Таким являются изгнанник Шатобриана, протестант Байрона, буржуа Бальзака, чиновник Гоголя, помещик Л.Толстого.
   Каждый из нас, часто отдавая себе отчет в том, что он не Шатобриан, Байрон, Гоголь и Фисов, тоже старается рассказать о людях, выражающих представления и интересы какой-то общественной группы.
   Что касается меня, то я старался, как мог, рассказать о том, что происходит с интеллигентом, наделенным истинным природным дарованием, но лишенным душевной стойкости и в связи с этим подвергающимся разнообразным колебаниям, амплитуда и направление которых находятся в строгой зависимости от ветра на данное число. Такой интеллигент под ветром с болезненными переживаниями и с большим мастерством старается перевыполнить норму, которую ему задает время. Я говорю об интеллигенте-пособнике, интеллигенте-переметчике, интеллигенте-перебежчике, трусе, предателе и мерзавце, выражающем общественный строй.
   Об этом написана книга, которую вы читаете.
   СМЕРТЬ ПОЭТА
   В последние годы жизни писатель начал понимать несправедливость и заслуженность своей печальной судьбы.
   Он понял, что обречен, и понял, что сдача была гибельной и бесплодной.
   Вот что думал о своей судьбе этот слабый, добрый, талантливый, ничтожный, погибающий человек:
   "...для меня нет никакого сомнения в том, что во мне все же живет некто мощный, некий атлет - вернее обломок атлета, торс без рук и ног, тяжко ворочающийся в моем теле и тем самым мучающий и меня и себя. Иногда мне удается услышать, что он говорит, я повторяю и люди считают, что я умный... Меня слушает Пастернак и, как замечаю я, с удовольствием. Он слушает меня, автора не больше как каких-нибудь двухсот страниц прозы; причем он розовеет и глаза у него блестят! Это тот гений, поломанная статуя ворочается во мне - в случайной моей оболочке, образуя вместе с ней результат какого-то странного и страшного колдовства, какую-то деталь мифа, из которого понять я смогу только одно - свою смерть"1.
   1 Юрий Oлеша. Ни дня без строчки. Из записных книжек. 1965, с. 170.
   Эти скорбные строки написаны после всего, перед смертью.
   Медленно читаю я эти строки.
   Горечь и соль на губах...
   Человек сам, сам себя погубил. Ведь дал же ему Бог талант, не великий, но все-таки талант органический и своеобразный, дал ум, не широкий, но проницательный, дал наблюдательность, темперамент, ироничность, яркость. И все это он сам погубил, сам, из трусости, из грошового расчета, ничтожного тщеславия, из-за того, что не хватило сил устоять перед лавиной опасностей и ручейком соблазнов. Но ведь были же замечательные писатели, которые устояли. Выстояли же Ахматова, Мандельштам, Пастернак, Булгаков, не уступили, не соблазнились, не испугались. Юрий Олеша не был замечательным писателем. Он не только не сумел выстоять, но ему не за что было стоять.
   И когда все рассыпалось, когда уже ничего не осталось, когда развеялись концепция и надежда, тогда писатель снова и в последний раз вернулся к началам, к молекуле произведения, к элементу творчества, к разрозненным и расколотым частям мира, к тому, с чего начинается мировоззрение и искусство - к сосредоточенному разговору с самим собой. Я говорю о записной книжке писателя.
   Олеша уходит от конфликта в болезнь, в воспоминания, в размышления о своей судьбе. Он пытается что-то понять, что-то написать.
   Эта записная книжка теперь называется "Ни дня без строчки" и выдается за новый жанр.
   Нового жанра не было.
   Была та же записная книжка, но прежняя лишь начинала работу, а нынешняя издается как законченная.
   Возвращение к записной книжке произошло из-за того, что ничего не осталось от концепции и надежды, а осталось лишь физиологическое отклонение от нормы, проявляющееся в страсти записывать все, что приходит в голову, попадается на пути, лезет в уши, торчит перед глазами, и без чего не может быть писателя, но чего недостаточно, чтобы быть писателем.
   Превращение записной книжки, которую всю жизнь ведет каждый писатель, в книгу "Записная книжка" произошло не только из-за того, что Олеша не мог делать ничего другого, не только из-за безвыходности, в которую его загнали особенности писательской физиологии, болезнь, биография, но еще из-за того, что оно совпало с некоторыми социально-историческими событиями.
