Нетерпеливым жестом Николай Сергеевич остановил Наталью Алексеевну. Неторопливо спустился по ступеням и присел перед братьями на корточки. Они молча смотрели на директора. Он молча разглядывал их.
   Братья не были близнецами: старший, Кирилл, был посветлее, Филипп потемнее. У Кирилла глаза были совершенно серые, у Филиппа – серые с золотисто-коричневатыми крапинками. К тому же старший, Кирилл, был чуть выше ростом. Братья были похожи, но не более.
   Одинаковым у братьев было лишь выражение глаз. И еще у Кирилла и Филиппа были одинаковые родимые пятна – справа на груди, прямо под соском. Родинки были приметные, размером с пятак и к тому же необычной формы, в виде перевернутой пятиконечной звезды.
   Тем временем братья настороженно и недоверчиво уставились на синеглазого человека. Они не ждали от него ничего хорошего. Впрочем, человек смотрел на них так же настороженно.
   – Знаете, кто это? – спросил внезапно Николай Сергеевич, показывая чучело зверька.
   Братья дружно замотали головами.
   – Бурундук, – сказал Николай Сергеевич. – Нравится?
   – Да, – ответил Кирилл.
   – Нет, – ответил Филипп.
   – Почему? – спросил он младшего.
   – Он не живой, – буркнул Филипп.
   Кирилл незаметно дернул брата за руку. Николай Сергеевич усмехнулся:
   – Конечно, не живой. Это – чучело. – И добавил без перехода:
   – Меня зовут Николай Сергеич Бутурлин. Я здесь директор. Иначе говоря – самый главный. – И тут же безошибочно указал кивками головы:
   – Ты – Кирилл, а ты – Филипп. Правильно?
   – Да, – в один голос ответили немало удивленные братья.
   – Вот мы и познакомились, – удовлетворенным тоном сказал Николай Сергеевич. – А теперь пошли знакомиться с вашим новым домом.
   Самое удивительное, что на самом деле детский дом был родным домом Николая Сергеевича Бутурлина. Потому что до революции это здание было загородным имением обширной семьи Бутурлиных. На втором году нового, двадцатого века здесь родился отец Николая Сергеевича, впоследствии известный московский профессор-зоолог. А спустя двадцать два года во флигеле этого дома появился на свет и сам Николай Сергеевич. Так что директор Бутурлин в прямом смысле жил и работал у себя дома.
   Впрочем, об этом в поселке мало кто знал, а сам Николай Сергеевич из врожденной, унаследованной от многих поколений столбовых дворян гордости свою кровную связь со старым барским домом особенно не афишировал.
   Николай Сергеевич не глядя сунул чучело назад, где его подхватила Наталья Алексеевна. Мягко расцепил потные ладошки братьев, взял их за руки, и они втроем не торопясь поднялись по ступеням в дышащее стариной каменное здание.
* * *
   Как ни странно, братья легко и быстро прижились в доме. Почему? Кто знает. То ли возраст у них был подходящий, то ли вдвоем вообще проще жить в детдоме. Братья горой стояли друг за друга в любых передрягах и никому не давали себя в обиду, невзирая на количество и возраст обидчиков. А может, повлияло то, что Николай Сергеевич, в подробностях зная всю трагическую историю их многократного сиротства, взял братьев (чего никогда за всю свою карьеру педагога не делал ни при каких обстоятельствах) под негласную опеку?..
   Или просто подействовала необычная для детдома атмосфера тепла и доброжелательности. Так или иначе, но прошло совсем немного времени, и двойняшки спокойно зажили под сводами старого барского имения, постепенно забывая о прошлой жизни и страшных вещах, которые в ней произошли.
   Только во снах, которые год от года появлялись все реже и реже, им являлась улыбающаяся бабушка Ира, уютная московская квартирка на Сивцевом Вражке, дворовые приятели и котлеты, которые бабушка обязательно приправляла чесноком.
   Ни мама, ни отец братьям никогда не снились. Они их просто не могли помнить. Мама Катя и папа Алеша существовали только на нескольких черно-белых любительских фотографиях. И вообще братья знали о них понаслышке, по скупым бабушкиным рассказам.
   Бабушки больше не было, следовательно – не было и рассказов. А вот фотографии братьям удалось забрать из бабушкиной квартиры, и теперь они хранились на дне их чемоданов, надолго спрятанных в кладовой детдома. В детдоме не принято выставлять напоказ свою прошлую жизнь, и братья сразу же это инстинктивно поняли.
