Громадное трагическое Мироздание окружило поэта.
   Громадное трагическое Мироздание всегда окружало поэтов.
   Время от времени в нем раздавались выстрелы и умирали поэты.
   Пуля ставила точку в конце путаницы и невнятицы во взаимоотношениях поэта и общества.
   Оказывалось, что эти взаимоотношения трагичны.
   Не верили, считали - бредни...
   Подобные Этне, эти выстрелы, раздававшиеся в предгорье, были выбором, а не признанием вины.
   Все яснее становилось, что значит усомниться в правильности соображения относительно шагающих с нами или против нас.
   В эпоху "Зависти", когда общественная дифференциация была выражена чрезвычайно остро, конфликт поэта с обществом мог не одобряться, но общество не могло не признавать существова-ние конфликта. Художнику страшно не поражение, а вынужденный отказ от борьбы. И в такие эпохи, когда общество еще социально многообразно и противоречиво, конфликт может отсутство-вать только в том случае, когда общество окончательно и безоговорочно подчиняет себе художника.
   Складывалась другая концепция, которую можно было принять за прежнюю.
   Усомнившись в прочности соединения прекрасных намерений с искусством и обнаружив, что при соединении остаются почему-то лишь прекрасные намерения, Олеша понял, что время сомнений закончилось.
   И тогда остались только прекрасные намерения.
   Писатель сделал неправильный выбор, потому что он думал, что можно выбирать между тем, чтобы писать то, что хочется, и тем, что не хочется, а можно было выбирать лишь между тем, чтобы писать то, что не хочется, или не писать вовсе.
   Впрочем, время действовало на Олешу не по одним ведомственным каналам. Больше чем рапповское нашествие на его литературный путь оказали влияние обстоятельства, породившие этих завоевателей.
   Выбрав прекрасные намерения, он закономерно оказался перед необходимостью пересмотреть свое старое представление о назначении искусства.
   Ранними плодами пересмотра были "Строгий юноша" и обильные высказывания на эстетические темы.
   Все, что сделал Юрий Олеша в течение последних двадцати шести лет жизни, было начато в это время.
   Складывалась новая эстетическая концепция, которую так легко было принять за прежнюю. Которую так легко было выдать за прежнюю себе и другим.
   Для того чтобы спутать концепции, нужно было лишь "закрывать веками... свои глаза". Этими словами "Толковый словарь живого великорусского языка" Владимира Ивановича Даля объясняет слово "зажмуривать, - ся". "Он зажмурился, зажмурил глаза, - продолжает Даль, - или не хочет видеть, слышать, что делается".
   Отличие новой эстетической концепции от старой заключалось в том, что прежде Олеша считал неизбежными противоречия поэта и общества при всех обстоятельствах, теперь же он понял, что противоречия возникают только в том случае, когда поэт начинает шагать против общества.
   Новая концепция не легко и не сразу давалась Юрию Олеше. Она потребовала жертв, и Юрий Олеша принес их.
   Одной из первых жертв был Шостакович, ближайший друг, которым он восхищался и о котором сказал:
   "Когда я писал какую-нибудь новую вещь, мне среди прочего было также очень важно, что скажет о моей новой вещи Шостакович, и когда появлялись новые вещи Шостаковича, я всегда восторженно хвалил их".
   Не желая видеть, слышать, что делается, и желая зажмуривать, - ся, Юрий Олеша сказал:
   " - И вдруг я читаю в газете "Правда", что опера Шостаковича есть "Сумбур вместо музыки". Это сказала "Правда". Как же мне быть с моим отношением к Шостаковичу?
   Статья, помещенная в "Правде", носит характер принципиальный, это мнение коллективное, значит: либо я ошибаюсь, либо ошибается "Правда". Легче всего было бы сказать себе: я не ошибаюсь, и отвергнуть для самого себя, внутри, мнение "Правды".
   К чему бы это привело? К очень тяжелым психологическим последствиям.