   Это совпадение случайно, как всякое совпадение, но переосмысление незаконченного наброска в законченный жанр, печатание записной книжки как произведения литературы и возможность заинтересовать многих людей тем, что раньше считалось интересным только одному человеку - автору, возникает лишь при благоприятных внелитературных обстоятельствах.
   Внелитературные обстоятельства воздействуют не только на литературу, но и на проблему всеобщего разоружения.
   Что же касается искусства, то в живописи, например, они восстановили на некоторое время эскиз как самостоятельное и законченное произведение и стали немного теснить мундиры и колоннады. Со сцены они в некоторых случаях убрали подробности, мелочи. Например, русскую печь. В кино они позволили (иногда) появляться мужчинам в нечищеной обуви и женщинам без собольих боа.
   Эти обстоятельства возродили жанр так называемой "лирической прозы".
   Возникновение новых жанров особенно важно, потому что при этом происходит крушение и развенчание старых.
   Все это связано отнюдь не с пустяками поэтики, а с катаклизмами истории.
   Один из устойчивых пунктов социологии жанра состоит в том, что различные исторические обстоятельства не с одинаковой настойчивостью требуют большей или меньшей жанровой чистоты. Модуль чистоты всегда находится в соответствии со строгостью поэтики, которая сама, как легко понять, ничего не требует, а только повторяет распоряжения инстанций, непосредст-венно отношения к литературе не имеющих. Такова судьба нормативной поэтики, поскольку она становится заведующей художественной литературой: передавать распоряжения, служить на посылках. Нормативная поэтика не терпит жанрового паллиатива и неопределенности. Она требует, чтобы все было ясно: ода, гимн, дифирамб1.
   1 Нормативная поэтика, конечно, занята не только этим, но за долгие годы она причинила столько вреда русскому искусству, что невозможно устоять перед искушением сказать о ней хоть что-нибудь обидное.
   Непоколебимая непримиримость к нарушениям поэтического норматива привела к тому, что вне закона оказалось непомерно много такого, что можно было бы прекрасно приспособить к делу.
   Было совершенно ясно, что возвращение в лоно сулит большую выгоду, в связи с чем отлучение было снято, и отныне велено было считать, что отринутое нормативу соответствует.
   Норматив же был (всему миру известно!) один: реализм, понимаемый неисторично и безмерно узко или неисторично и безмерно широко.
   Такое понимание привело к неожиданным и поражающим смещениям. Безмерно узкий реализм признавал только воспроизведение жизни в формах самой жизни, и на этом основании угрюмо не желал глядеть на "Гернику" и фрески Диего Ривера, читать Кафку и Ануйя, а также слушать музыку Хиндемита, Малера, Шенберга, Кшенека, а заодно и Стравинского.
   Безмерно широко понятый реализм заявлял, что он не одно из художественных направлений, а столбовая дорога искусства, и, независимо от истории и здравого смысла, ему принадлежит "Илиада", "Нибелунги", "Божественная комедия", "Макбет", "ДонКихот", "Фауст", "Моцарт и Сальери", "Двойник", "Темы и вариации", "Tristia", "Поэма Конца" и другие хорошие книжки. Из всего этого следует лишь одно: очевидно, хотят говорить не о стиле, а о том, что реалистические произведения - это хорошие произведения, а нереалистические - плохие.
   Из стилевой категории реализм превратился в оценку качества, в отметку за поведение.
   Нормативная поэтика всегда возникает и становится особенно ожесточенной в эпохи беспощадного классицизма. В эпохи разложения стиля начинается безудержное падение нормативной империи, разрушение ее дворцов и замков, расцвет жанров, отвергавшихся в предшествующую эпоху как незаконорожденные.
   Лирическая проза проходит в брешь, пробитую в классицизме, в ампире некоторыми социально-историческими превращениями.
   Но все это имеет отношение лишь к тому, что записная книжка Oлеши оказалась напечатанной. К тому, что она была написана, это отношения не имеет.
   Записная книжка была написана (если причастие "написана" может быть отнесено к записной книжке, которая не имеет начала и не имеет конца, которая пишется всегда) потому, что больше ничего Олеша написать не мог. И потому что больше ни на что Олеша не мог решиться.