   Поняли и приняли правила этой игры.

Глава 8. НЕЧЕЛОВЕК

   Впервые ЭТО пришло к нему теплым, свежим майским полднем, незадолго до их с братом десятилетия.
   Вместе с еще двумя мальчишками они забрались в один из самых глухих уголков детдомовского парка.
   Они играли в старинную, правда слегка измененную игру – "казаки-разбойники", которая у них в детдоме называлась "сыгрануть в Чапаева". Мальчишки разделились на "красных" и "белых". Ему выпал жребий быть красным, чапаевцем.
   Брат в игре не участвовал. В тот день он остался в доме – простыл накануне, перекупавшись в пруду. Поднялась температура, и детдомовский врач – Наталья Алексеевна – велела ему денька два полежать в постели.
   Затаившись на склоне пригорка, в густых кустах жимолости, они ждали, когда появятся гнавшиеся за ними "белые". И "белые" появились. Но совсем не оттуда, откуда они их ждали. Они бесшумно подкрались сзади, навалились и быстренько скрутили троих чапаевцев. Еще бы – "белых" было в несколько раз больше.
   После того как враги вытащили из кустов троих лопухнувшихся чапаевцев и поставили их на колени, крепко держа за руки, заведенные за спины, к пленникам подошел командир беляков – четырнадцатилетний, не по возрасту рослый, рыжий мальчишка по фамилии Головкин. Но по фамилии или имени – Владимир – его звали одни воспитатели да Николай Сергеевич. Воспитанники же – только по прозвищу: Головня. Другого он не признавал. Но сейчас мальчишки-беляки обращались к нему почтительно: "Ваше превосходительство".
   Итак, он подошел к пленным и сквозь дырку в передних зубах презрительно выпустил им под ноги длинную струйку слюны. Это должно было означать презрение к жалким недоумкам, так глупо попавшимся в плен. Головня холодно осведомился, где они прячут свое большевистское знамя и в каком месте находится их поганый штаб.
   Пленники молчали.
   Его превосходительство повторил вопрос и не услышал ответа. Тогда Головня снова цыкнул слюной и небрежно объявил, что если они не расскажут все без утайки, то их будут страшно пытать.
   И опять пленники ничего не ответили.
   Командир беляков кивнул, и двое его казачков, оберегая руки рукавами рубашек, быстро нарвали сочной крапивы, которой на склонах пригорка росло в избытке. Командир осторожно взял в правую руку крапивный букет. Дотронулся им до оголенного предплечья левой и тут же отдернул. Подул на вмиг покрасневшую кожу и вернул крапиву казачку. После этого хладнокровно велел спустить штаны первому краснопузому.
   Так распорядилась судьба, что выбор пал именно на него. Внутри все похолодело, когда он почувствовал, как его ловко опрокинули лицом вниз в одуряюще пахнущую скорым летом молодую траву и прижали к земле, по-прежнему крепко держа заломленные назад руки. В ноздри ударил близкий, сладкий запах земли и терпкий – смятой травы. Над головой раздался дружный злорадный смех, и чьи-то цепкие, но неумелые пальцы подлезли вниз, нащупали и стали расстегивать металлическую пуговку на поясе его брюк.
   Ему казалось, что это происходит во сне. Что этого не может быть на самом деле.
   Но это был отнюдь не сон.
   – Всыпьте ему как следует, братцы-казаки, – услышал он доносящийся откуда-то сверху, от теплого майского неба надменный голос главного беляка Головни. – Тогда быстро разговорится, сволочь краснопузая.
   – Слушаюсь, ваше превосходительство! – бодро гаркнул в ответ кто-то невидимый.
   И снова раздался издевательский смех.
   Он ощутил ни с чем не сравнимый ужас оттого, что был совсем беспомощен, что сейчас они могли сделать с ним все, что им взбредет в голову.
   И тогда к нему пришло ЭТО.
   Он почувствовал, как внутри него из кристально прозрачной точки вырастает, охватывая все его существо, непонятный холодный огонь. По телу пробежала короткая дрожь, кожа покрылась мелкими пупырышками, и волосы на затылке стали приподниматься. В жилы откуда-то изнутри влилась странная, горячая сила, от которой, казалось, руки и ноги стали удлиняться, вытягиваться. Во рту появилось непонятное ощущение – зубы враз занемели, словно он откусил слишком большой кусок пломбирного мороженого за девятнадцать копеек. И он с удивлением ощутил, быстро проведя кончиком языка по верхним резцам, что зубы у него истончились, словно заострившись в одно короткое мгновение.
