
   Кеник еще раз заказал водку и рассказал Арону, какие тут есть возможности.
   — Мы торговцы, — сказал он, — и наш принцип: купить подешевле, продать подороже.
   — Замечательный принцип, спрашивается только: что купить и что продать?
   — Да все, что может понадобиться. Гвозди, кофе, лекарства, дрова, ткани, обувь, все.
   — А где вы это берете?
   — Где надо, там и берем, это уж не твоя забота.
   — Тогда что при этом должен делать я?
   — Помогать нам продавать.
   — Кому продавать?
   — Всякому, кто захочет купить.
   — То есть выйти на улицу и предлагать свой товар?
   — Ну, если ты ничего лучше не придумаешь, можно и так, — ответил Кеник. — Скажу тебе только, ты будешь диву даваться, как легко сегодня все продается. Люди просто рвут товар из рук.
   Арон повертел свою рюмку. Он был разочарован, он знал, что такая работа не для него. А жаль, торговлей люди наверняка много зарабатывают, но все-таки для такого рода занятий либо надо родиться, либо привыкнуть к ним с юных лет, нет, это не для него. Проводить дни на черном рынке или в задних комнатах трактиров, по вечерам разговаривать с Паулой, ночью лежать с ней — нет, он не чувствовал в себе способность к такой вот двойной жизни. Где ты находишься, там он и есть, черный рынок.
   Кеник сказал:
   — Ты вовсе не обязан сразу давать мне ответ. Вот завтра я представлю тебя Тенненбауму, сейчас его здесь нет.
   — А кто это, Тенненбаум?
   — Для нас очень важный человек, только не задавай так много вопросов.
   Потом они поговорили о былых временах, а на другой день после обеда Арон явился на обещанную аудиенцию у Тенненбаума. Хотя, на его взгляд, мог с тем же успехом остаться дома. Потому что практически не было никакой надежды, что Тенненбаум предложит ему что-нибудь другое. Хотя а вдруг? Он явился, твердо решив не принимать предложения, подобные тому, что сделал Кеник. Тот уже поджидал его перед входом в погребок. Увидев Арона, он сказал:
   — Пошли скорей, он не любит, когда опаздывают.
* * *
   Мне удалось выманить Арона из его квартиры. Благо погода была хорошая. Я не сказал, куда мы пойдем, а просто предложил немного прогуляться. К моему удивлению, он встал и надел башмаки. Если б я мог рассчитывать на такую готовность, я бы, конечно, придумал, куда пойти, что-нибудь привлекательное, а так мы просто — как нечто само собой разумеющееся — отправились погулять в соседний парк. Он снял плащ и перекинул его через руку, дома он не поверил мне, что на улице так тепло. Пруд, а на нем совершают маневры лебеди; Арон без единого слова садится на скамью, я даже подозреваю, что у него что-то болит. Я спрашиваю:
   — А ты знаешь, о чем я все время думаю?
   В ответ не раздается: «Ну?» Я продолжаю:
   — О том, что, расскажи мне про этот погребок не ты, а кто-нибудь другой, я счел бы его антисемитом.
   — Это почему же?
   — Я не верю, что все спекулянты в то время были евреями.
   — А я разве это говорил?
   — Так уж буквально нет, но в том погребке сидели одни только…
   Арон перебивает меня:
   — Неужели так трудно понять, что я туда пошел лишь потому, что меня пригласил Кеник, а сам Кеник туда пошел лишь потому, что там были одни евреи. В Берлине наверняка были тысячи других погребков, без евреев. Но ведь туда-то Кеник не пошел. А раз не пошел он, не пошел и я.
   — Ясно.
   — И еще одно: я не рассказываю тебе послевоенную историю, я рассказываю, что произошло лично со мной. А это не одно и то же. Я понимаю, конечно, что у тебя сложилась определенная картина и ты отыскиваешь совпадения. Но вот это, мой дорогой, твоя проблема, а вовсе не моя.
   Он скатывает валиком плащ, кладет его себе под голову, вытягивает ноги и ровно через пять минут уже спит. Мне еще ни разу не приходилось видеть Арона спящим, я разглядываю его, а сам жду мух, которых я мог бы от него отгонять.
* * *
   Арон предполагал, что встретится с Тенненбаумом в погребке, но Кеник повел его в квартиру Тенненбаума, которая находилась через несколько улиц. По дороге он рассказал о своем начальнике: редкостный умница, образованный, перед войной был адвокатом или кем-то в этом роде — юрист, прекрасные связи с союзниками, немногословен, строгий, но справедливый.