   У нас, товарищи, весь рисунок общественной жизни чрезвычайно сцеплен. У нас нет в жизни и деятельности государства самостоятельно растущих и развивающихся линий. Все части рисунка сцеплены, зависят друг от друга и подчинены одной линии. Эта линия есть забота и неусыпная, страстная мысль о пользе народа, о том, чтобы народу было хорошо. Если я не соглашусь с этой линией в каком-либо отрезке, то весь сложный рисунок жизни, о котором я думаю и пишу, для меня лично рухнет: мне должно перестать нравиться многое, что кажется мне таким обаятельным. Например, то, что молодой рабочий в одну ночь произвел переворот в деле добычи угля и стал всемирно знаменитым... Или то, что советские стрелки в состязании с американскими оказывают-ся победителями, или то, что ответы Сталина Рой Говарду с восторженным уважением цитирует печать всего мира.
   Если я не соглашусь со статьями "Правды" об искусстве, то я не имею права получать патриотическое удовольствие от восприятия этих превосходных вещей - от восприятия этого аромата новизны, победоносности, удачи, который мне так нравится и который говорит о том, что уже есть большой стиль советской жизни, стиль великой державы (Аплодисменты). И поэтому я соглашаюсь и говорю, что на этом отрезке, на отрезке искусства, партия, как и во всем, права (Аплодисменты). И с этих позиций я начинаю думать о музыке Шостаковича. Как и прежде, она мне продолжает нравиться. Но я вспоминаю: в некоторых местах она всегда казалась мне какой-то пренебрежительной (Аплодисменты). К кому пренебрежительной? Ко мне. Эта пренебрежитель-ность к "черни" и рождает некоторые особенности музыки Шостаковича - те неясности, причуды, которые нужны только ему и которые принижают нас.
   Вот причуды, которые рождаются из пренебрежительности, названы в "Правде" сумбуром и кривлянием. Мелодия есть лучшее, что может извлечь художник из мира. Я выпрашиваю у Шостаковича мелодию, он ломает ее в угоду неизвестно чему, и это меня принижает. У нас совсем особая жизнь и у нас видят правду (Аплодисменты).
   Все дело в том, что у нас единственное, из чего исходит мысль руководства, - есть мысль о народе. Интересы народа руководителям дороже, чем интересы того искусства, так называемого изысканного, рафинированного, которое нам иногда кажется милым и которое в конце концов является так или иначе отголоском упадка искусства Запада.
   Товарищи, читая статьи в "Правде", я подумал о том, что под этими статьями подписался бы Лев Толстой... (Аплодисменты)"1.
   1 "Великое народное искусство. Из речи тов. Ю. Oлеши". - "Литературная газета", 1936, 20 марта, № 17 (580).
   Он понимал, что это значит, когда говорит "Правда". Он - понимал, что такое долг. Он знал, что такое неумолимое требование эпохи и непоколебимые законы социально-экономического развития. Так надо. На горло собственной песне. Какой должна быть твоя жизнь? Он знал, какой:
   Юноше,
   обдумывающему житье,
   решающему
   сделать бы жизнь с кого,
   скажу,
   не задумываясь
   Делай ее
   с товарища
   Дзержинского1.
   Также твердо он знал, что:
   "...если он (век, эпоха.- А.Б.) скажет: "Солги" - солги. Но если он скажет: "Убей" - убей"2.
   1 В. Маяковский. Поли. собр. соч. в 12-ти т. Т. 6, М., 1940, с. 335.
   2 Э. Багрицкий. Победители. Стихи. М.-Л., 1932, с. 34.
   В эти годы особенно значительные идеи внедрялись с ошеломляющей силой, и оторопевший художник лишь разводил руками, поражаясь, как он мог до сих пор жить в неведении и темноте.
   Когда очень много говорят и хочется, чтобы говорили еще и еще о чем-нибудь прекрасном - о цветах или об успехах в области водопровода, то в один неповторимый миг на людей это начинает действовать совершенно поразительно: как удар по голове. Они теряют сознание, и в это время с ними можно делать что хочешь.
   Подобные явления восходят к практике удаления кариозного зуба в эпоху временного татарского ига (1237-1480).
   Зубы в ту замечательную эпоху драли так:
   Несчастного сажали на пень, четыре мужика заламывали ему руки-ноги, пятый с разбегу стукал деревянной кувалдой по голове, шестой - драл.
   Научно доказано, что для подлинного понимания какого бы то ни было явления, его - это явление - следует рассматривать на социально-историческом фоне. Каков же был социально-исторический фон выступления Юрия Олеши? А вот каков.