   Увидев себя как бы со стороны, он понял – не разумом, нет, заложенным в него извне чужим сознанием, что он сейчас стал другим.
   Но он совсем не испугался.
   Он не понимал, что именно с ним происходит, но какой-то неведомый, чужой инстинкт подсказывал ему, что так все и должно быть. Бояться не надо. И тогда одним рывком он освободился от горячих цепких рук, прижимавших его тело к плотной душистой траве.
   Он почувствовал, что свободен, и его охватило ни с чем не сравнимое ликование.
   Свобода.
   Свобода от всего и всех. Он рванулся влево, в гущу чужих тел и, не глядя, с наслаждением полоснул зубами по первому, что попалось, – по чьей-то руке.
   Да, зубы у него стали острее и длиннее – он это явственно ощутил, когда они коснулись и легко располосовали теплую тонкую кожу на руке врага. Раздался истошный вопль. Он увидел перед собой застывшие в недоумении одинаково неразличимые лица врагов. И еще – выпученные глаза белобрысого мальчишки, которого он цапнул за руку. Все произошло так быстро, что никто ничего не успел заметить.
   – У него ножик, ножик! – визгливо закричал белобрысый, изумленно глядя на два тонких глубоких пореза, мгновенно набухших темной густой кровью. – Он меня ранил! Помогите!..
   Онемение во рту прошло так же быстро, как и началось, – зубы снова стали прежними, он это как-то понял. Он быстро вскочил на ноги и, не обращая внимания на крики, скатился по склону и бросился напролом сквозь кусты, чувствуя, как бешено колотится сердце и ноги сами несут его в спасительную тень, клубящуюся под деревьями старого парка.
   Никто за ним не погнался.
* * *
   Николай Сергеевич устроил ему у себя в кабинете строгий допрос. Особенно настойчиво он спрашивал про ножик, которым был ранен белобрысый. Он не отвечал директору, молчал, угрюмо уставившись в пол, изучая разводы на потемневшем дереве паркетин.
   В конце концов, так и не добившись вразумительного объяснения, Николай Сергеевич отпустил его восвояси. Никакого наказания не последовало. Всю историю замяли. Возможно, Николай Сергеевич каким-то образом узнал про несостоявшуюся унизительную порку крапивой.
   В этот раз ему все сошло с рук, и он навсегда запомнил то ощущение победной вседозволенности, пришедшее к нему в траве на пригорке старого парка: ты преступил некую незримую черту, отделяющую тебя, человека, от животного, ты сам стал зверьком, причинил человеку боль, а потом снова стал человеком – и ничего особенного с тобой не произошло. Словно так и должно было случиться.
   Разумеется, тогда он еще не мог облечь свои ощущения в столь сложные для десятилетнего мальчишки понятия. Он и слов таких не знал. Но подспудно, по-детски неосознанно чувствовал именно это – вседозволенность. О том, какая метаморфоза произошла с ним на пригорке, брату он тоже не рассказал – ни тогда, ни впоследствии. Это стало его особой тайной, которую все тот же неведомый инстинкт велел хранить ото всех.
   И он стал ее хранить.
   Так прошло еще три года.

Глава 9. УБИЙЦА

   Его спальня была на втором этаже.
   Той летней ночью он долго лежал с открытыми глазами. На первом этаже, в общей умывалке, капала из крана вода. Звук этого капанья был как бы многоступенчатым. Он начинался урчанием и сипом в трубе, а завершался чмоком – когда капля падала на старое железо и гулко вибрировала в плоской эмалированной раковине. Рядом с умывалкой, на большой кухне, деловито шуршали по углам мыши. Оттуда до сих пор тянуло запахом вчерашнего ужина: гречневой каши со свиной поджаркой. На крыше глухо ворковали голуби, с клумб волнами наплывал пряный аромат распустившихся флоксов. Сонное посапывание на соседних койках тихим шелестом тоже входило в живой круговорот ночных звуков. Рядом, на соседней койке, не зная о том, что он бодрствует, мирно спал брат.
   Неодолимая, не осознанная еще сила, ставшая тайной из тайн его "я", отделяла его от остальных детдомовских мальчишек и девчонок, влекла в пористую, напоенную влагой после короткой августовской грозы ночь. Он лежал в теплом уютном полумраке спальни, вытянувшись под простыней, и вспоминал только что увиденный, уже неоднократно повторяющийся сон.
