ПОДЖИГАТЕЛИ
   Усатый доктор Григоренко живет в нагорной части города, как раз посредине Житомирской улицы. Это самая лучшая улица города. Она сплошь усажена по обочинам высокими тополями, кленами и желтой акацией. Дом у Григоренко большой, двухэтажный, с башенками, похожий на маленький замок. Он стоит среди деревьев, в глубине двора, огороженного с улицы прочной стальной оградой на гранитном фундаменте. Ограда очень высокая и склепана из стальных заостренных полос, похожих на широкие мечи. С улицы через просветы в ограде, обвитой плющом, можно увидеть, что делается во дворе Григоренко. Многим из нас - и мне, и Кунице, и Сашке Бобырю - очень нравится стучать на бегу по этой ограде палкой. Каждому из нас, кто попадает на Житомирскую, трудно бывает удержаться, чтобы не подразнить усатого доктора. Ох, и здорово звенят эти мечи, если по ним провести палкой! Вся ограда дрожит, поет, а палка знай себе звонко отщелкивает все новые и новые удары. Повернешь с разбегу в переулок, и уж слышно, хлопнула позади дверь. Это выбежал на крыльцо рассерженный усатый доктор. Только ему нас не догнать. Куда там! А еще лучше - нажать беленькую кнопку электрического звонка, которая прикреплена на каменном столбике у ворот. Над звонком прибита блестящая медная дощечка: Мы знали, что доктор любит сам выходить навстречу своим пациентам, и частенько вечерами подбирались к его калитке. Нажмем пуговку, а сами спрячемся за кусты напротив. Сядем на корточки и сидим, затаив дыхание. Открывается в докторском доме дверь, и медленно, попыхивая трубкой, выходит во двор доктор. Подойдет к железной калитке, а на тротуаре-то никого и нет, - ну, он и давай ругаться: - От голодранцы! Ну, если схвачу кого, штаны сдеру! А мы сидим тихонько под кустами, слышим его бас и радуемся. Двор перед докторским домом всегда чисто выметен и посыпан желтеньким песочком. Днем по двору, подбирая зерна, ходят пестрые жирные цесарки и серые породистые куры - плимутроки. Иногда на низеньком деревянном заборчике, который отделяет григоренковский двор от его сада, прислуга выколачивает тяжелые персидские ковры. Пыль столбом подымается тогда над заборчиком и летит в сад, а испуганные куры бегают по двору и кудахчут. Но это летом. А вот ближе к зиме когда, подступают холода и приходит пара надевать зимнюю одежду, горничная доктора выволакивает из сундуков все теплые вещи. Тяжелые касторовые пальто усатого доктора с высокими меховыми воротниками, бархатные и каракулевые манто его жены, сухопарой и злой пани Григоренко, маленькие суконные, подбитые ватой и отороченные белым барашком пальтишки Котьки и его серые форменные шинели - все это развешивается в такие дни на деревянном заборчике. А шинелей у Котьки три - одна старая, осталась еще со второго класса, и две совсем новые, шитые у портного Якова Гузарчика. Вынесет прислуга всю зимнюю одежду на заборчик и рядом пса на цепь сажает. А пес-то, пудель - кудрявый, уши висячие, - дурной такой: мы стоим, бывало, около забора, в щелки заглядываем, а он хоть бы тявкнул. И все пальто, шубы, шинели, будто снегом, посыпаны нафталином. Запах от этого нафталина на всю Житомирскую. Идешь по аллее Нового бульвара, и если почуял запах нафталина, так и знай: у доктора в усадьбе зиму встречают. Я ни разу не был в доме Григоренко, но Петька Маремуха рассказывал, что, кроме мраморной лестницы на второй этаж, есть еще и вторая, витая железная лестница, по ней можно забраться в маленькую комнатку, которая устроена в куполе самой высокой угловой башенки. В этой комнатке узкие, как в крепости, окна, и летом в ней бывает очень жарко. Недаром никто там не живет, только сушит в ней Григоренко груши и яблоки из своего сада и грибы. А сад в докторской усадьбе не маленький. Начинается он сразу же за низеньким деревянным заборчиком и тянется вниз, к Новому бульвару. С проулка он тоже огорожен дощатым забором. В саду между деревьями разбиты клумбы, на них цветут резеда, анютины глазки, желтые ноготки и душистый табак. А над клумбами на тонких круглых палках насажаны стеклянные разноцветные шары. Что ни клумба, то другой шар. И каких только шаров нет! Темно-зеленые, красные, синие, оранжевые, голубые, ярко-желтые. Все они блестят, переливаются, и когда в ясный день луч солнца, пробившись сквозь густую листву сада, упадет на такой шар, он так и запылает, заискрится, а в шарах потемнее, как в зеркале, станут видны деревья, соседние клумбы и открытая веранда докторского дома. Недавно, когда я с конопатым Сашкой Бобырем заходил к Лазареву, Сашка бросил через григоренковский забор камень и угодил в самый близкий, светло-синий шар. Шар лопнул, точно электрическая лампочка. Григоренко вместе с горничной гнался за нами до самого бульвара и остановился только перед канавой, через которую ему трудно было прыгнуть. Ох и кричал же он тогда! Мы были уже у самой скалы, а все еще слышали его крики: - Босота! Рвань голодная! Воры!