   Замечательный негодяй Д. Заславский в своей знаменитой статье отметил, что "композитор, видимо, не поставил перед собой задачи прислушаться к тому, чего ждет, чего ищет в музыке советская аудитория. Он словно нарочито зашифровал свою музыку, перепутал все звучания в ней так, чтобы дошла его музыка только до потерявших здоровый вкус эстетов-формалистов. Он прошел мимо требований советской культуры изгнать грубость и дикость из всех углов советского быта"1. "Эта игра в заумные вещи, которая может кончиться очень плохо..."2
   А Олеша говорил совсем не так. Он говорит совсем без боли, без этой ужасной деревянной кувалды и татарского ига.
   "Но я вспоминаю: в некоторых местах она (музыка Шостаковича. - А. Б.) всегда казалась мне какой-то пренебрежительной... Эта пренебрежительность к "черни" и рождает... те неясности, причуды, которые нужны только ему и которые принижают нас".
   Д. Заславский говорит:
   "Если композитору случается попасть на дорожку простой и понятной мелодии, то он немедленно, словно испугавшись такой беды, бросается в дебри музыкального сумбура, местами превращающегося в какофонию"3.
   1Д. Заславский. Об опере "Леди Макбет Мценского уезда". В кн.: "Против формализма и натурализма в искусстве". М., 1937, с. 7.
   2 Там же, с. 6.
   3 Там же.
   А Олеша говорит:
   "Мелодия есть лучшее, что может извлечь художник из мира. Я выпрашиваю у Шостаковича мелодию, он ломает ее в угоду неизвестно чему, и это меня принижает..."
   Мелодия, мелодия...
   То есть я хочу напомнить, что мелодия Ю. Олеши ничем не отличалась от той, которую наигрывала наиболее просвещенная часть интеллигенции этой сложной, а в отдельные моменты даже противоречивой эпохи. Но зато как она звучит у Д. Заславского и как у Олеши!.. Разница этих звучаний говорит сама за себя.
   Конечно, то, что Олеша сказал о Шостаковиче, было придумано не вдруг. Это было выношено давно, накапливалось, созревало. Он сам говорит: "Мне всегда казалось, что в музыке Шостакови-ча есть нечто такое..." Но говорить это раньше, когда Шостакович имел успех, на который никто не посягал, он не хотел. Олеша был мягким и деликатным человеком, ему казалось неуместным омрачать радость своего друга. Вот когда у друга начались неприятности, тут он понял, что дальше молчать нельзя, что это может только повредить Шостаковичу, если тот не узнает горькую, но, увы, необходимую правду. И он вместе с Д. Заславским и другими товарищами, которые больше всего ценят газету "Правда" и понятное советскому народу искусство, ее - правду сказал.
   Речь Юрия Карловича Олеши была одной из самых ранних и одной их самых блестящих моделей предательства образца 1934-1953 годов. Многие, даже более талантливые люди делали это гораздо хуже. Но в то же время она не была совсем уже неожиданной Кипридой на берегах общественной мысли нашего отечества. С этой точки зрения она кое-что теряла в оригинальности замысла. Но субъективно никаких плагиаторских намерений у Ю. К. Олеши не было, поскольку он был невежественным человеком и не знал откуда берет. Конечно, объективно значение его модели понижается в связи с тем, что главную идею связь всех явлений жизни - он все-таки заимство-вал. И заимствовал он ее не их комплекта журнала "Нива" за 1906 год, и не из комплекта журнала "Красная Нива" за 1926 год, и даже не из бесед с соседом учителем, а заимствовал он ее у известного философа Гегеля.
   Влияние же определенного рода идей Гегеля (в нелучшие времена) на общественную жизнь России предшествующего исторического периода было сложным и не во всех случаях безоговорочно прогрессивным.
   Об этом странном явлении историк говорит так:
   "...мощь николаевского государства, не внушавшая в себе никаких сомнений и вне России, на время ослепляет ищущие умы, и, закрывая глаза на грубый эгоизм сословно-бюрократического строя, они готовы, ради прекрасного в фантазии целого, подавить законные права и притязания составляющих целое частей"1.
   1 Ч. Вертинский (В.Е. Чешихин). Сороковые XIX века. В кн.: "История русской литературы XIX века". Под редакцией Д. Н. Овсянико-Куликовского, тома I-V, т. II, М., 1911, с. 91.
   Как мы видим, Юрий Олеша воспринял далеко не лучшую идею из диалектики великого философа.
   Однако, кроме восхождения к указанному автору, была внутренняя опора на менее удаленный прецедент.
   Выступление Олеши было полно предвидений и предчувствий.
   В частности, весьма знаменательным оказалось предчувствие грядущей победоносной борьбы с космополитизмом, одной антипатриотической группой критиков, а также предвидение блестя-щих успехов на драматургическом поприще, связанных с появлением нескольких проникновен-ных произведений.
   Писатель, ранее думавший, что в вечной тяжбе поэта и общества прав поэт, под влиянием блестящих успехов окружающей действительности прозрел и увидел, что поэт никогда прав быть не может.
   Совершенно убежденный в собственной честности, прелести и обаятельности, Юрий Олеша убедил себя в том, что Шостакович делает нехорошее дело. Юрий Олеша позволил решительно пересмотреть свое предшествующее мировоззрение, полное ошибок и заблуждений. После пере-смотра во всей своей угрожающей и страшной наготе представилась ему пропасть: не осуждая, не проклиная, не оплевывая, отравлялся он чуждой нам оперой.
   Это было время ранних и дальних выстрелов еще одной, уже второй мировой войны.
   Как обрушившееся здание, была весть о гибели испанского города, имя которого несло отзвуки канонады - Гвадалахара.
   На разных широтах искрились войны, обугливались и голодали люди.
   Социология Планеты была черной, красной и дымной.
   Рушились города и разрушались концепции.
   В эпохи, когда происходят события, угрожающие человеческому существованию, легче, чем в другое время, заставить людей понять, что они должны делать не то, что им кажется естественным и нужным, а то, что им рекомендуют лица, помещенные для этого на специальную историческую вышку, с которой открываются широчайшие перспективы. Поэтому вместо того, чтобы делать то, что кажется естественным и нужным, люди начинают делать то, что считают нужным люди, попавшие на вышку, как выясняется впоследствии, благодаря единственно внешним условиям.
   Были поиски и смятения, и некоторые интеллигенты были иногда вполне искренни в этом занятии.
   Андре Жид еще любил советскую власть.
   Советская власть еще любила Андре Жида.
   Пикассо, который тогда еще не был борцом за мир, писал пессимистические картины.
   Мальро, который тогда еще не был министром в правительстве де Голля, писал оптимистичес-кие романы.
   Чуткий художник Юрий Олеша прислушивался к дыханию Мира, к тому, что говорят, кого хвалят, кого ругают.
   Хвалили Мальро, ругали Пикассо.
   Искренне и проникновенно Юрий Олеша говорил:
   "По миру мечется нервный, вдохновенный, умный Мальро, и всякий раз он прилетает к нам. Он более рафинирован, чем все наши формалисты, он более утончен, больше видел и знает, - однако его душа, душа настоящего артиста видит, что идея Запада умерла... Неужели ему, который даже такого большого, такого первого в своем смысле художника, как Пикассо, считает уже мертвым, - неужели ему интересны эпигоны, подражатели, эклектики, какими являются наши формалисты?"1
   1 "Великое народное искусство. Из речи тов. Ю. Олеши". - "Литературная газета", 1936, 20 марта, № 17.
   А после того как Олеша понял, что Шостаковичу следует крепко задуматься над своими ошибками, и после того, как с помощью хорошего Мальро он поносил плохого Пикассо, в том же театре, что и раньше, снова была поставлена опера, которая в течение четверти столетия - максимальный срок тюремного заключения - была олицетворением всего самого отвратительно-го и гнусного в искусстве и уборке зерновых. Та опера, на которую ссылались каждый раз, когда нужно было показать, к каким серьезным последствиям может привести необдуманная любовь к музыке и притупление бдительности в эпоху победоносной ловли шпионов. И когда нужно было показать, кто враг номер один, тогда называли оперу Шостаковича и империалистическую политику Черчилля.
   Но все меняется и иногда даже советская власть это замечает.
   Пикассо становится борцом за мир и великим художником.
   Мальро становится министром в правительстве де Голля и соответственно ничтожным писакой.
   И то и другое совершенно естественно, потому что, если у художника отсталое мировоззрение, то он оказывается совершенно бесплодным, и наоборот: если он обладает передовым мировоззре-нием, то с каждым днем делает все большие и большие творческие успехи. Особенно ярко это раскрывается на сопоставлении Гете, мировоззрение которого (особенно во второй период) страдало серьезными изъянами, с Евг. Долматовским, который с каждым днем делает все большие и большие творческие успехи.