   Он видел во сне, что огромная, круглая, как головка сыра, луна висит над зубчатым краем весенней тайги, вплотную подступившей к болоту. Тяжелый ночной туман слоистыми разводами шевелится над кустами голубики, над кочкарником, над черным зеркалом маленького озерца, еще чуть подернутого тонким ледком, который обязательно растает днем, под лучами солнца.
   Во сне он бежал, по краю огибая болото. Непонятное пока наслаждение находилось где-то впереди и манило к себе, притягивало, дразнило обостренное чутье, усиливаясь иногда почти до ощущения боли во всем теле. Потом приотпускало, чтобы снова вернуться следующей волной. Не осознавая и не называя словами окружающий мир, он сам был этим наслаждением, и ощущением сотен запахов и звуков, и далеким призывом – едва уловимым, но четко указывающим путь.
   Проскочив перелесок и прошлепав лапами по дну неглубокого ручья, одним махом выскочив по склону оврага наверх, он оказался на краю лесной поляны и огляделся.
   Она – почему она? – была здесь.
   Он увидел стремительную тень и не очень крупное, поджарое серое тело, бегущее навстречу с другого края поляны. Страсть наполнила все его существо огненной несокрушимой силой, и сразу же басовитое властное рычание заполнило горло, череп и весь этот мир.
   Он был волком.
   Но на этом сон всегда кончался. И он все никак не мог узнать, чем завершилась его встреча с другим, не менее свирепым и все же ласковым существом, имя которому тоже было – волк.
   Он очень хотел узнать – чем все кончилось.
   Спать ночью короткими урывками минут по тридцать-сорок, а потом снова незаметно для окружающих бодрствовать, стало его постоянной и совершенно необременительной привычкой. Так было всегда, сколько он себя помнил. И сейчас, под утро, когда обитатели бывшей барской усадьбы давным-давно крепко спали, он один лежал с открытыми глазами. Снова, как уже случалось много раз, набегали волны непонятного томления. Оно звало его туда, где в давешнем сне над болотом, над весенней тайгой висел слоистый тяжелый туман.
   Он неслышно выскользнул из-под простыни, ступил на пол и босиком бесшумно вышел за дверь спальни. Потом пошел по коридору налево, мимо двух комнат директорского кабинета, где он не раз бывал, молча разглядывая охотничьи трофеи Николая Сергеевича. Они висели на стенах в промежутках между географическими картами и картинами, изображающими берега неведомых заморских островов: чучела кабаньих и оленьих голов; лосиная морда с огромными ветвистыми рогами и тяжелая голова медведя с маленькими глазками, сделанными из янтарных пуговиц. Там же красовались и совсем экзотические трофеи: головы льва, буйвола, карибу (Николай Сергеевич сказал ему, как называется это животное), зебры и какой-то небольшой африканской антилопы (а вот ее название он забыл). И самое главное – волчья башка, свирепо скалившаяся со стены на каждого, кто входил в кабинет директора.
   Сейчас Бутурлина в детдоме не было – он, как правило, ночевал неподалеку, у себя, в большом деревянном доме на тихой Сиреневой улице. В детдоме он оставался ночевать только в том случае, если кто-нибудь из воспитанников серьезно заболевал.
   Вот он миновал девчоночью спальню. Приостановившись, прислушался – оттуда тоже чуть слышно просачивалось в щель под дверью сонное дыхание. Там спали странные, непредсказуемые существа, с которыми – подсказывал ему все тот же непонятный чужой инстинкт – ему в скором времени предстоит познакомиться поближе.
   Мягко и стремительно скользнув вниз по широкой мраморной лестнице на первый этаж, он привычным движением распахнул створки окна и, не касаясь подоконника, выпрыгнул в густую пружинящую траву.
   За окном была его свобода.
   Всем своим существом он ощущал прохладу, идущую от остывших за ночь стен барского дома, слышал неторопливую мирную жизнь травы, силу старых корявых яблонь в саду и ни с чем не сравнимый, замкнутый в себе мир Большого леса. Плавно, словно скользя, он пробежал сад, потом кусок парка. Протиснулся в знакомую щель лаза, который сам же проделал в прутьях ограды.
   И Большой лес радушно принял его в себя.