   Дальше писать только о том, что власть великого ума прекрасна, Олеша, не обладавший большой выносливостью, был не в состоянии. Ему нужно было хоть на несколько минут незаметно пробраться на зеленую лужайку, подышать...
   В таких обстоятельствах записная книжка, не предназначенная для печати, обретает особенную соблазнительность: в ней можно не писать, как прекрасно то, что так отвратительно.
   Юрий Олеша был хорошо подготовлен к тому, чтобы перестать писать. Он был достаточно одаренным человеком, чтобы иметь право замолчать. Это понял и это сделал Бабель: перестал писать.
   У каждого художника молчание всегда связано с тягчайшими обстоятельствами, с трагичес-кими крушениями, и, если исследователя интересуют не только произведения, но и история литературы, он не может ограничиться анализом лишь того, что писатель написал.
   Между "Тремя толстяками" и "Строгим юношей" лежат десять лет, и в эти десять лет были написаны все значительные вещи Олеши.
   Двадцать шесть лет прожил Юрий Олеша после "Строгого юноши".
   Об этих годах трудно писать из-за скверной литературоведческой привычки думать не о литературе и судьбе писателя, а только о произведении.
   С такой точки зрения говорить об этом двадцатишестилетии нет особенной необходимости, потому что лучшие произведения были написаны в предшествующие годы. Поэтому, если раньше речь шла о значительных явлениях искусства, то в этой главе говорится о другом.
   Исследование судьбы писателя отличается от аннотированной библиографии тем, что в исследовании, кроме анализа произведений, есть попытка выяснить причины отсутствия их или причины, по которым вместо хороших произведений писатель пишет плохие.
   Последняя книга Юрия Олеши "Ни дня без строчки" не была ни возрождением, ни обновлением.
   Она была лишь продолжением одной из старых линий его книг.
   Это была та же записная книжка, которая сопутствовала писателю всю жизнь, но которую в прошлом у него хватило сил превратить в роман, рассказ или драму, а теперь не хватило. "Ни дня без строчки" это то же, что ранние вещи, но с вытащенным из них хребтом мотивировок и без объединения материала концепцией, единством, сюжетом, героем и намерением.
   Об этой вещи нужно говорить потому, что в ней оказались развиты темы и мотивы, которые при других обстоятельствах не были бы решающими.
   "Ни дня без строчки" обнаружило в предшествующих произведениях то, что раньше не сосредоточивало внимания. То, что теперь стало единственным возможным, раньше прослуши-валось как едва уловимый симптом, и, если бы через четверть века все не кончилось гибелью, было бы лишь одной из тем, естественным автобиографическим мотивом.
   Но испуганный и заметавшийся художник разорвал единство, вне которого не существует художественное произведение, и это было неминуемо, потому что ложная концепция не может быть последовательной и связной, и не может это единство создать.
   Дело не в том, что мотивы, темы и причины возникновения "Ни дня без строчки" появились очень рано, а в том, что Олеша очень рано стал опасаться, что этим он кончит.
   Эти мотивы и темы появились в годы рассказов "Вишневой косточки" между "Завистью" и "Строгим юношей", - когда еще оставались возможность, право и желание выбора.
   Некоторым из этих мотивов и тем удалось выстоять четверть века и оказаться последними.
   Таким устойчивым мотивом, давшим название и объяснение последней вещи, была фраза "Ни дня без строчки".
   "Обладание писательской техникой достигается ежедневным и систематическим - как служба - писанием", - замечает Олеша в 1930 году.
   Четверть века спустя эта мысль кажется ему единственно спасительной: если бы не она, не произошло бы превращения случайных записок в литературу.
   Легкое и тревожное предчувствие, скользнувшее в молодости, становится настойчивой и требовательной темой, кажется единственным выходом, делается мотивировкой жанра.
   Это произошло перед "Строгим юношей", когда глаза писателя на мгновение встретились с крутящейся в шаге от него смертью, когда он испугался, что каждая его строка может стать последней.
   Он навсегда это запомнил. Прошли годы и он записал:
   "Однажды я как-то по-особенному прислушался к старинному изречению о том, что ни одного дня не может быть у писателя без того, чтобы не написать хоть строчку. Я решил начать придерживаться этого правила и тут же написал первую "строчку". Получился небольшой и, как мне показалось, вполне законченный отрывок. Произошло это и на следующий день, и дальше день за днем я стал писать эти "строчки""1.