   Все меняется, все меняется. Ведь еще совсем недавно люди думали, что жизнь это форма существования белковых тел... Как заблуждаются люди! Как часто и как опасно!
   В идеологическом хозяйстве некоторой (незначительной) части интеллигенции предвоенной эпохи обнаруживаются перерасходы и недостачи, в связи с чем начинается полоса переучета и переинвентаризации.
   Анализ данных переучета и переинвентаризации показывает, что, несмотря на ряд неудобств, человек должен стараться думать более или менее самостоятельно, если может, то даже независимо, наконец, просто смело! И вообще черт знает что! Но это в исключительных случаях.
   Положение о самостоятельности, независимости и даже смелости следует распространить на ряд областей человеческой деятельности, в частности, даже на такую отсталую, как поэзия. Объек-тивные данные убеждают нас, что в некоторых случаях поэт должен быть сам своим высшим судом, что он, несомненно, строже других может оценить свой труд, а стало быть, соответственно относиться к суду глупца и смеху толпы, оставаясь холодным и твердым.
   Но бывают такие случаи, когда работников культуры прямо-таки одолевает безудержное стремление сделать что-нибудь приятное покупателям книг или билетов в цирк.
   Тогда они говорят: "У нас самый замечательный в мире читатель (зритель, слушатель)".
   Или действуют иначе. Например, таким способом.
   Удачно исполнив номер, артист кланяется публике.
   Этот поклон называется комплимент.
   Комплимент делается так.
   Быстро семеня ногами и все убыстряя семенение, артист выбегает из-за кулисы, сгибает ноги в коленях, как будто ему прицепили к заду гирьку в полкило весом, и разводит руками. Потом, не выпрямляясь и быстро семеня ногами, он, не поворачиваясь к публике задом с прицепленной гирькой, убегает за кулису. И так несколько раз, пока самый замечательный зритель не плюнет на все это и не подастся в буфет.
   Быстро семеня ногами и все усиливая и усиливая семенение, Юрий Олеша делает публике комплимент.
   "Никакой творящей идеи у художников Запада нет"1, - заявляет он. Аплодисменты. Комплимент.
   1 "Великое народное искусство. Из речи тов. Ю. Олеши". - "Литературная газета", 1936, 20 марта, № 17.
   В конфликте художника с обществом нельзя быть заранее уверенным, что художник всегда неправ, а общество всегда право.
   В связи с этим соображением возникают разнообразные вопросы, представляющие не только академический интерес.
   Например, хотелось бы выяснить, кто был прав, великий поэт Осип Мандельштам, написавший стихотворение, которое не понравилось, или люди, которые его за это убили?
   Не подвергавшаяся сомнению и проверке уверенность в том, что уж если конфликт есть, то, разумеется, неправ художник, исключала дискуссию.
   Центральный пункт социологии исторического процесса свидетельствует, что в случаях, когда исключаются дискуссии, начинаются репрессии.
   По неопровержимым законам социологии начались репрессии.
   Трагедия эпохи была не только в том, что шло методическое уничтожение талантливых и мыслящих людей, но еще в том, что не уничтоженных заставляли делать то, что запрещает делать человеческая совесть, что не позволяет делать честь, ум и талант. Чтобы это все-таки делать, нужно было в первую очередь убедить самих себя в том, что лучше этого дела, которое заставляют делать, ничего не бывает. Не уничтоженные сначала делали вид, а потом начинали вроде искренне верить, что кажущееся им странным, бессмысленным, даже вредным делается во имя чего-то неведомого и прекрасного. Не уничтоженные уничтожали самих себя и других еще не уничтожен-ных. Это происходило из-за круговой ответственности всех членов общества. Например, если Зощенко сделал что-нибудь, что не понравилось, то отвечал за это не один Михаил Михайлович, а все. Поэтому общество смотрело во все глаза, чтобы какой-нибудь его представитель, зазевавшись, не повредил бы как-нибудь всем.