   Мы подошли к докторскому саду со стороны Нового бульвара. Сквозь щели забора пробивался свет. Мы подкрались к забору. Я первый прижался к щели между двумя досками и увидел освещенную веранду. У доктора гости. И какие! Около низенького каменного барьерчика на веранде стоял ломберный столик для карточной игры За столиком друг против друга расселись доктор, его жена, худая пани Григоренко в темном блестящем платье, наш бородатый директор Прокопович и кто, думали бы вы, четвертый? Рыжеволосый поп Кияница! Кого-кого, но Кияницу я никак не думал увидеть у Григоренко. Возле застекленной двери, ведущей с веранды в дом, на высокой тумбочке горела тяжелая лампа под розовым абажуром. Доктор с гостями играл в карты. Возле каждого - мелок: они записывали мелком, кто у кого сколько денег выиграл. Поп Кияница сидел глубоко в кресле, протянув под столом свои длинные, обутые в скрипучие чеботы ноги. Он даже рясу расстегнул от волнения, видно, очень старался обыграть усатого доктора. Прокопович сгреб со стола колоду карт. Записав что-то мелком на сукне, он перетасовал карты и ловко разбросал их одну за другой доктору, его жене и попу. Доктор Григоренко сложил свои карты веером. Я увидел, как сверкнуло на его толстом пальце обручальное кольцо. Он почесал картами нос, подмигнул сидящему сбоку попу и гулко, на всю веранду, пробасил: - Пики! А где же Котька? Ага, вот он где! Через застекленную приоткрытую дверь я увидел, как он шнырял по гостиной в своей гимназической курточке. Мне была хорошо видна обтянутая красным плюшем мебель докторской гостиной: низенькие мягкие кресла, кушетка, маленький столик на бамбуковых ножках. Котька взял с этажерки какую-то толстую книгу и сел на кушетку. Прошла через гостиную горничная, неся перед, собой тяжелый дымящий самовар. Она понесла его в столовую. Скоро, наверное, туда же уйдет чаевничать доктор со своими гостями. - Отойдем! - прошептал Куница и потянул меня за полу рубашки. Мы перешли на другую сторону проулка. Отсюда тоже можно было разглядеть, что делается на докторской веранде. Вон, согнувшись над картами, сидит доктор, а наискосок от него трясет своей бородой Прокопович. Он опять что-то записывает мелком на сукне. Видно, снова выиграл. Какой он сейчас тихий, ласковый, а вчера орал на меня, ничего слушать не хотел! Ясно, он будет заступаться за Котьку, раз обыгрывает его отца. Я следил за всей этой компанией и еще больше ненавидел усатого доктора и его приятелей. Ведь этими толстыми, мясистыми руками еще сегодня утром доктор Григоренко там, в крепости, трогал стынущие веки застреленного человека, которого он сам же выдал петлюровцам. Как он мог теперь шутить, спокойно смеяться, играть в карты? Юзик Стародомский, тоже не отрываясь, глядел на веранду. - Подождите меня тут, - вдруг, повернувшись к нам лицом, сказал он и, мигом перепрыгнув через глиняный лазаревский заборчик, исчез в темноте. Скоро Куница появился, держа в руках четыре квадратные черепицы. Я знаю, откуда их он выдрал: такими красными черепицами огорожены лазаревские клумбы. - Бубны! - донеслось с веранды. - Вот постойте, мы дадим вам сейчас бубны! Одну черепицу Юзик протянул Маремухе, другую мне, Мы вышли на середину проулка: отсюда сподручнее бросать! Я видел покатую крышу и головы сидящих за ломберным столиком. Кто-то засмеялся. Должно быть, поп. Скрипнул стул. Зазвенела посудой горничная. Я слышал стук своего сердца. Ноги у меня были легкие-легкие. - Бросаем? - заглянул мне в глаза Куница, Отступать некуда. Кивнув головой, я размахнулся. Куница бросил раньше меня. Рядом, совсем над ухом, засвистела его плитка. Он послал вдогонку вторую - слышно было, как, пробивая листву старой яблони, все они с треском и звоном упали на веранду. Я видел - покачнулась и ярко вспыхнула лампа. Отсвет пламени длинной полосой пробежал по саду, точно погнался за кем-то. Должно быть, мы разбили стекло. Женский крик: "Пожар! Горим!"