   1 Юрий Олеша. Ни дня без строчки. Из записных книжек. М., 1965, с. 9-10.
   Мотивировка "Ни дня без строчки" - технологическая, и поэтому (по представлениям, сложившимся в русской литературе или навязанным ей) за пределы частного дела писателя не выходит.
   Слово "однажды", равнозначное в этом тексте слову "давно", вероятно, самое важное, потому что вводит мысль, которую можно принять за случайную, в русло длительных размышлений.
   Юрий Олеша день за днем много лет после того, как уже перестал писать обычные художест-венные произведения (а так как его поэтика никогда не расходилась с традиционной, то настоящи-ми он считал только обычные художественные произведения), начал делать дневниковые записи. Они отличаются от заметок из записной книжки тем, что в записную книжку попадают заготовки для возможного использования в будущем художественном произведении, а записная книжка Юрия Олеши становилась самостоятельным произведением, потому что другого создать он не мог.
   В монтаже "Ни дня без строчки", сделанном Виктором Шкловским после смерти Олеши, там, где представлялась хоть какая-нибудь возможность, автор монтажа помогал автору текста выбраться из записной книжки, из частного дела.
   Виктор Шкловский монтирует записи разных времен так, что они следуют одна за другой, как главы романа. Для того чтобы иллюзия была полной, он, "подготовляя эти записи к печати... дал заголовки к тем наброскам, которые их не имели"1.
   Вот как выглядит такой монтаж:
   "НАЧАЛО...
   Мне кажется, что единственное произведение, которое я могу написать в качестве нужного людям произведения, - это книга о моей собственной жизни.
   СЛУХ О ТОМ, ЧТО Я НАПИСАЛ АВТОБИОГРАФИЧЕСКИЙ РОМАН.
   В прошлом году распространился слух, что я написал автобиографический роман...
   Очевидно, хотят, чтобы я написал, если верят в слух, который сами распространяют. Может быть, нужно написать, если этого хотят современники?..
   Попробовать?
   Часовой магазин Иосифа Баржанского.
   Часы над улицей.
   Стрелки мне кажутся величиной с весла... (Отточие автора. - А. Б.).
   ТЕНЬ РЫСАКА.
   Я родился в 1899 году в городе Елисаветграде..."2
   1 Виктор Шкловский. Об авторе и его книге. Предисловие к "Ни дня без строки" Юрия Олеши. - "Октябрь", 1961, № 7, с. 148.
   2 Юрий Олеша. Ни дня без строки. - "Октябрь", 1961, № 7, с. 118, 149.
   Виктор Шкловский после того, как стал, наконец, писать хорошие, настоящие книги, чего от него и добивались, не понял, не захотел понять, что "Ни дня без строчки" все из отрывков не потому, что Олеша не успел закончить вещь, привести ее в порядок, а потому, что Олеша не мог написать законченную, приведенную в порядок вещь.
   Самое поражающее в этом непонимании то, что в годы, когда Олеша писал свои лучшие вещи, далекие от записной книжки, Шкловский с ожесточением, блеском и правом на победу настаивал на разрушении канонических жанров, далеких от записной книжки.
   Юрий Олеша писал записную книжку, а Виктор Шкловский старается сделать из нее традиционное "художественное произведение".
   А вместе с тем Виктор Шкловский знал, что этого не следует делать. И о том, как это бывает нехорошо, рассказал сам.
   Вот что рассказал Виктор Шкловский в годы, когда и он, и Юрий Олеша писали свои лучшие книги, и когда он, Виктор Шкловский, не хвалил не очень хорошие книги Юрия Олеши, а ругал его очень хорошие книги:
   "Человек, назначенный заведующим одного кинопредприятия, на первом прочитанном сценарии (Левидова) написал следующую резолюцию: "Читал всю ночь. Ничего не понял. Всё из кусочков. Отклонить""1.
   В отличие от человека, назначенного заведующим кинопредприятием, Виктор Шкловский настойчиво рекомендует принять. Но чтобы не было все из кусочков, а в виде художественного произведения.