   В укромном месте, под старой разлапистой елью, со всех сторон окруженной непролазными кустами волчьей ягоды, он поспешно вылез из трусиков и майки. Спрятал их в куче старого хвороста и, выскользнув из чащи, уже обнаженный легко побежал вперед. Его тонкое, поджарое тело, облитое лунным светом, подобно ночному призраку, своевольному лесному духу, бесшумно мелькало меж черных стволов.
   Мальчик никогда не понимал, да и не мог понять сути живущего в нем чужого создания. Хотя смутно, на уровне подсознательных ощущений все же догадывался о его присутствии. Но он считал, что это просто не очень понятная часть его собственного "я". Он просто ощущал себя не совсем таким, как остальные. И это понимание он принимал как данность, существовавшую в нем всегда, от самого рождения. Ведь он не помнил и не мог помнить про тот роковой поцелуй, которым наградил его перед смертью седой вожак волчьей стаи. Но мальчик всегда его любил, это таинственное и всемогущее создание, помогавшее ему. Он не был виноват в том, что создание жило внутри него, и не старался догадаться – почему оно живет именно в нем.
   Он называл его – ЭТО.
   И тем более он не мог осознать, что ЭТО – Зло.
   И также ему не дано было понять, что чужое, неземное создание, внедрившееся в него почти тринадцать лет назад, уже давно ведет свою незримую кропотливую работу, перестраивая его организм по заранее заданной чужим, давно умершим Разумом программе. Он не догадывался, что даже его метаболизм радикально и неотвратимо изменился и продолжал изменяться, придавая его человеческому естеству невероятные, сверхнормальные качества, которыми не обладал ни один живущий на земле человек.
   Он незаметно, неощутимо для себя становился морфом – существом, умеющим изменяться, морфироваться и практически мгновенно принимать любой продиктованный обстоятельствами и внешними условиями облик. Тот облик, который навязывало ему инопланетное сознание, воплотившееся в крохотном кристаллике, который угнездился глубоко в мозгу мальчика. Он ничего этого не знал. И поэтому воспринимал продолжающуюся внутри него перестройку как совершенно естественное, закономерное явление.
   Когда в прошлом году во время очередной ночной пробежки по лесу он случайно оступился на поваленном сосновом стволе и упал в лесное озерцо, то, уйдя под воду, не вынырнул в панике, как сделал бы на его месте любой другой ребенок, а спокойно дал своему телу опуститься на дно.
   Страха не было. Он лежал, наполовину погрузившись в мягкий холодный ил, и широко раскрытыми глазами смотрел наверх, на тонкую пленку воды в трех метрах над ним. По ней еще расходились серебряно-черные дрожащие круги – след его падения. Он смотрел и свободно, ровно дышал. Но не легкими, как там, на поверхности, на земле. Воздух входил в его легкие и выходил, проникая сквозь странные узкие щели, в тысячные доли секунды после его ухода под воду образовавшиеся у него в основании шеи, по обеим сторонам. Руки и ноги тоже уменьшились в размерах, съежились – он увидел у себя между пальцами возникшие прямо на глазах тонкие прозрачные перепонки. Кожа покрылась мягкой, но плотной мелкой чешуей. Вдоль позвоночника – от затылка до самого крестца и чуть дальше – у него мгновенно вырос длинный, гибкий гребень. Он слегка напряг мышцы спины, пошевелил этим гребнем и, легко оторвавшись от дна, поплыл в темной тишине. Он стал водяным существом, полурыбой-полуамфибией, похожим одновременно на гигантского тритона и на ископаемую кистеперую рыбу.
   Когда потом, вволю наплававшись под водой, он вылез на берег, то гребень, чешуя, перепонки между пальцев и щели на шее исчезли в одно мгновение, и он стал таким же, как прежде. Он догадался, что ЭТО может сделать для него все, что угодно. И новое ощущение – ощущение своей способности мгновенно чудесным образом перевоплотиться в другое существо – привело его в неописуемый восторг.
   Поэтому сейчас два создания – мальчик и ЭТО, живущее в мальчике, – самозабвенно и беззаботно играли друг с другом и с этим лесом в бесконечную, только им понятную и уже привычную игру.