- провожает нас. А мы, не чувствуя под ногами ни круглых булыжников, ни проросшего в них влажного подорожника, задыхаясь и толкая друг друга, мчимся к заветной бульварной канаве. Перепуганный Петька Маремуха подбежал к нам уже на бульваре. По аллее бежать опасно: можно наткнуться на петлюровский патруль. Мы свернули влево и осторожно, вытянув, как слепые, руки, ощупывая каждое встречное дерево, стали пробираться к скале. И только под самой скалой, возле белой тропинки, которая, извиваясь вдоль обрыва, ведет к центру города. Куница остановил нас. Мы упали на траву. Вокруг темно. Очень темно. - Кто кричал "пожар"? - спросил у меня Маремуха. Не отвечая, я думал: "Ну и кашу мы заварили! Теперь, если Петька выдаст нас, все пропало! А вдруг в самом деле от разбитой лампы загорелся дом Григоренко?" Я очень ясно представил себе, как багровые языки огня, извиваясь, лижут стены докторского дома, потихоньку поджигают деревянную крышу веранды, пробираются через оконные рамы в дом... А вокруг бегают испуганные доктор с женой, Котька, Прокопович, поп в длинной рясе и швыряют в огонь что попало: вазоны с цветами, стеклянные шары, садовые лейки... Но унять огонь нельзя. Дом пылает все больше и яростнее. Трещат балки, крыша с грохотом валится вниз, и вместо красивого, похожего на маленький замок дома остается груда дымящихся развалин. А утром по всему городу нас, поджигателей, разыскивают вооруженные пикеты петлюровцев... Отдышавшись, мы тихонько побрели в город. Вышли на Тернопольский спуск. Всюду погашены огни. Белая мостовая тянулась вверх, к Центральной площади. Пивная Менделя Баренбойма была закрыта длинной гофрированной железной шторой. Тихо. Никого. Лишь далеко за мостом стучали шаги какого-то запоздалого прохожего. Я подумал: "А что, если пойти к городской ратуше?" Там вверху, в будочке, день и ночь сидит дежурный. Если в городе пожар, он дает сигнал. Тогда сразу начинается суета, под ратушей открываются широкие двери пожарной команды, на улицу вылетают, стуча копытами, серые кони, запряженные в платформы с насосами и красными бочками. А на линейках мчатся пожарные с блестящими топориками. Непременно надо подойти к ратуше. Если у Григоренко загорелась веранда, дежурный обязательно заметит огонь. Мы делаем круг и подходим к ратуше. Двери пожарной команды закрыты. Минут десять мы ждем у ратуши: вот-вот раздастся оттуда, сверху: "Пожар! Горит!" Но там тихо. Сидит в будочке над сонным городом одинокий пожарник, считает от скуки звезды и, должно быть, ничего, кроме крыш, мокрых от росы, да пустых улочек, не видит. Большие стрелки на часах ратуши показывают пол-одиннадцатого. Ой, как поздно! Тетка, наверное, уже легла и калитку закрыла... Калитка в самом деле была на замке. Во двор я попал, перебравшись через забор. Тетка открыла мне дверь и сразу же, не спросив, где я был так поздно, легла снова спать. А я долго не мог уснуть. Мне казалось: вот-вот придут за мной петлюровцы и потащат меня в тюрьму. А самое главное, ведь защищать-то меня будет некому. Вот если бы дома был отец - другое дело. Но отец далеко.
   Несколько лет назад, когда мы жили в другом городе, мой отец пил. И крепко пил. Его не выгоняли из типографии потому, что он умел набирать по-французски, по-гречески и по-итальянски. А как раз в те годы типография получала много работы из Одессы на разных языках. - Без меня им не обойтись, - ухмылялся отец, рассказывая, матери об этих заказах. И на самом деле, заказы эти были доходные, хозяин на них хорошо наживался, и ему поневоле приходилось мириться с пьянством отца. Я никогда не видел, чтобы отец пил дома. Обычно он напивался до беспамятства где-то в городе, а потом, пьяный, бродил по улицам, толкая прохожих и опрокидывая уличные урны. К нам домой хозяин типографии присылал посыльного. Не переступая порога, посыльный спрашивал: - Манджура дома? Хозяин требует! Мать сразу догадывалась, в чём дело. Набросив на худые плечи единственный уцелевший от глаз отца оранжевый платок, она брала меня за руку. Я знал, что сейчас мы пойдем искать отца, и радовался. В пивных скверно пахло табачным дымом и квашеным ячменем, но зато было очень весело. Облокотившись на круглые мраморные столики, сидели в дыму на кругленьких бочках какие-то незнакомые люди и жадными, большими глотками пили покрытое белой пеной прозрачное пиво. Люди громко ругались, хлопали друг друга по плечам и швыряли на пол, прямо себе под ноги, красные, обсосанные клешни раков. Если в пивных отца не было, мы шли в Александровский сад. Посыльный, сутулясь, шел рядом, и мать расспрашивала его, сколько денег получил отец и скоро ли опять будут выдавать жалованье. За воротами парка, на песчаных площадках, играли нарядные дети. Они расхаживали возле скамеек в белых матросских костюмчиках и сандалиях. У девочек в косичках были бантики. Я знал, что этих детей приводили в парк их няньки. Они сидели тут же на скамейках, щелкали семечки и разговаривали друг с другом. Дети катали вокруг клумб желтые обручи, прыгали через скакалки, мальчики рылись в кучах золотистого влажного песка. Возле них на песке валялись деревянные формочки - желтые, розовые, лиловые рюмочки и чашечки. Я завидовал нарядным детям. Мне казалось, что они каждый день едят те розовые пирожные, что выставлены на витрине кондитерской. Мы проходили мимо игравших детей в глубь парка. И здесь мать отпускала мою руку и шла одна вперед. Она то и дело нагибалась, заглядывая под кусты. Посыльный едва поспевал за нею. Я бежал позади, обрывая с веток зеленые стручки акаций, которыми набивал себе полные карманы. Я делал из стручков пищики. Отец любил спать в парке сидя. Прислонится спиной к стволу дерева и спит, наклонив голову. А его замасленная кепка надвинута на глаза, и из кармана торчит горлышко бутылки. Отца будили, он мычал и вертел головой. Его подымали, брали под руки, мать с одной стороны, посыльный с другой, и вели через весь город в типографию. Я шел сзади, часто останавливался у афишных будок, разглядывая картинки на афишах, подолгу стоял около витрин и вообще вел себя так, словно впереди меня шли чужие, незнакомые мне люди. Мне было стыдно за отца. Особенно стыдно мне было, когда он вдруг ни с того ни с сего начинал петь. Мать упрашивала его помолчать - ведь за пение его мог арестовать городовой, но отец не слушался и пел все громче одну и ту же жалобную и тоскливую песню: Мы котелки с собой возьмем, Конвой пойдет за нами, И мы кандальный марш споем С горькими слезами.. Подойдя к типографии, мы усаживались на ступеньках высокого каменного крыльца. Посыльный убегал к хозяину. А отец снова засыпал. Выходил хозяин - худенький, рыжий человек среднего роста - и останавливался на крыльце повыше нас. Потом он шептал что-то на ухо посыльному. Посыльный убегал и возвращался с большим эмалированным кувшином, из которого через край на ступеньки лилась