   Многие записи из "Ни дня без строчки" повторяют мотивы, темы, образы, предметы, героев прежних произведений писателя. Иногда почти точно.
   Вот начальная запись "Ни дня без строчки".
   "Я родился в 1899 году в городе Елисаветграде, который теперь называется Кировоград... Прожил в нем только несколько младенческих лет, после которых оказался живущим уже в Одессе, куда переехали родители. Значительно позже, уже юношей, я побывал в Елисаветграде...
   О моем отце я знал, что он был когда-то, до моего рождения, помещиком...
   Мой отец, проигравший вместе с братом довольно большие деньги, вырученные от продажи имения, служил потом акцизным чиновником... Он получал небольшое жалованье, но продолжал играть в карты, поскольку еще оставались суммы от продажи имения... Быстро окончившееся богатство сказывалось также и в том, что у нас был выездной рысак, черный, с белым пятном на лбу...
   Мы поляки и католики. Отец... пьет, играет в карты. Он - в клубе...
   Общее мнение, что папе нельзя пить: на него это дурно действует..."
   Обо всем этом уже было рассказано четверть века раньше в художественных произведениях "В мире", "Я смотрю в прошлое" и "Человеческий материал".
   "Я родился в городе Елисаветграде - некогда Херсонской губернии...
   Позже узнал, что в то время у нас был собственный выезд, имелся вороной рысак с белым пятном на лбу...
   Папа служил от акциза на водочном заводе.
   Лет восемнадцати я побывал в Елисаветграде...
   Когда мне было три года, семья переехала в Одессу..."2
   1 Виктор Шкловский. Гамбургский счет. Л., 1928, с. 16.
   2 Ю. Олеша. Избранные сочинения. М., 1956, с. 238-239.
   "Папа играл в карты, возвращался на рассвете, днем спал.
   Он был акцизным чиновником... Главное было - клуб, игра, он чаще проигрывал; известно было: папе не везет..."1
   "Мой папа акцизный чиновник, обедневший дворянин, картежник. Мы бедны, но принадлежим к порядочному кругу. .."2
   1 Ю. Олеша. Избранные сочинения. М., 1956, с. 284.
   2 Там же, с. 249.
   Кажется, ничего существенного не происходит: автобиографические рассказы 1928, 1930 годов, автобиографический рассказ, написанный четверть века спустя.
   Разница лишь в подробностях. Одни подробности сохраняются, другие исчезают, третьи приходят...
   Дело не в подробностях, и рассказы 1928 и 1930 годов совсем не то, что рассказ, написанный четверть века спустя.
   Ранние рассказы - это произведения, в которых уже начиналась сдача, но еще было несогласие, был протест, были сомнения и поиск.
   В позднем рассказе ничего этого нет.
   Так же, как в рассказе "Мы в центре города" в сравнении с хлебниковским "Зверинцем" нет обобщения, нет спрятанных прекрасных возможностей, нет поражающего открытия, из-за которого написано художественное произведение, так и в позднем автобиографическом рассказе нет ничего, кроме рассказа о своей жизни.
   Поздний рассказ - несущественен. В нем нет значительных художественных идей, какие были в ранних рассказах.
   В ранних рассказах были значительные художественные идеи.
   "Я вхожу в гостиную, чтобы приветствовать господина Ковалевского. Я иду, маленький, согбенный, ушастый, - иду между собственных ушей... Гость протягивает мне руку, которая кажется мне пестрой, как курица..."
   "Впервые в жизни вошло в мой мозг знание о Дон Кихоте, вошел образ человека, созданный другим человеком, вошло бессмертие в том виде, в каком оно возможно на земле. Я стал частицей этого бессмертия: я стал мыслить...
   Быть может, можно разделить мужские характеры на две категории: одну составят те, которые слагались под влиянием сыновней любви, другую - те, которыми управляла жажда освобожде-ния, тайная, несознаваемая жажда, внезапно во сне принимающая вид постыдного события, когда человека обнажают и разглядывают обнаженного...
   Так начинаются поиски: отца, родины, профессии, талисмана, который может оказаться славой или властью..."
   Прошло четверть века и Олеша вернулся к записи, к заметке, к тому, из чего, может быть, удастся сделать художественное произведение.
   Олеша возвращается к элементарному, первичному, к тому, что делает человек, когда он готовит материал для художественного произведения и готовится стать художником, или когда он уже не художник.
