— Вы ведь еврей?
   По мнению Арона, это был не слишком удачный заход, и он ответил утвердительно, но сдержанно. Потом спросил:
   — Ну и что?
   — А в войну вы здесь были?
   — Где здесь?
   — В лагере.
   — Да.
   — Ну и как вы это вынесли?
   Арон не мог понять, какое дело до лагеря его новому, покамест случайному знакомому, а потому сказал:
   — Вы лучше расскажите о себе. Обо мне вы уже почти все знаете: и что я еврей, и что я спекулянт, и что у меня комплексы. Про вас же я знаю только, что вас звать Оствальд, что вы любите коньяк и что у вас, по всей вероятности, нет пальто.
   Тут Оствальд и впрямь попросил рюмочку коньяка, и Арон не заметил, чтобы он испытывал при этом смущение. Нет, нет, Оствальд выразил свое пожелание в форме требования, тебе он продаст, мне нет, чего ж тогда ждать. Арон переговорил с хозяином, а Оствальд хранил молчание, пока на столе не появились рюмки.
   — Будем здоровы.
   О себе Оствальд все еще ничего не говорил, казалось, будто он о чем-то раздумывает, наконец он спросил:
   — Чего ради вы сидите каждый день в этом убогом кабаке и напиваетесь?
   — А вам какое дело?
   — Тогда почему вы не сидите, по крайней мере, в задней комнате среди своих? Почему вы напиваетесь в этом зале?
   Арон был потрясен, как легко он попался, хотя и не мог отказать Оствальду в наблюдательности. Почти оскорбительную прямоту его вопроса вовсе не обязательно следовало объяснять дурными манерами, причиной могла оказаться и прямота характера, вот почему он и не ответил резкостью. Он просто сказал:
   — Вы не услышите от меня ни единого слова, пока я не узнаю, с кем сижу за одним столом.
   — С придурком пятидесяти трех лет.
   — А если подробнее?
   Оствальд допил свой коньяк и потребовал сигарету. Историю своей жизни он, по рассказу Арона, начал престранными словами:
   «Мой родительский дом, мой ярко выбеленный дом, стоял в Штутгарте на берегу Неккара».
* * *
   Все утро Арон рассказывает мне историю Оствальда. Совершенно ясно, что герой этой истории — человек, в которого он влюблен, о чем я, собственно, уже догадывался. Его сообщение о том, как в один прекрасный день Оствальд, о котором прежде вообще и речи не было, подошел к его столику, указывает на то, что в его рассказе появилось чрезвычайно важное действующее лицо. Арон прямо купается в деталях, он описывает мне ситуации из жизни Оствальда, не имеющие никакой связи с жизнью Арона, во всяком случае, на мой взгляд. Он рассказывает так, будто все совершалось у него на глазах. У меня возникает опасение, как бы Оствальд — если Арон и впредь будет столь подробно о нем повествовать — не задержал нас на несколько дней, и я говорю:
   — Извини, но ты слишком отклоняешься. Это уже не наша тема.
   — Ах так? — переспрашивает Арон. — А что же тогда наша тема?
   — Ну уж во всяком случае, не Оствальд.
   Тут Арон говорит, что не может припомнить, когда это мы с ним уговаривались, что он обязуется придерживаться одной определенной темы, ну а уж на худой конец — это говорится насмешливым тоном — мне следует более снисходительно относиться к его болтливости. Когда я и дальше пытаюсь возражать, он сообщает, что на сегодня аудиенция закончена.
   На другой день он встречает меня словами:
   — Так вот, мой мальчик, послушай меня. Если ты желаешь продолжить наше сотрудничество, изволь зарубить себе на носу следующее: со всем, что я тебе рассказываю, ты можешь делать или не делать абсолютно все, ты даже можешь это просто забыть. Но одно условие я все-таки намерен тебе поставить: дай мне выговориться.