вода. Мать одну за другой стягивала с отца обе рубашки. Отец сидел на ступеньках со взъерошенными волосами, сонный, измученный, жалкий. Он поглядывал то на мать, то на хозяина и бормотал: - Ну, уйдите, ироды. Вот, ей-богу! Ну, поспать дайте. Мать отходила в сторону, а хозяин кивал посыльному. Тот поднимал кувшин, наклонял его и потихоньку лил на голову отца холодную воду. Я видел, как струйки воды разбрызгиваются на отцовской лысине, и ежился. "Чего ты ждешь? - шептал я про себя. - Встань, вырви из рук посыльного кувшин, ударь его по зубам и удирай!" Но отец и не думал удирать. Он вяло растирал воду по лицу мокрой пятерней. Вода текла по его штанам, разливалась вокруг,- каменные ступеньки лестницы чернели, словно после дождя. Кувшин наконец пустел. Тогда мать брала у меня рубашку и с трудом натягивала ее на влажное тело отца. Отец сидел смирно и, видно, уже больше спать не хотел. Его уводили в типографию, а мы шли домой. Однажды мать забрала в типографии за отца получку и куда-то ушла. Отец возвратился домой сердитый. Увидев, что матери нет, он схватил с полочки будильник, завернул его в клеенку с нашего обеденного стола и, прихватив с комода кружевную скатерть, убежал из дому, оставив меня в комнате одного. Мать вернулась к вечеру. Она связала в узел свои платья, мое белье и отвела меня к соседке. - Поберегите моего сына и вещи, Анастасия Львовна, пока я вернусь, сказала мать, отдавая соседке узел и деньги. - Я поеду в Одессу, к сестре, разузнаю, нельзя ли совсем переехать туда. В Одессе, говорят, есть доктор, который лечит людей от водки. Может, он вылечит и моего мужа - житья с ним нет. Она попрощалась с Анастасией Львовной, поцеловала меня и ушла. А через два дня мы узнали, что пароход "Меркурий", на котором мать уехала в Одессу, возле Очакова наскочил на германскую мину. До поздней ночи кричали на Суворовской газетчики: - Гибель "Меркурия"! Гибель "Меркурия"! Немецкие мины в Черном море! Отец ходил на почту, посылал телеграммы то в Одессу, то в Очаков. Он все надеялся, что мать спаслась и не потонула вместе с другими. Я долго не понимал, что случилось. Как и отец, в первые дни я был уверен, что мать жива, скоро вернется и мы поедем в Одессу, где живет доктор, который лечит всех людей от водки. Недели через две после гибели "Меркурия" я спросил Анастасию Львовну: - И капитан потонул? - И капитан,- ответила она мне жалобным голосом, и я вдруг удивительно ясно представил себе, как посреди моря одиноко плавает белая фуражка-капитанка с черным околышем и золотым галуном, а сам капитан, пуская бульки, медленно идет ко дну. После смерти матери отец сделался хмур и неразговорчив. Он бросил пить водку, приходил с работы прямо домой и все молчал. Коренастый, белолобый, в длинной сатиновой рубахе, подпоясанный сыромятным ремешком, он все ходил молча от комода к подоконнику, задевая ногами стулья. Я сидел в самом углу на топчане и следил оттуда за его широкими, упрямыми шагами, видел его сгорбленную спину, слышал гулкий стук его ботинок. Мне казалось, что отец сумасшедший, что вот-вот он схватит стул, бросит его об стену, с грохотом опрокинет на пол комод, вышвырнет одну за другой в окно все глубокие тарелки, а потом закричит и возьмется за меня. Но однажды отец пришел домой раньше, чем всегда. В руках у него было много свертков. Я сперва подумал, что это отец купил мне гостинцы, и обрадовался. Но отец высыпал свертки на ободранный стол и сказал: - Поедем, сынку, отсюда к Марье Афанасьевне. Раз такое дело стряслось, чего ж нам больше здесь оставаться? Я знал, что Марья Афанасьевна, сестра отца, живет в городе, до которого надо ехать трое суток по железной дороге. На следующий день мы уехали. ...Так, вспоминая о своем отце и о том, как мы переехали сюда, я заснул.