   Он уже ничего не может сказать нового; он может только воспроизводить старое.
   Об этом говорит академик А. В. Снежневский: под влиянием некоторых обстоятельств "...внешний мир перестает быть источником новых переживаний, он становится лишь причиной репродукции старых и из числа наиболее привычных. Последнее приводит к ложному восприятию окружающей обстановки, лиц, событий..."1
   1 А. В. Снежневский. Автореферат диссертации "Клиника старческого слабоумия" на соискание ученой степени доктора медицинских наук, М., 1949 , с. 1-2.
   Возвращение к записной книжке произошло не потому, что материал искал жанрового эквивалента, но потому, что у писателя не было иной возможности.
   Эта безвыходность, эта вынужденность заставляет думать, главным образом, не о литературных источниках последнего произведения Юрия Олеши.
   Источники "Ни дня без строчки" не литературные, как ни соблазнительно видеть их в "Притчах Соломона", "Экклезиасте", "Коране", "Панчатантре", "Максимах" Ларошфуко, "Запад-новосточном диване" ("Книга изречений", "Книга притч") Гете, "Мыслях и афоризмах" Гейне, "Записных книжках" Вяземского, "Дневнике писателя" Достоевского.
   Происхождение записной книжки Олеши иное, чем записной книжки Чехова. Чехов в отличие от Олеши делал записи между прочим, между художественными произведениями и без намерения сделать эти записи художественными произведениями. Записная книжка Чехова - чаще всего памятная книжка. Она пишется только для себя. Так же далека Олеше и "Записная книжка" Ильфа. В этой записной книжке абсолютно преобладают заготовки. Это то, что еще не попало в книгу или уже не попало, осталось в вариантах, в других редакциях написанной книги.
   Если связь "Ни дня без строчки" с "Притчами Соломона", несмотря на разительное, прямо-таки убийственное сходство, представляется все же более или менее проблематичной, а некоторым может показаться даже натянутой, то близость произведения Олеши "Гамбургскому счету" и "Третьей фабрике" Шкловского выглядит гораздо более неоспоримой.
   Но в то же время и эта конвергенция не имеет под собой твердой компаративной почвы и не только потому, что Олеша, делая свои "строчки", думал о "Гамбургском счете" не больше, чем о царе Соломоне (что, разумеется, не имеет никакого значения), а потому, что у вещей Олеши и Шкловского разное происхождение и разные задачи.
   В эпоху, когда возникало новое искусство и еще не всем было ясно, что его ждет, одним из самых продуктивных путей было превращение нелитературы в литературу. Этим долго и с поразительными результатами занимался Виктор Шкловский. Он писал: "Розанов ввел в литературу новые кухонные темы. Семейные темы вводились раньше; Шарлотта в "Вертере", режущая хлеб, для своего времени была явлением революционным, как и имя Татьяны в пушкинском романе, - но семейности, ватного одеяла, кухни и ее запаха (вне сатирической оценки) в литературе не было"1.
   "Чтобы показать сознательность домашности как приема у Розанова, обращу внимание на одну графическую деталь его книг. Вы, наверное, помните семейные карточки, вклеенные в оба короба розановских "Опавших листьев"... Эти карточки производят странное, необычное впечатление. Если приглядеться к ним пристально, то станет ясной причина этого впечатления: карточки напечатаны без бордюра, не так, как обычно печатаются иллюстрации в книгах... это... производит впечатление не книжной иллюстрации, а подлинной фотографии, вклеенной или вложенной в книгу. Сознательность этого образа воспроизведения доказывается тем, что таким способом воспроизведены только некоторые семейные фотографии, иллюстрации же служебного типа напечатаны обычным способом с оставлением полей"2.
   1 Виктор Шкловский. Розанов. ПГр., 1921, с. 17.
   2 Там же, с. 21-22.
   Виктор Шкловский с неподозреваемой для такой полнауки, как литературоведение, точностью устанавливает закон превращения внелитературных явлений в литературу. Ему удалось показать неостанавливающийся процесс включения в признанную эстетическую систему элементов, подвергавшихся дискриминации в предшествующую художественную эпоху, и изгнание из признанной литературы в литературу второго сорта элементов, которые займут подобающее место в иное время.