   Их общий разум давно знал каждую кочку, каждую вымоину, каждую поляну на многие километры лесного массива вокруг академпоселка, и сейчас мальчик уверенно свернул к краю большой поляны, где в мерцающей под луной черной траве осторожно шебуршилась мелкая ночная живность. Внезапный восторг переполнил все существо мальчика, и он, ничком повалившись в густую траву под старой корявой березой, начал кататься, купаясь в обильной холодной росе и в дурманящих запахах лесных растений. Он чувствовал, обонял каждое из них в отдельности и угадывал не то что по запаху – по легкому намеку на запах, на большом расстоянии, – этот дар тоже приходил к нему теми странными ночами. В те моменты, когда он, катаясь, поворачивался лицом к небу, перед ним сквозь черный узор ветвей косо мелькала полная луна. Казалось, она ему ободряюще и ласково улыбалась.
   Он раскинулся в прохладной траве, замер и уловил еле слышный удаляющийся топоток. И в ту же секунду инстинктивно выкинул руку в его направлении. Ощутил ладонью горячее дрожащее тельце, и тут же пальцы сомкнулись, ухватили маленькое теплое существо. Когда он поднес добычу к лицу, полевка отчаянно запищала, тараща крохотные глазки. И это трепещущее от ужаса тельце мгновенно вызвало древнюю волчью реакцию.
   К нему снова пришло – на краткий, но сладостный миг – ЭТО.
   Привычно заострившиеся в доли секунды зубы прокусили тонкую меховую шкурку, и он в несколько жадных сосущих глотков выпил теплую солоноватую жизнь, не испытав ничего, кроме пьянящего чувственного наслаждения. Полевка дернулась и вытянулась у него в кулаке: жизнь навсегда ушла из нее, и маленькие глазки-бусинки удивленно остекленели.
   Он, уже не торопясь, с наслаждением похрустывая по-птичьи хрупкими косточками, съел ее – всю, почти без остатка, не доев только тоненький хвостик и кончики лапок с коготками. Он почему-то никогда не доедал до конца полевок и других мелких животных, которых ловил во время своих ночных вылазок. Почему – он не знал. Просто ЭТО велело делать ему именно так, а не иначе.
   Он вытер тыльной стороной ладони окровавленный рот, по-звериному гибко поднялся на ноги и снова побежал по ночному лесу. Он неутомимо бегал до самого рассвета. После купания в росе тело его было переполнено бодрящей прохладой и хотело еще и еще лететь наперегонки с самим собой по лесной чаще. Но, увы, пора было возвращаться, пока в детском доме никто не обнаружил его отсутствия. Такое нарушение режима могло повлечь за собой весьма неприятное наказание. И поэтому он, повинуясь безошибочному инстинкту, развернулся и побежал обратно. Быстро нашел старую ель и достал из-под хвороста одежду. Оделся и бесшумно побежал к усадьбе.
   Тем же путем, что и уходил, он неслышно проскользнул в окно, закрыл за собой фрамуги и, через пару минут оказавшись под простыней в постели, вытянулся и замер. Его отсутствия, как всегда, никто не заметил. Он лежал с открытыми глазами. Сила и странное томление не утихли в его тринадцатилетнем теле, они переполняли все его естество и особенно мучительно пульсировали в самом низу живота.
   Уже почти встало солнце, когда он наконец свернулся калачиком, спрятал голову под подушку и прикрыл слегка утомленные ночным бдением глаза.
   И тогда ему снова приснился сон. Другой.
   Он лежал, свернувшись в клубочек, на продавленном кожаном диване в кабинете Бутурлина, смежив веки и делая вид, что крепко спит. А сам чего-то настороженно ждал. Николая Сергеевича в кабинете не было. И дождался. Клыкастая кабанья голова отделилась от стены и стала бесшумно опускаться к полу. Мертвые оловянные глаза ожили, злобно засверкали, залязгали длинные ножи-клыки, и голова неотвратимо двинулась к нему. Он замер на диване, не в силах от ужаса двинуться с места. Но вдруг за окном кабинета раздались громкие веселые голоса, и кабанья голова куда-то исчезла, на пороге кабинета появился сам Николай Сергеевич и, хитро улыбаясь из-под полоски пшеничных усов, ясным звонким голосом сказал ему:
   – Ну-с, хватит, хватит притворяться. Ты ведь уже не спишь, Филипп! Вставай.
   Он проснулся.
   За окном действительно раздавался громкий картавый речитатив. Это строгая кастелянша Фаина Абрамовна за какую-то провинность отчитывала толстого дворника Рината. Тот что-то вяло бубнил в ответ: в его голосе слышались смиренно-виноватые интонации. А над кроватью нависал Николай Сергеевич и говорил: