Я говорю:
   - Товарищ управдом Михаил Арсентьевич, боеспособный в квартире номер семнадцать я один. Тем не менее вы на меня вполне можете положиться. И Советская власть тоже может на меня рассчитывать.
   Он зачитал мне инструкцию, я расписался. И вот, как видите, я уже боец местной противовоздушной обороны. Четвертый день сижу на крыше. И один раз, а именно третьего дня, мне даже посчастливилось войти в соприкосновение с противником. Вон туда, на ту, нижнюю, крышу упали две зажигалки, и я успел до них добежать и присыпал эти вонючие бомбы песочком. Нет, не один, мне помогали два славных мальчика.
   Вы спрашиваете - почему я нахожусь на крыше? Ради чего я каждый день сюда карабкаюсь? Скажу вам со всей откровенностью - я не большевик, нет. По нашим большим еврейским праздникам я хожу в синагогу. Но я - за Советскую власть. И - против фашистов. Теперь вы поняли всё, я надеюсь?..
   * * *
   В восьмой палате лежит больной Феоктистов. У него сердечная болезнь на почве алиментарной дистрофии. Распухает. Есть такое лекарство - меркузал. Противоотечное. Феоктистов у всех просит: достаньте! Будучи в Союзе, я зашел в Литфонд, спросил: нет ли? Обещали достать немного.
   * * *
   В той же палате лежит человек, интеллигентный, который хвастается тем, что ел все: кошек, собак, воробьев, ворон, галок... Искал крысу, но крысы к тому времени уже исчезли. Написал сейчас: "бежали с тонущего корабля" и зачеркнул. Нет, это несправедливо по отношению к нашему славному кораблю. Он не тонул. И не утонет.
   * * *
   В декабре была ночь, когда на Каменный остров упало двадцать восемь бомб! Витя и Таня Пластинины болели тогда корью.
   * * *
   Впервые читаю - уже вторую неделю - Марселя Пруста. Как хорошо сказал о нем в предисловии А.В.Луначарский:
   "...Прелесть и сущность его художественного акта есть воспоминание".
   * * *
   Витю Кафтанникова, когда он был маленький, пугали:
   - Будешь шалить - отдам в сосисочную.
   И он очень боялся, что из него сосиски сделают. А на днях говорит:
   - Дурак я был, что боялся.
   - Почему же дурак?
   - А пусть бы отдали. Пока меня смололи бы, я бы сам успел наесться.
   Спохватился, содрогнулся, добавил:
   - А может, и убежал бы.
   * * *
   Все эти дни ходил и повторял: "Феоктистов". Что это мне напоминает? И вспомнил.
   В годы далекой юности моей, когда я работал на кухне ресторана "Ново-Александровск", нашим шефом, главным поваром, был Иван Феоктистович. Другого повара звали Иван Мартыныч.
   Иван Феоктистович был, что называется, прямой противоположностью того ходячего представления о поварах, которое складывается у нас с детства: розовощекий веселый толстяк в белом колпаке - такими изображали их на банках с какао, на журнальных карикатурах...
   Иван Феоктистович был сухощавый, даже со слегка провалившимися щеками, высокий, характером был меланхолик. Почти ничего не ел. Когда не работал, сидел у открытого окна кухни и пил вприкуску чай.
   Глаза полузакрыты. Голос сонный.
   В конце двадцатых годов я встретил Ивана Феоктистовича на Вознесенском.
   - Что, Ленька, - сказал он, пожимая мне руку, - говорят, ты писателем заделался, книжки пишешь?
   - Да, Иван Феоктистович. Пишу.
   Он поморщился, покачал головой.
   - Напрасно.
   Я оробел.
   - А почему напрасно?
   - Из тебя, ты знаешь, ха-роший бы повар вышел. Честное слово. Правду говорю.
   Кто знает, может быть, и прав был Иван Феоктистович.
   А другой повар - Иван Мартынович - невысокий крепыш, черноволосый, ловкий и шустрый, балагур и просмешник - чем-то похож был на итальянца. Этакий ярославский Фигаро в белоснежном колпаке.
   * * *
   К. сказала мне, что получила на днях бандероль - рукописи Елены Яковлевны Данько{391}. Их прислал в Союз писателей начальник какой-то маленькой железнодорожной станции в Сибири, где скончалась от дистрофии Елена Яковлевна. Там же, кажется, умерла и сестра ее Наталья Яковлевна.
   Вчера я попробовал писать о сестрах Данько, о моих встречах с ними в довоенном Петергофе. И о своем петергофском детстве.
   * * *
   Много я видел горького, и страшного, и жестокого за этот год. Сердце, казалось бы, должно было очерстветь, охладеть, ожесточиться. Но нет - не черствеет, не теряет способности сжиматься больно.
   Вчера ночью осколок немецкого снаряда убил дядю Мартина - мужа Нины Васильевны. Его я никогда не видел (только на фотографии), с нею почти не знаком - она живет не здесь, а на Литейном. Мартин Иванович дежурил ночью у ворот завода, снаряд разорвался в двух шагах от него.
   Сегодня я сидел в саду под яблоней и видел, как шла - от трамвайной остановки к сестрам - Нина Васильевна. На глазах у меня она прошла всю площадку перед дворцом. Я все это сердцем, а не глазами видел, окаменевшее, сведенное судорогой лицо, согнутые, ссутулившиеся плечи. Идет, как сомнамбула. Каждый шаг, как удар сердца.
   Я поднялся. Она заметила меня, кивнула, прошла...
   * * *
   Была Ляля. В Ленинград приехал Фадеев. Хочет видеть меня. Ляля слышала разговор его с К., набралась храбрости, вмешалась, сказала, что Пантелеев лежит в той же больнице, где лечится ее мать. Фадеев поручил ей передать мне, что, если я могу приехать, он будет меня ждать послезавтра в Союзе писателей, если не могу, он приедет ко мне в больницу сам. Я просил передать, что постараюсь быть в Союзе. Ляля сидела со мной и с мамой часа полтора. Послезавтра маму выписывают. Ляля забрала ее пожитки.
   Вспоминали зиму. Ляля рассказала, как сдавала она в ноябре в убежище института госэкзамены Владимиру Григорьевичу Адмони.
   - Приходилось кричать и мне и ему.
   Бомбежка была очень сильная, массированная. Бомбы ложились где-то совсем рядом. Ведь их институт - под боком у Смольного.
   * * *
   Вчера хоронили мужа Нины Васильевны, погибшего на посту у ворот своего завода. Утром сегодня гулял по Острову с Таней Пластининой. Она говорит:
   - Я вчера ехала на этом грузовике с гробом и думаю: "Все-таки как ужасно, что нет бессмертия!" Может быть, Алексей Иванович, оно все-таки есть? А?
   - Может быть, Таня, - сказал я.
   В больших красивых и всегда таких веселых глазах девочки стояли слезы.
   * * *
   ...Фадеева я видел впервые. Какой он?
   Высокий. Еще молодой, но уже седоголовый. Румяное, как бы обветренное или даже ошпаренное лицо. Такие лица бывают у людей, которые перегрелись на солнце. Глуховатый голос. Тоненький, какой-то не по росту, не по возрасту и не по чину - смех.
   Начал с того, что предложил мне уехать в Москву.
   - Хватит вам здесь маяться.
   Дней через десять он возвращается в Москву - предлагает лететь вместе. Я сказал, что подумаю. Предложение слишком неожиданное. Мне не хотелось бы покидать Ленинград. Кроме всего у меня здесь семья: мать и сестра.
   - Устроим вызов и для них. Подумайте. И Маршак тоже вам очень советует.
   Между прочим, о том, что было со мной, - ни одного слова.
   Выхожу из Союза в полной растерянности.
   * * *
   На Литейном встречаю Н.Л.Дилакторскую.
   - О Хармсе знаете? Слыхали?
   - А что такое? Нет, не знаю.
   Оглянулась.
   - Даниил Иванович умер. Там...
   Наталья Леонидовна - в гимнастерке и в пилотке. Мощную грудь ее перетягивает портупея. Она с первых дней войны в армии.
   Сообщение о чьей-либо гибели не обжигает, не ударяет, как ударяло когда-то. И все-таки...
   Шел и вспоминал нашу последнюю встречу, последний разговор. И многое другое.
   Все-таки лет двенадцать связывала нас - нет, не дружба, а очень большая душевная близость.
   * * *
   Мама и Ляля и слушать не хотят об отъезде. А я - я не спал ночь и под утро принял решение: еду. Прийти к этому решению было не легко. Куда проще было бы сделать это осенью. Ведь я не только маму и Лялю оставляю. И не только "землю отцов". Понять меня может только тот, кто пережил вместе со мной минувшую зиму. Вероятно, это громко звучит, но у меня впечатление, что я совершаю грех, изменяю не живым, а мертвым... И все-таки решил ехать. Немалую роль сыграло тут письмо Т.Г.Габбе, которое она написала мне перед своим отъездом. "Всему свое время, - писала она. - Время ждать и терпеть и время действовать". "Пришло время действовать".
   * * *
   Не мог до сих пор не только рассказать об этом, но и просто записать, запечатлеть для памяти...
   По нашей улице Восстания человек вез на санках не совсем обычную мумию. В один мешок или в одну простыню были зашиты два трупа: женщины и маленького ребенка. Ребенок лежал у матери на груди.
   Назвать этот рассказ я хотел так: "Мадонна в осажденном городе". Но почему-то даже сейчас я с трудом выписал эти слова. Слишком громко, вычурно, литературно.
   И вообще нет в природе слов, какими об этом можно рассказать. Это не писателю, а скульптору следует изобразить. Если будет когда-нибудь поставлен памятник погибшим в нашем городе - он видится мне именно таким.
   * * *
   Замечательные слова я прочел на днях у Марселя Пруста. Он пишет о настоящем добре и о подлинном милосердии. Когда ему "доводилось встречать, в монастырях например, подлинно святые воплощения деятельного милосердия, то у них бывал обыкновенно живой, решительный, невозмутимый и грубоватый вид очень занятого хирурга, лицо, на котором невозможно прочесть никакого соболезнования, никакой растроганности зрелищем человеческого страдания, никакого страха прикоснуться к нему, лицо, лишенное всякой мягкости, непривлекательное и величественное лицо подлинной доброты".
   Но ведь то же можно сказать и о подлинной скорби.
   * * *
   Отъезд со дня на день, с недели на неделю откладывается. Какие-то дела задерживают Фадеева.
   В столовой Дома писателей, где я теперь получаю "дополнительный суп", ко мне подошла пожилая дама, маленькая, очень милая, бойкая, но, пожалуй, за этой бойкостью скрывающая застенчивость.
   - Познакомимся. Нам с вами и с Александром Александровичем Фадеевым предстоит лететь на одном самолете в Москву. Я - Жихарева. Ксения Михайловна.
   Имя это я знаю с детства. Переводчица Гамсуна.
   * * *
   Вчерашний вечер провел у Пластининых. Была еще Марья Павловна Семенова, завмедчастью больницы.
   Вспоминали минувшие дни.
   Екатерина Васильевна говорит, что главная их заслуга (прежде всего кочегара Сахно) это то, что в больнице удалось сохранить воду, канализацию и паровое отопление.
   - Смертность у нас была значительно ниже, чем в других больницах. Фактор тепла играет огромную роль.
   Да, я хорошо помню, что значил этот фактор тепла. Помню синий спиртовой огонь пылающей в печке "Кинонедели"...
   * * *
   Говорили о мудром решении городских властей, позволивших ломать, разбирать на дрова деревянные заборы, а потом и деревянные дома. Тут дело не только в том, что появились дополнительные резервы топлива. У многих жителей появилась видимость деятельности. Человек выходил из состояния спячки приостанавливалось умирание.
   * * *
   Психические заболевания на почве голода. Знаю. Сам был на грани... Первый раз за всю зиму мама принесла из Дома писателя кастрюлечку какого-то супа. Поставили кастрюльку на печку разогреваться. Не помню, что именно, но что-то меня рассердило, вывело из себя (а очень немного для этого было нужно). Размахнулся и - к черту эту кастрюльку с печки. Весь суп, все эти драгоценные перловые зернышки расплескались по комнате.
   Да, стыдно, писать об этом. И тогда было стыдно. Ужасно стыдно. До слез, до спазма сердца. Но если уж писать, то писать все...
   А покойный Павлик, сын покойного дяди Коли! Мягкий, скромный, деликатный, любящий родителей мальчик - он за несколько дней до смерти кидался на отца с ножом.
   * * *
   Опять Е.В. вспоминала, какой я был, когда меня привезла в марте "скорая помощь".
   - Впрочем, не гордитесь, были и почище. Привезли как-то - или сам пришел, не помню - интеллигент. Кажется, историк. Сухая форма дистрофии. Стали его раздевать - у него в кармане - мохнатый кусок кошки. Представляете? Сырая. Варить не на чем было... Нет, спасти не удалось... А в вашей комнате лежал в феврале Иван Иванович Толстой, член-корреспондент Академии наук. Дочка его на саночках привезла. А потом и жена его у нас лежала.
   * * *
   Рассказывали о первых дистрофиках:
   - Это, кажется, в октябре было. Привезли трех рабочих. Прибегает дежурный врач и говорит, что она не может установить диагноз: у всех троих слабый пульс, слабое дыхание, все трое без сознания. Я пришла - тоже не понимаю. Позвали Марью Павловну...
   - Да. И я тоже не понимала, в чем дело. Картина, что называется, не вкладывается в рамки диагноза.
   - Все трое были подобраны на улице. Причем в разных местах города. А на следующий день стали поступать и другие с подобными явлениями...
   - Главным образом рабочие и главным образом бессемейные.
   - Ну, тут мы впервые и стали ставить диагноз: истощение. Или по-ученому - алиментарная дистрофия.
   - А дальше и пошло, и пошло. Не успевали принимать. Карета за каретой. Умирали тут же, в приемном покое.
   - А ведь врачи, и сестры, и санитарки тоже валились одна за другой.
   * * *
   Вспоминали довоенные годы. И далекую молодость.
   - Павлова я хорошо помню, - говорит Екатерина Васильевна. - Темно-синий сюртучок однобортный... Очень большой кабинет. А сам - маленький.
   Пришел сдавать ему зачет студент Р. Не ответил.
   - Пожалуйста, спросите еще, профессор!
   - Хорошо, я зачту вам, но вы не смеете говорить, что вы - ученик профессора Павлова.
   На вступительные лекции Павлова сбегались студенты даже из других институтов. Начинал всегда так:
   - Господа студенты!..
   * * *
   Утром сегодня гулял с ребятами по Острову.
   Солнечный, уже совсем летний день.
   Набережная одной из Невок.
   У причала стоят торпедные катера.
   И в обычных условиях, в мирное время, в облике военного корабля, как, впрочем, и всякого другого, есть всегда что-то романтичное, нарядное, веселящее глаз. А сейчас, после всего пережитого, мы все - и ребята и я буквально ахнули.
   Вымпелы, какие-то елочные флажки, сигнальные, что ли? Чистая мягкая парусиновая роба матросов, их застиранные, бледно-голубые, как северное небо, воротники, надраенные палубы, сверкающая медь поручней, иллюминаторов. Даже маскировочная сетка, наброшенная на палубу, простая, похожая на гамак сетка с нашитыми на ней разноцветными лоскутками - выглядит празднично, ярмарочно-феерично, театрально...
   Краснофлотцы работают - разбирают на топливо какой-то деревянный, в ложнорусском стиле, особнячок на набережной. Носят на плечах - по одному и по двое - эти серые, пыльные, трухлявые доски и бревна на свои ослепительно чистые, даже элегантные суда.
   Не умолкает смех.
   Вот как мы живем. И вот как обороняемся от самого сильного, самого могучего врага, какого знала история России!
   И горько и весело. Да, почему-то все-таки весело.
   * * *
   Всегда ли я верил, что город устоит, что немцы не будут ходить по его улицам? Честно говоря - нет, не всегда. Были минуты, когда мне казалось, что только чудо может спасти наш город. В самом деле - чем Ленинград лучше Парижа, Варшавы, Риги, Таллина или Смоленска?
   И все-таки чудо совершилось. И продолжает совершаться на наших глазах.
   * * *
   Александр Александрович назначил окончательный, по его словам, день отлета: 7 июля. День рождения мамы!
   Вчера ездил прощаться с каменноостровцами. Вечером сидел с ребятами у костра. Расстаемся с сожалением. Ребята в один голос просят меня, когда я буду улетать, сделать три круга над санаторием. Я обещал. И, надо сказать, с чистой совестью. Потому что в эту минуту мне казалось, что будет очень просто уговорить летчика сделать два-три круга над Каменным островом.
   * * *
   Москва, ул. Чкалова, 14/16.
   Уже пятый день я в Москве и вот только сейчас нашел время открыть этот альбом. Изуродованный, обшарпанный, с ободранным переплетом альбом. Что с ним случилось? А случилось то, что в Ленинграде, в Союзе писателей кто-то мне сказал, будто в самолет можно взять с собой не больше двадцати килограммов вещей. И вот два или три дня я убил на облегчение своего багажа. В частности, содрал переплеты с двенадцати записных книжек и дневников. Выбросил массу нужных мелких вещей - например, металлическую мыльницу. Оказалось, однако, что труды мои были напрасны. При желании я мог перевезти не двадцать килограммов, а целую тонну. В грузовом "Дугласе", на котором мы летели, было всего три пассажира: К.М.Жихарева, А.А.Фадеев и я.
   Впечатления не записал сразу - теперь уже всего не вспомнишь. Запишу коротко то, что осталось в памяти.
   Провожал нас до Ржевского аэродрома почему-то Павел Лукницкий*. Ксения Михайловна устроилась рядом с шофером, мы с Лукницким сидели на бортиках грузовичка, а Фадеев всю дорогу стоял широко расставив ноги и всю дорогу насвистывал фокстрот "Сказка". Где, в какой час, в каком доме этот мотив мог пристать к нему в осажденном Ленинграде? Почему-то этот вопрос мучил меня, мешал сосредоточиться, сохранить то состояние души, которого требовала минута.
   ______________
   * Недавно читал опубликованные дневники покойного П.Н.Лукницкого "Сквозь всю блокаду" и там, на с. 314, в записи от 8 июля 1942 г. прочел: "В тот же день, вчера вечером, я провожал в автомобиле "пикап" до аэродрома А.Фадеева и Л.Пантелеева, улетавших в Москву". Эта перекличка голосов, две дневниковые записи, почти одновременно сделанные 36 лет назад, почему-то необыкновенно тронули меня. (Примечание 1979 г.)
   В самолете А.А. расстелил на полу газету и лег спать, укрывшись с головой своим кожаным коричневым регланом. Ксения Михайловна спала, сидя на узенькой дощатой лавочке. А я тоже сидел на этой лавочке, но не спал ни минуты, все смотрел в окошко...
   Летели совсем низко, бреющим полетом. Все было видно - и розовеющие на утренней заре озера, и леса, и деревни, и бредущее по дороге стадо, и даже люди, которые трогательно махали нашему самолету платками и шапками.
   Была одна остановка, как выяснилось потом - вынужденная. Наш "дуглас" выследили немецкие истребители, открыли пулеметный огонь. Сопровождавшие нас "Яки" вступили с ними в бой и в конце концов отогнали этих воздушных хищников. А наш "дуглас" в это время отсиживался на какой-то большой поляне или на лесной просеке.
   Это было уже утром. Мы вышли из самолета, дышали лесной летней свежестью. И помню, как буквально пронзил меня крик петуха, донесшийся из ближней деревни. Ведь больше года я не слышал ничего подобного.
   * * *
   Три или четыре месяца я ходил с палкой. Даже по комнатам. Казалось, что без нее не могу сделать ни шага. А тут, когда сказали: "Москва... Выходить", я растерялся, разволновался и, поспешив, забыл свой посох в самолете. Только очутившись на твердой земле, в порядочном отдалении от самолета, заметил, что иду без палки. Хотел вернуться, а потом махнул рукой и - вот до сих пор свободно разгуливаю без всякой поддержки. Только временами чуть пошатывает.
   * * *
   Фадеева встречает машина. Шофер берет наши чемоданы, устраивает их в багажнике.
   Ксения Михайловна объясняет, что ей нужно в Петровское-Разумовское, в Тимирязевскую академию, где живет ее сестра. Это довольно близко от аэропорта. Приезжаем в какой-то кирпичный городок с башенками. Прощаюсь с милейшей Ксенией Михайловной. Фадеев несет ее чемодан. И тут мне впервые приходит в голову мысль: "А куда же поеду я?"
   Возвращается Александр Александрович:
   - Поехали дальше.
   - А куда? - задаю я довольно глупый вопрос.
   - А вас мы - к Маршаку. Его самого нет, там сейчас одна Розалия Ивановна. Но Самуил Яковлевич просил, чтобы вы остановились у него.
   Задаю типично ленинградский, блокадный вопрос:
   - А как же... ведь у меня еще нет карточек.
   А.А. тоненько и коротко смеется.
   - Ничего, не беспокойтесь. Не объедите Самуила Яковлевича. Мы ему тут кое-что подкидываем.
   Так и сказал: "Мы..."
   И вот уже пятый день я на улице Чкалова. Живу в комнате мальчиков Розалия Ивановна трогательно опекает меня, кормит и поит.
   Успел побывать у Твардовского, у Тамары Григорьевны, у А.И.Любарской.
   * * *
   Сразу по приезде послал телеграмму своим в Ленинград и через два дня, основательно поволновавшись, получил ответную телеграмму: "Живы здоровы благополучно".
   Между прочим, находясь на Каменном острове, так не волновался. А ведь с этого острова я и телеграммы подать не мог. Что значит сила расстояния! Отсюда, за 600 километров, совсем по-другому видится этот мрачный, затемненный, задымленный, без единого стекла в окнах, разваливающийся, осыпающийся под грохот бомбовых ударов и артиллерийских обстрелов город. Видишь только черное, страшное, горькое. Хотя знаешь, что в городе работают кино и театры, ходят трамваи, на пляже у Петропавловской крепости какие-нибудь мальчики и девочки в плавках купаются и загорают...
   * * *
   Обедаю в писательской столовой на улице Воровского. Мне выдают какие-то "ленинградские талончики". Вчера сидел за большим - человек на двенадцать столом. За тем же столом обедали Новиков-Прибой, Лев Кассиль, Л.Леонов, В.Бахметьев... Других не знаю.
   В середине обеда появился Иосиф Уткин. В военной гимнастерке, на груди блестит медаль, которую он только что получил.
   - Здорово, служба! - приветствует его Кассиль.
   Когда-то, в дни нашего с Кассилем детства, такие медали носили старые отставные солдаты.
   * * *
   Я никогда не встречался с Пастернаком. Даже портрета его почему-то не случалось видеть. Вчера увидел его в столовой и сразу узнал. Каким же образом?
   Помогли - Андроников и Цветаева.
   Андроников удивительно верно, точно (хотя и сильно шаржируя, конечно) изображает Бориса Леонидовича, его манеру говорить.
   И уж совсем не осталось сомнений, что передо мной Пастернак, когда вспомнилось цветаевское:
   "Похож одновременно и на араба и на его коня".
   Арабская смуглость, арабские выпуклые глаза и вытянутое, ноздреватое, трепетно-ноздреватое лицо.
   * * *
   Еще одна ленинградская заметка. Профессор Вериго зимой, по пути в институт и из института домой собирал каменный уголь, которым топил времянку.
   - Я рассудил так. Угля, конечно, в городе мало, но все-таки, как бы мало его ни было, он есть, его возят и, как полагается, хоть немного да теряют при перевозке. Теперь я хожу по мостовой. На расстоянии четырех километров нахожу кусков шесть-семь.
   * * *
   Звонил Фадеев. Сказал, что устроил для меня и для Ксении Михайловны путевки в санаторий.
   * * *
   Читаю листовку, привезенную из Ленинграда:
   "Съедобные дикорастущие травы и способы использования их".
   Из рогоза с его бархатистыми шоколадного цвета шомполами наверху можно, оказывается, печь вкусные лепешки. Молодые же стебли варят в соленой воде.
   Из корней одуванчика приготовляется кофе.
   Из листьев первоцвета - витаминозный салат.
   Молодые корни лопуха сушат и мелют на муку. Или делают из них сладкое повидло.
   То, что можно есть щавель, крапиву, цикорий, иван-чай, сныть, манник, мы и без листовок знали.
   * * *
   В день, когда я приехал (или на другой?), в Москве была воздушная тревога. Где-то далеко потявкивали зенитки. Говорили, над городом пролетел немецкий разведывательный самолет.
   В городе действует закон о затемнении. Существуют бомбоубежища. Видел разбитый бомбами Вахтанговский театр. Но вообще-то, по сравнению с Ленинградом, Москва совсем мирная.
   Все страшное - позади. Страшное - это ноябрь-декабрь прошлого года.
   * * *
   Шел переулком в Замоскворечье, услышал за окном женский голос:
   - Изволь с хлебом есть!..
   Ну, думаю, слава богу, значит, здесь дети не пухнут и не мечтают о дуранде, о хряпе, о соевом молоке, как мечтают о них дети ленинградские.
   * * *
   Архангельское.
   Да, то самое, вельможное, юсуповское, пушкинское. Сейчас здесь санаторий для высшего начсостава Красной Армии. Накануне я был в Союзе, видел Фадеева. Спросил:
   - Какое же я имею право лечиться в этом санатории? Я ведь всего лишь интендант третьего ранга.
   - Вы - ленинградец, блокадник. А это - высшее звание, - ответил Фадеев.
   Ксения Михайловна, узнав об этом, возликовала. Фадеева она и без того не только обожает - боготворит.
   * * *
   Санаторий заполнен генералами, полковниками, подполковниками. Ниже батальонного комиссара, кажется, никого не встречал. Впрочем, тут, как в бане, не узнаешь, кто дьякон, кто не дьякон. Все ходят в американских полосатых пижамах, и мне вспоминается то, что говорил Женя Шварц о шоферах и театральных администраторах.
   Есть несколько женщин: тяжело раненные медсестры и врачи. Одна медсестра на протезах. Говорил с нею вчера часа полтора, записал отдельно.
   * * *
   Начальника госпиталя, толстого бригврача Ошмарина (брюки навыпуск, светлая полотняная фуражка) раненые и отдыхающие называют "Князь Юсупов", поскольку это он сейчас хозяин Архангельского.
   * * *
   В Архангельском, как известно, бывал Пушкин. Здесь есть Пушкинская аллея. Есть памятник ему. Сейчас он - в ящике, как и многие другие статуи. От осколков.
   Сам дворец закрыт. Но мы с Ксенией Михайловной, получив разрешение, прошлись бегло по анфиладам. Пустовато, так как все мало-мальски ценное спрятано или эвакуировано.
   * * *
   Ксения Михайловна - первая жена Вячеслава Шишкова. А ее первый муж известный врач Жихарев, внук (или правнук) того, пушкинских времен Жихарева, автора "Записок". Ксении Михайловне, думаю, лет под семьдесят, если не семьдесят. Но - бодра, бойка, весела, остроумна, жизнелюбива. Каждый день забирается по приставной пожарной лестнице на крышу дворца, загорает.
   Призналась мне, что с институтских (институт благородных девиц) времен и до сего дня ни разу не спала больше пяти часов в сутки.