   А. Солженицын об этой эпохе и приблизительно об этих же обстоятельствах говорит с точностью и строгостью судьи: "На то придумана бригада... бригада это такое устройство, чтоб не начальство зэков понукало, а зэки друг друга. Тут так: или всем дополнительное или все подыхайте. Ты не работаешь, гад, а я из-за тебя голодным сидеть буду? Нет, вкалывай, падло!"1.
   1 А. Солженицын. Один день Ивана Денисовича. М., 1963, с. 29-30.
   Но "трагедия" и "эпоха" это не то же, что, например, "климат" или "корпускулярные излучения солнца", то есть нечто независимое от людей. Трагедии и эпохи делаются людьми, всеми вместе и каждым в отдельности, и поэтому, кроме проблематичной ответственности времени и гипотетичной ответственности человечества, существует реальная, подлежащая обследованию ответственность каждого человека.
   Никакой ответственности, кроме персональной, в обществе не существует.
   Если человек совершает преступление, то кроме вины общества, времени, эпохи, существует вина преступника.
   Так как художник это чаще всего взрослый человек, а взрослый человек обязан знать, что делает, что ему нравится и что у него вызывает отвращение, то не следует освобождать его от ответственности, сваливая все на печальные обстоятельства.
   Но, может быть, художник не знает, что делает, что ему нравится, что вызывает у него отвращение?
   Значит, выбор такой: знал или не знал?
   Как же отнестись к человеку, который знал о событиях трагической эпохи и молчал?
   Как отнестись к человеку, который не знал, не видел, не понимал, что происходит вокруг?
   Кровав и трагичен результат этих бескорыстных и этих небескорыстных иллюзий, заблуждений и успешных самовнушений.
   И поэтому негодяй, написавший, что тиран на самом деле не тиран, а лучший друг интеллиге-нции, искусства и языкознания, подлежит более строгому суду, чем художник, ушедший в лирику, пейзаж и историю.
   Время и люди равно подлежат суду, только разных инстанций: время судит история, а человека уголовный суд.
   И, как часто бывает, подсудимый старается свою вину свалить на другого.
   Поэтому люди, принесшие другим людям много горя, винят в своей вине не себя, а время и обстоятельства.
   Виноваты не только обстоятельства, не только соседний мерзавец, который пишет романы, снимает картины, поет романсы и ставит спектакли о том, что власть прекрасна, а ты сам, если написал, снял, спел о том, что власть тирана прекрасна.
   Юрий Олеша написал о том, что власть тирана прекрасна.
   Как очень многие люди, и особенно интеллигенты, и особенно люди искусства, и особенно писатели, Юрий Олеша был и жертвой эпохи, и ее садовником, ее узником и ее каменщиком.
   Различны были жертвы обстоятельств.
   Одних убивали.
   Других заставляли молчать.
   Третьих заставляли писать.
   Для Олеши эта эпоха началась с того, что он стал старательно убеждать себя, что лучше дела, чем то, которое заставляют делать, не бывает, а кончилось тем, что он стал с необыкновенным усердием писать несравненно лучше, чем писал до этого, т. е. так как все замечательно писали в эту замечательную эпоху.
   Сквозь эти годы пробивались, как в горящем лесу, и одни гибли, другие выходили искалеченными, немногие сохранились.
   Юрий Олеша был одной из первых жертв времени.
   В отличие от больших писателей Олеша не замолчал, а стал помалкивать.
   Олеше очень не повезло.
   Он ни разу не попал ни в какое постановление, его никогда не "прорабатывали" так, чтобы уже нечего было терять.
   Это заставляло его дорожить тем, что у него оставалось.
   И поэтому он не написал своего "Реквиема", как это сделала "проработанная" Анна Ахматова, не написал своего "Доктора Живаго", как это сделал затравленный Борис Пастернак.
   Разные беды обрушиваются на художника.
   Юрию Олеше пришлось пережить то, что он не попал в "историческое" постановление.
   Юрий Олеша был хорошо подготовлен к тому, чтобы в нужный момент начать писать замечательно.
   Некоторым даже стало казаться, что он совсем перестал писать. Но это, конечно, было неверно. Наоборот, многие стали настойчиво утверждать, что новый творческий этап гораздо лучше и плодотворнее предшествующего.
   Перед тем как все это произошло, Юрий Олеша подвергся облучению быстротекущих концепций, которые еще за пять минут до своей гибели почитались вечными, непреложными, незыблемыми и непререкаемыми.