* * *
   Итак, благословясь, приступим. В 1912 году Оствальд начал изучать право. Но совсем незадолго до выпускных экзаменов выяснилось, что совершенно необходимо его присутствие на поле брани. Всевозможные впечатления солдатского житья сбили его с толку, все его представления о жизни были перевернуты, а после войны Оствальд, вплоть до призыва человек сугубо аполитичный, завязал контакты с группой анархистов в Мюнхене. Перед этим он огляделся по сторонам, чтобы выяснить, куда податься человеку с его взглядами и склонностями; коммунисты казались ему слишком уж не от мира сего, они все больше строили планы на далекое будущее, а нынешняя жизнь их интересовала мало. Вроде бы он сказал такие слова: «Дай мне кто-нибудь гарантию, что я доживу до двухсот лет, я пошел бы к коммунистам». Вот против социал-демократов он ничего не имел, но уж слишком те были добродетельные и законопослушные. Поскольку они решительно отвергали некоторые правила игры, Оствальд решил, что сперва они связывают себе руки, а уж потом вступают в бой, тем самым заведомо проигранный. Следовательно, оставались лишь анархисты. Университет он, однако, закончил, и не столько по собственному желанию, сколько по поручению своих новых друзей, они тоже не упускали из виду будущее и потому желали иметь своих людей повсюду, в том числе и в юридическом аппарате. Оствальду предписывалось делать решительно все, что пойдет на пользу его карьере, а потому он вел двойную жизнь. Днем он изображал усердного молодого человека, по вечерам же становился анархистом. Он исправно и регулярно посещал тайные встречи, он участвовал в подготовке заканчивавшихся провалом покушений, в подготовке, но отнюдь не в их совершении, и также не раз участвовал в рукопашных схватках с наци.
   Когда спустя несколько лет он решил подвести итоги, его постигло глубокое разочарование. В графе успехов можно было поставить ноль, группа день ото дня становилась все меньше и меньше. Оствальд понял, что его деятельность не возымела никаких последствий, что она служила только моральному удовлетворению, а потому и покинул подполье. После чего он целиком посвятил себя своей профессии, а свою анархическую деятельность посчитал запоздалой юношеской глупостью. Его карьера складывалась вполне удачно, хотя и без особых рывков, в тридцать три года он занял пост судьи в Главном земельном суде. Серьезных конфликтов с властями у него никогда не было. Выпадали такие минуты, когда он жалел, что ничем не отличается от других юристов, разве что некоторыми либеральными взглядами, которые он выражал в беседах с коллегами, но которым никогда не давал ходу при вынесении приговора. В конце концов, как говорит Арон, желая заступиться за него, он ведь должен был руководствоваться законами.
   Когда правосудие попало в руки национал-социалистов, Оствальда уволили. С увольнением, причины которого были ему неизвестны, он не согласился. Он подал жалобу, раз и другой, и не столько, как говорит Арон, ради средств к существованию, сколько потому, что был убежден: именно в такие времена люди, подобные ему, должны бороться, должны противостоять самому худшему. Попытка сопротивления имела для него роковые последствия. Она побудила нацистов основательно заняться этой докучной личностью, и тут открылись некоторые неблагоприятные для Оствальда детали. Коллеги заподозрили его в антигосударственных поступках и подтвердили свои подозрения его же высказываниями, после чего главный проверяльщик однажды громогласно заявил, что Оствальд был членом анархистской группы. «Ну и что?» — сказал в ответ Оствальд вместо того, чтобы спорить, и это была грубейшая ошибка с его стороны: его тотчас арестовали. После двухмесячной отсидки он предстал перед судом в качестве подследственного. Прокурор требовал смертной казни, ибо, по его убеждению, многое свидетельствовало о том, что Оствальд принимал участие в мюнхенском покушении на фюрера. Судья же решил проявить милосердие и приговорил своего бывшего коллегу к пожизненному заключению. Четыре года Оствальд отсидел в тюрьме, остальные семь в концлагере.
   После освобождения он предложил свои услуги союзникам, случайно это оказались англичане, которые освобождали его лагерь. Такие люди, как он, были очень нужны — юристы с достойным прошлым представляли собой великую редкость. Оствальду дозволили работать по специальности. Поскольку немецких судов еще не существовало, его направили в английскую комендатуру как специалиста по расследованию национал-социалистских преступлений. Вот это была работа, о которой он мечтал двенадцать лет. Оствальд хватал всякого, кого только мог схватить. Он использовал любой миллиметр свободы действий, которую предоставляло ему союзническое право. Арон даже приводит примеры этого.
   Но однажды, перед началом одного важного разбирательства, его вызвал к себе высокий чин, которого он до тех пор ни разу не видел. И этот чин упрекнул его в чрезмерной кровожадности и заявил, что долгое время наблюдал, как Оствальд злоупотребляет своим положением, превратившись в инструмент личной мести. Конечно же он понимает весь трагизм оствальдовской судьбы, но поведение Оствальда служит для него еще одним доказательством того, что жертве негоже сидеть в судейском кресле. Оствальда снова уволили, после чего он и начал пьянствовать, насколько позволяли ему финансовые возможности.
* * *
   Арон хотел еще раз заказать коньяк, но хозяин не согласился. Он сказал, что другие гости уже заметили оказываемое ему, Арону, предпочтение, а поскольку на всех коньяка все равно не хватит, господину Бланку придется либо пить то, что пьют все, либо перебраться в заднюю комнату. И Арон решил уйти.
   — Куда? — спросил Оствальд.
   И они пошли к Арону домой. Благо там был коньяк независимо от того, что говорил хозяин погребка. Оствальд сказал:
   — Я сразу почувствовал, что с вами у меня будет прямое попадание.
   А потом они встречались почти каждый день. Своей семьи у Оствальда не было, и несколько раз он ездил с Ароном в детский дом. Но чаще всего они сидели у Арона перед наполненными рюмками. Арон полагал, что только так может начинаться дружба. Он ощущал связь с Оствальдом, он ощущал сходство с ним, из-за общих страданий, из-за общего ожесточения, разве что у Оствальда ко всем старым несправедливостям прибавилась новая.
   — А почему вы не идете к русским? — спросил Арон.
   Оствальд горько засмеялся, отмахнулся и сказал:
   — Все они одним миром мазаны.
   Однако Арон придерживался совершенно другой точки зрения. Он считал, что уж попробовать-то все равно стоит, что нельзя быть настолько не от мира сего, чтобы даже не знать, что русские куда более радикальны при подведении итогов, чем прочие державы-победительницы. Он приводил примеры такого их поведения, хотя и сам должен был признать, что не так уж всерьез следил за текущей политикой. Оствальд снова отмахнулся и назвал доводы Арона «так называемыми» и «детскими рассуждениями».
   — Тогда скажите мне, по крайней мере, почему вы думаете, будто все они одним миром мазаны.
   Оствальд не сказал почему. Напротив, он сказал, что считает бессмысленной любую дискуссию на эту тему, ибо произнесенная им фраза представляет собой фундаментальный факт.
   — Не стану же я с вами спорить, из чего сделан этот стол, из дерева или из железа.
   — К сожалению, именно этим вы и занимаетесь, — сказал Арон.
* * *
   — Поначалу я думал, будто он потому лишь не желает пускаться в разговоры, что сам понимает, какой вздор городит. Вскоре, однако, я осознал свое заблуждение: он вовсе не городил вздор. Пойми, каждое утверждение имеет в своей основе определенную точку зрения, и лишь тот, кому эта точка известна, может правильно оценить то либо иное утверждение. Ну что он, к примеру, имел в виду, когда говорил, что все они, англичане, американцы и русские, одним миром мазаны?
   — Я думаю, в те времена для Германии это было весьма распространенное заблуждение. А в виду он имел, что страны-победительницы согласовывают друг с другом свои действия.
   — Вот и неправда. Так вообще никто не думал. А уж тем паче Оствальд. Он был образованный человек.
   — Еще что?
   — Ты забыл про его точку зрения, — говорит Арон. — Подумай о том, чего он хотел.
   За этим следует подбадривающий кивок, который позволяет мне смутно догадываться, что могло иметься в виду. Оствальд желал, чтобы с плеч катились головы, вот на что намекал Арон, он желал высшей меры. Он поставил себе задачей очистить страну от тех, кого считал виноватыми, а таких, исходя из его исключительного опыта, было исключительно много. Недоверие же к русским объяснялось тем, что Оствальд подозревал, будто и они не предоставят ему полную свободу действий, и в этом он был совершенно прав. Если так рассуждать, они и впрямь были все одним миром мазаны.
   — Браво, — говорит Арон.
* * *
   За несколько дней до того, как Марка выписали из детского дома, произошло следующее: Арон как раз собирался навестить сына, взял у начальника станции свой велосипед и тут вдруг подумал, что комната, которая обошлась во столько пачек кофе, теперь навряд ли будет ему нужна. Он хотел переговорить об этом до того, как подойдет срок очередного платежа, а потому прислонил велосипед к стене и вернулся в дом. Разумеется, начальник станции не пришел в восторг, но возражать не стал. Однако, когда Арон после этого разговора снова вышел на улицу, велосипеда уже не было.
* * *
   Я до сих пор не могу понять, откуда у него взялось столь равнодушное отношение ко всякого рода собственности, к вещам, которые в те времена представляли собой, надо полагать, великую ценность. Я прямо раздавлен горой примеров этого равнодушия. Он платит фунт кофе в месяц за паршивую маленькую комнатушку, хотя, как я слышал от людей, за такую цену можно было снять весь дворец Сан-Суси заодно с прислугой. Он сжигает белье, выбрасывает часы с кукушкой и картины, раздаривает шоколад, а весной сорок шестого года он позволяет украсть у себя велосипед.
   — Ты что, совсем дурак? Да как ты мог оставить велосипед без надзора, прислонив его к стене? Ты что, не понимал, сколько он стоит?
   — То есть как это не понимал? — спрашивает Арон. — В конце концов за него платил я.
   — Не остри, — отвечаю я, — разве не правда, что в лагерях ценность каждой вещи увеличивается в тысячу раз по сравнению с обычными временами? А после войны по крайней мере в сто.
   — Ты прав.
   — А ты вроде и до войны не был миллионером?
   — И опять ты прав.
   — Вот видишь! Так как же ты после этого можешь объяснить столь внезапную широту души?
   — А я ничего и не собираюсь объяснять, — отвечает Арон, — я просто рассказываю.
   Порой он как бы скрывается за стеной, куда я не могу его сопровождать. Впрочем, я не исключаю, что по временам он рассказывает мне про такого Арона, каким хотел бы стать, но это всего лишь подозрение; коль скоро мои права не выше его прав, я никогда не смогу это доказать.
* * *
   Но вот кража велосипеда возмутила его сверх всякой меры, причем сам убыток как таковой, подчеркивает он, был для него менее важен, чем наглость вора, поступок которого Арон воспринял как личный выпад, будто вор обокрал не безвестного владельца, а специально намеченную жертву по имени Арон. Неподалеку стояла какая-то женщина и смотрела с большим любопытством. Арон спросил ее:
   — Вы что-нибудь видели?
   — А это был ваш велосипед?
   — Да.
   — Во-он он там едет, — ответила женщина и указала вниз по улице. Арон увидел, как в самом конце улицы его собственность уезжает прочь и сворачивает за угол.
   — Вы знаете этого человека? — спросил Арон.
   Женщина до неприятного близко подошла к нему и шепнула, что это был один русский, она точно видела. Сказав это, она торопливо удалилась, словно не желала, чтоб ее впутали в эту досадную историю. Однако Арон догнал ее и преградил дорогу, женщина хотела обойти его и двигаться дальше. Она сказала:
   — Отстаньте от меня. Я ничего не видела.
   — А где здесь русская комендатура?
   — Вы никак хотите туда идти?
   — А почему бы и нет?
   Женщина явно не желала отвечать на его вопросы, она просто-напросто ушла. И даже не ушла, а почти убежала и лишь один раз оглянулась на этого пугающе наивного человека, причем в глазах у нее, как полагает Арон, был страх перед Сибирью. Пришлось ему спрашивать дорогу к комендатуре у других прохожих. И пока он одолевал это довольно небольшое расстояние, в голове у него все кипело от злости. Он думал, что, если они хотят поквитаться, ради Бога, пусть, они имеют на это право, но уж никак не за мой счет. Часовой у входа заставил его предъявить документы. Арон возбужденно попросил, чтоб ему дали поговорить с их начальником, причем попросил по-русски. Часовой кликнул на подмогу второго солдата. Второй отвел Арона в пустую комнату и велел подождать. Ожидание растянулось более чем на полчаса. За это время Арон немного поостыл и начал прикидывать, что он скажет этому начальнику, если, конечно, увидит его. С юридической точки зрения шансы его были крайне малы. Его наверняка спросят, с чего он взял, что похитителем был именно солдат Красной Армии. А он может лишь привести слова женщины, которая успела за это время бесследно исчезнуть, и больше никаких свидетелей у него нет. Вскоре он пришел к выводу, что его затея едва ли увенчается успехом и что разумнее было бы вообще отсюда улетучиться и занести велосипед в список потерь. Однако солдат, который привел его, снова заглянул в комнату и указал Арону на лестницу. Арон спросил:
   — Вы куда меня ведете? К начальнику?
   — К заместителю, — ответил солдат. И хотя Арон спрашивал по-русски, тот угрюмо ответил по-немецки, словно не желал вести доверительные беседы с первым встречным.
   Заместитель оказался усатым мужчиной неопределенного возраста, в чинах Арон не разбирался, во всяком случае, это был офицер. Он указал на свободный стул перед письменным столом. Когда Арон сел, он сразу же спросил:
   — А где вы изучали наш язык?
   Арон ответил на его вопрос, причем был вынужден — хоть и неохотно — немного рассказать о своей биографии, и рассказ этот оказался весьма подробным. Он решил, что в его случае это пойдет только на пользу, если заместитель сперва узнает, с кем имеет дело. После того как на вопрос был дан вполне подробный ответ, Арон намеревался перейти к своему делу, но его перебили. Офицер спросил:
   — А почему вы не работаете у нас?
   Неожиданный поворот разговора показался Арону неприятным, он заподозрил какие-то намерения по части тайной службы. Поэтому он ответил:
   — Не могу себе представить, кем я мог бы у вас работать.
   — Переводчиком, кем же еще, — отвечал офицер, — переводчики для нас очень важные люди, они помогают нам справляться с трудностями в работе с населением. Трудностей у нас полно, а вот переводчиков не хватает.
   — Все-таки выслушайте сперва, зачем я вообще к вам пришел.
   — Все по порядку, все по порядку, — отвечал офицер, — вы сейчас где трудитесь?
   — Я работаю в торговле.
   — Черный рынок?
   — Да, — ответил Арон.
   Офицер ухмыльнулся — первое движение, замеченное на его лице; может, его удивила неожиданная откровенность собеседника. Он отодрал полоску бумаги от лежавшей перед ним газеты и, свернув самокрутку, предложил и Арону сделать то же самое, но Арон курил собственные сигареты, американские.
   — Возможно, мы не сумеем обеспечить вам такой же доход, какой вы имеете сейчас, но взамен того — постоянное место службы. Уж за это я ручаюсь.
   Шутка Арону понравилась, и он ответил:
   — Это невозможно хотя бы по той простой причине, что я живу в центре Берлина, а одолевать каждый день тридцать километров сюда и тридцать обратно — это я не осилю.
   — А вы живете в нашем секторе?
   — Да.
   — Я исхожу не из личных интересов. В Берлине переводчики нужны не меньше, чем здесь. Я дам вам письмо, с ним вы можете обратиться в любое из наших учреждений.
   Арон лишь пожал плечами и сделал вид, что колеблется, он боялся, что его решительный отказ затруднит решение дела, из-за которого он, собственно, и пришел.
   — Хорошо, я подумаю.
   — Вот и ладно. А теперь займемся вашим делом.
   Арон объяснил все, что мог объяснить. Он привел все данные, по его же словам, крайне скупые. Офицер взял бумагу и карандаш и спросил имя и адрес той женщины. Спросил, хотя Арон только что подробно объяснил ему, при каких обстоятельствах она исчезла. Поэтому Арон встал и сказал:
   — Извините за беспокойство, будем считать вопрос решенным.
   — Вы лучше сядьте.
   Арон не стал садиться, он ждал нравоучений, и офицер действительно спросил у него:
   — А вы понимаете, чего вы от меня требуете?
   — Да, — отвечал Арон, — я требую велосипед.
   — А как прикажете его искать?
   — Вот это уже не моя проблема.
   Офицер задумчиво надул щеки, покрутил усы и, едва докурив первую, свернул вторую самокрутку. Арон сел снова, потому что не знал, как ему быть.
    А для вас это и в самом деле большая потеря?
   — А воров следует наказывать лишь в том случае, когда для обворованного это большая потеря?
   И опять неизвестно, как быть дальше. Офицер нехотя сказал:
   — Раз вы на этом настаиваете, я дам вам еще одно письмо. Может, на нашем складе в Берлине вам смогут подобрать другой велосипед. Согласны?
   Судя по всему, офицер считал письма универсальным средством, своего рода джокером на все случаи жизни. Арон говорит, что вдруг почувствовал жалость к усатому офицеру. Тот показался ему трогательно-беспомощным. Однако он все же сказал, что здесь явно какое-то недоразумение: ему нужен не вообще велосипед и не возмещение убытков, он хочет вернуть собственный, прежний, и чтобы наказали вора. Впрочем, судя по всему, шансов на успех было мало, и Арон это понимал. По его словам, русские не могли из-за такого пустяка предпринимать операцию чуть ли не государственного масштаба: обшарить все казармы, проверить каждый велосипед, вдобавок у него появились сомнения: а откуда ему известно, что эта женщина не соврала? Или что она не ошиблась? Известны удивительные истории ошибок так называемых очевидцев.
   Он сказал:
   — Не надо больше об этом. Будем считать, что вопрос закрыт.
   Офицер взглянул на него с явным облегчением, а на прощание напомнил о своем предложении и сказал, что готов написать письмо.
   — Только, пожалуйста, не думайте слишком уж долго. Для нас переводчик это больше, чем просто переводчик.
* * *
   Когда Арон добрался до детского дома, пешком, на него обрушилось множество новостей. Марка он застал не в комнате, а в парке, первый раз, без всякого сопровождения, — в парке. Арон сразу углядел его сквозь ворота, в зеленом пальтишке, и несколько минут наблюдал за сыном. Марк не играл с другими детьми в мяч среди деревьев, он ходил на своих неокрепших ногах от дома до стены, туда и обратно, туда и обратно. Сначала Арон удивился, он даже хотел подойти к мальчику и спросить, что с ним случилось. Но вскоре стало ясно, что Марк действует по какому-то определенному плану, что он занимается своего рода тренировкой. Несколько раз, давая себе минуту отдыха, он бросал взгляд на остальных ребятишек, но не с завистью, а скорее с досадой. Это были взгляды человека, которому приходится выполнять тяжелую работу и который, вполне естественно, сердится, если остальные у него перед глазами занимаются игрой. Лишь когда мальчик, устав, сел наконец на скамью, Арон подошел к нему и поцеловал. Марк спросил:
   — А ты видел, как здорово я хожу?
   — Да.
   — В комнате лежит письмо для тебя.
   — Что за письмо?
   Марк загадочно улыбнулся, он явно знал содержание письма, и оно его радовало. Арону же он сказал:
   — Сходи, почитай.
   — Лучше сам скажи.
   — Ты можешь меня забрать, — сказал Марк.
   Арон помчался в дом, на подушке лежало письмо от врача. В письме врач сообщал, что не видит больше причин держать Марка в детском доме. Более того, теперь ребенку требуется нормальная домашняя обстановка. Если ему дозволено будет дать некий совет, то он рекомендует Арону прямо с этого дня обращаться с Марком как с вполне здоровым ребенком, дабы не пробуждать в нем мысль, что он чем-то отличается от других детей. Ибо если отвлечься от случайных обстоятельств его прошлого, он и в самом деле ничем не отличается. Арон вытер слезы и поспешил обратно к Марку, который все еще отдыхал, сидя на скамье. Арон сказал:
   — Все верно, сегодня я возьму тебя с собой.
   — Ты рад? — спросил Марк.
   Этот вопрос, как рассказывает мне Арон, чрезвычайно его растрогал. До этой минуты он был твердо убежден, что возвращение домой Марк считал только своей собственной радостью. А сейчас все выглядело так, будто Марк радуется предстоящей выписке прежде всего из-за Арона, словно он и тренировался-то специально ради него.
   — Да еще как рад, — отвечал Арон, — а откуда ты знал, что написано в письме?
   — Это мне Ирма сказала.
   — А кто такая эта Ирма?
   — Ты что, Ирму не знаешь?
   Марк выглядел очень удивленным, имя Ирма представлялось ему самым главным из всех имен, а его собственный, его всеведущий отец, не знает, кто такая Ирма!
   — Ирма — это ведь здешняя медсестра.
   Он повел Арона за собой в дом, прошел в свою комнату, потом в другую и постучал. Арон тем временем ловил себя на нелепых мыслях: мальчик ходит как обычный человек, стучит в дверь как обычный человек. Марк спросил у немолодой сестры, здесь ли Ирма.
   — Нет, она уже ушла.
   — А когда она вернется?
   — Она ничего не говорила. Должно быть, вечером.
   — Я сегодня его забираю, — сообщил Арон.
   — То-то малыш будет рад, — равнодушно сказала сестра.
   — А с врачом сейчас можно поговорить?
   — Его тоже нет.