   НАДО УДИРАТЬ!
   Утром, когда я еще спал, ко мне прибежали Петька и Куница. Куница был встревожен. Про Маремуху и говорить нечего. - Мы удрали со второго урока! - запыхавшись, сказал Куница. - Котька Григоренко пришлет за тобой петлюровцев, и тебя посадят в тюрьму! - оглядываясь по сторонам, выпалил Маремуха. - Погоди... Расскажи ему все сначала! - перебил Петьку Куница. - Я был в уборной... с утра... Как пришел в гимназию... Слышу, голос Котьки за перегородкой... Поглядел в щелочку, а там Жорж Гальчевский курит около стенки, а Котька ему рассказывает. Я встал на цыпочки и подслушиваю. "Ударили черепицей по лампе, керосин хлюпнул прямо на столик",рассказывает Котька. Ага, думаю, это про вчерашнее. "Чуть дом не спалили. Хорошо, папа схватил горящий столик да швырнул в сад на клумбу..." Потом Гальчевский что-то у Котьки спросил, а что - я так и не расслышал, а Котька и говорит: "А за то, что его из гимназии выгнали!" Ага, думаю, разговор про тебя. Василь. А тут, как назло, кто-то вошел в уборную, они замолчали, я тогда выскочил в коридор и - к Юзику. Рассказал ему все, и вот мы со второго урока удрали, чтобы тебе сказать. Пение было. Родлевская ушла за нотами, а мы - к тебе. - Тебя с Куницей не вспоминал? - Меня? Нет! А что? - заволновался Маремуха. - И не говорил, что делать будет? - Больше я ничего не слыхал! - ответил Петька, потом вдруг подпрыгнул и радостно выкрикнул: - Да, я же тебе, Васька, самого главного не рассказал! У Кияницы вся ряса сгорела. И бороду свою рыжую он посмолил. Вот здорово! Правда? Но и это меня не утешило. "Дело худо, - думал я. - Если Котька подозревает, что это я бросил черепицу, то, конечно, он уж не одному Гальчевскому рассказал об этом". - Ну... а ты что скажешь, Юзик? - спросил я Куницу. - Я вот что думаю, - сказал Куница. - Все втроем мы должны удрать к красным. Они ведь уже совсем близко. А тут, в городе, нам оставаться нельзя. Я впервые видел Куницу таким. Он разговаривал с нами, как взрослый. Глаза его горели. - Хорошо, Юзик! Пусть будет по-твоему, но как же мы это сделаем? - спросил я. - Я же сказал: надо убежать к большевикам. Возьмем хлеба побольше и пойдем на Жмеринку. Большевики в Жмеринке. Поступим к ним в разведчики. Понятно? - А родные?..- спросил Маремуха.- Они не пустят... - Родные! Родные! Эх ты, нюня! Мамы испугался, да? А что, лучше будет, если из-под маминой юбки в тюрьму потащат? - закричал Куница. - Постой, Юзик, не кричи, - тихо сказал я Кунице. - А если красные еще не в Жмеринке? Где мы будем тогда искать большевиков? А ночевать где? Вдруг дождь? Только тише ты, не кричи, - тетка услышит. - Наши в Жмеринке. Я тебе говорю! Я читал прокламацию партизанскую об этом! - уверенно сказал Куница. - Пусть так. Но ведь до Жмеринки далеко! Как мы дойдем туда пешком? - Юзик, послушай, - сказал я, - зайдем сперва в Нагоряны. Я очень хочу батьку повидать. Ведь Нагоряны по пути, там отдохнем. Оттуда и в Жмеринку ближе, а? - Ладно! Но если идти, так теперь же! - решил Куница. - Долго не копаться. - А что нам копаться? Вы бегите, собирайтесь, я только возьму перочинный ножик, рогатку и хлеб. Я вас буду ждать около Успенской церкви, в скверике! Мы сразу же расстались. Выпустив хлопцев на улицу, я побежал в комнату. Тетка была на огороде. Это хорошо - ничего не надо объяснять. Я схватил свои припасы и помчался к Успенской церкви. Через несколько минут с сеткой и бамбуковым удилищем туда прибежал Маремуха. В руках у него болталась беленькая жестяночка из-под консервов. - На червей! - объяснил Петька. Куница прибежал последним. Он держал в руках фляжку с водой и маленький сверток. - Это хлеб с брынзой! - запыхавшись, объяснил он. - У тебя, Петька, большие карманы, на, возьми. Петька сунул сверток в карман. Куница взял у Петьки удилище, и мы тронулись в путь.
   Ближе к полудню мы подходили уже к Нагорянам. За перевалом, где дорога круто сворачивала вниз, я узнал знакомую березовую рощу. Ну да, это она, милая березовая роща! Здесь мы сделаем привал! Высокие белостволые березы шуршат прозрачной глянцевитой листвой, сквозь нее просвечивает ясное небо. Внизу, в лощине, под глинистыми осыпающимися склонами рощи журчит родник. Обнаженные коричневые корни берез омывает лесная вода. Юзик Стародомский с размаху бросил в ручей камень. Раздался звонкий всплеск воды, и брызги упали в прибрежную траву. - Хлопцы, полежим! - предложил Петька. Пятнадцать верст не такая уж большая дорога, но у Петьки на спине намокла от пота рубашка. Он здорово устал. - Только недолго! - предупредил я, опускаясь на мягкую траву. Куница улегся рядом со мной. Длинное Петькино удилище он, точно пику, поставил под маленькой березкой. Я перевернулся на спину и рассказал ребятам, как мы в прошлом году весной вместе с моим двоюродным братом Оськой пили здесь березовый сок. Сок был замечательный. Штопором перочинного ножа я продырявил тогда вязкую кору почти у корней вон той, самой старой березы, что склонилась над родником. К пробуравленному отверстию я прикрепил желобок из белой жести, а Оська подставил коричневую бутылку. Не успели мы отойти, как из дерева в бутылку закапал чуть желтоватый березовый сок. Пока бутылка наполнялась соком, мы кувыркались, пугая зябликов, на мокрой еще лужайке, покрытой прошлогодней листвой, и фуражками ловили на первых весенних цветках мохнатых черно-красных шмелей. Шмели жалобно гудели у нас в фуражках, мы осторожно убивали их сосновой щепочкой и, убив, доставали из шмелиных животов белый жидкий мед. Мы запоминали, где какая птица начинает вить гнезда, чтобы потом прийти поглядеть на ее детенышей. Так, кувыркаясь и удивляя друг друга новыми находками, мы наконец усталые, вот как сейчас, упали в траву. А потом, когда березового сока натекло в бутылку много, мы выпили его тут же на поляне. Он булькал у нас в горле, чуть горьковатый первый сок весны! Облизываясь, мы следили друг за другом, чтобы, чего доброго, никто не отпил лишнего. Как жаль, что сейчас нельзя было наточить соку из этих берез, - весь сок давно уже ушел в листья, - а то мы напились бы его вдоволь. - Да, это было бы здорово! - сказал Куница. - Ну ладно, пошли, что ли? - Верно, пойдем, тут ведь пустяк осталось дойти, - согласился я. Куница быстро вскочил на ноги, оставив после себя вмятину на лужайке. Петька Маремуха встал нехотя, потягиваясь, как сытый кот. Он ленивый у нас, этот коротышка. - Пойдем, пойдем, нечего тебе потягиваться. Там отдохнешь. Ишь раззевался, - сказал Куница, и мы покинули березовую рощу.