И вот огромный рак лежит передо мной, но как его полагается есть в "приличном обществе", я не знаю. То ли дело было лакомиться раками на лугу у свечного завода! Выхватишь, бывало, такого рака двумя прутиками из кипящего казанка и давай его ломать тут же, у костра, швыряя в огонь красную шелуху.
   Андрыхевич ел с какой-то торжественностью, словно он действительно священнодействовал, как сказала Лика. Сразу было видно, что еда занимала далеко не последнее место в жизни этого барина.
   - Раки - моя слабость! - сказал Андрыхевич, разгрызая клешню. - А в соединении с настоящим бархатным пивом они дают прекрасную вкусовую гамму, и налил мне в бокал черного, как деготь, пива. - На какую же тему вы спорите с молодым человеком, дочка? - спросил он.
   - Василь собирается мир перестроить, а я его отговариваю.
   - Да что ты говоришь! Это интересно. Кто был ничем, тот станет всем? Из грязи да в князи? Так следует понимать означенную перестройку? - И Андрыхевич, прищурившись, глянул на меня.
   - Да! - сказал я, отодвигая в сторону шейку рака и стараясь быть спокойным. - Ну, а вам хотелось бы, чтобы все было по-прежнему: сотня капиталистов наживается на труде миллионов... так, что ли?
   - У того, кто стал всем, способностей не хватит и знаний кот наплакал.
   - Напрасное беспокойство. Научимся. Будем бороться и учиться.
   - Однако способности человеку от бога даются. Они врожденные и переходят из поколения в поколение! - уже сердился инженер.
   - А вы думаете, у рабочего класса нет способностей?
   Лика засмеялась и сказала:
   - Я говорила тебе, папочка, - спорщик отчаянный. Чувство противоречия развито у нашего гостя удивительно сильно.
   - Погоди, дочка! Это даже интересно. Итак, вы, сударь, спросили меня: есть ли способности у рабочего класса? Вне всякого сомнения! Не будь у русских мастеровых способностей, я бы избрал себе другую профессию. Ибо каков смысл работать инженером, когда нет способных исполнителей твоих замыслов! Но, понимаете, для того чтобы в рабочем классе развивались оригинальные, самобытные таланты, ему нужна техническая интеллигенция! А где вы ее возьмете?
   - Как - где? А сам рабочий класс? Класс, который революцию сделал?
   - Бросьте-ка, юноша, эти сказочки! - сказал Андрыхевич с заметным раздражением. - Самое легкое - разрушить одним махом все то, что до вас создали поколения. А вот попробуйте-ка все это из развалин поднять, выстроить наново. Откуда вы возьмете образованных людей, которые смогут практически осуществить эти фантастические планы переустройства Таганрогского уезда и целого мира? Да еще когда все страны против вас!
   - Строим и будем строить сами! Не побоимся! С таким руководителем, как наша партия, рабочему классу никакие трудности не страшны, - сказал я, воодушевляясь и запальчиво глядя на Андрыхевича.
   - Сами? "Раз-два - взяли! Эх, зеленая, сама пойдет!" Да?
   - Ничего, ничего, и без "Дубинушки" как-нибудь справимся, - чувствуя большую правду на своей стороне, ответил я инженеру. - И худо тогда придется тем, кто сегодня идет не с нами.
   - На кого вы намекаете, молодой человек? - спросил Андрыхевич и зло посмотрел на меня.
   - А чего мне намекать? Вы разве не знаете сами, что человек, идущий против всего народа, против его воли, рано или поздно будет выведен на чистую воду, разоблачен и вышвырнут за борт? Вы что думаете: рабочий класс потерпит, чтобы над ним издевались, не верили в его силы, а в то же самое время ели его хлеб? Нам приживальщиков не нужно. Нам нужны друзья. Вы вот сейчас подсмеиваетесь над тем, что мы делаем. А как всякие старорежимные интеллигенты вели себя, когда иностранцы убежали за границу? Думали, верно, все развалится? А сейчас поглядите - без этих заморских буржуев завод наш больше выпускает жаток, чем до войны. Разве это не факт? Факт! А сколько таких заводов в нашей стране! И сколько их будет еще построено со временем!
   - Поживем - увидим... - буркнул многозначительно инженер.
   И очень много недоверия, скрытой злобы, раздражения услышал я в этих сдержанных его словах.
   РОЛИКИ
   На всю жизнь запомнился мне этот разговор за широким столом, освещенным мягким светом свисающей с потолка тяжелой люстры. Как сегодня, я вижу перед собой пренебрежительный взгляд инженера Андрыхевича, прищур его раскосых глаз, слышу снисходительно-иронический его голос. Это не был снисходительный тон человека, старшего годами, более опытного, знающего во много раз больше своего собеседника. Будь это так - я, быть может, ушел бы с иным чувством, чем то, которое я унес, покидая поздно вечером их дом, заросший плющом и пахучими розами. Нет, совсем другое крылось в его пренебрежении ко мне! Со мной разговаривал БАРИН, человек из того старого, отживающего мира, о котором так много говорил нам директор фабзавуча Полевой. Инженер издевался тихо, про себя, и над моей запальчивостью, и над моей искренней верой в будущее. Он не разбрасывал слов на ветер, а выпускал их с тайным умыслом, скупо, обдуманно. Он не выкладывал все карты на стол, чтобы я не мог сказать ему прямо в глаза: "Эх ты, контра и прислужник всяких эксплуататоров гриевзов, давших тягу за границу! Уезжай и ты к ним побыстрее с этой земли, из страны, в людей которой ты не веришь!"
   Нет, он разговаривал очень хитро и подчас, желая выведать, что я думаю, как бы совета у меня спрашивал. У меня-то! У фабзавучника, и месяца не проработавшего на заводе... старый, седой главный инженер.
   Уже когда я покидал столовую, где багровели на блюде недоеденные раки, инженер, продолжая на ходу наш разговор, спросил меня:
   - Где же, интересно, вы будете строить эти новые заводы?
   - Всюду, где надо! - ответил я ему дерзко, вспоминая слова, оброненные некогда в беседе со мной секретарем Центрального Комитета Коммунистической партии большевиков Украины.
   - Эх, молодой человек, горячи вы больно, погляжу я на вас! Заводы собираетесь строить, а рыбу ножом есть не отучились. С маленького начинать нужно. С малюсенького.
   Долго ворочался я в ту ночь на колючем жестком матраце, положенном у распахнутого окна. Ворочался под храп заснувших давно, еще до моего прихода, хлопцев, вспоминал обидные намеки костлявого инженера и особенно этот его укол насчет ножа, которым я разделал осетрину.
   Как все было просто, хорошо и радушно у Луки Турунды, в его домике на самом берегу моря! И сам Лука, и его отец, и Катерина - такие искренне гостеприимные, настоящие люди!
   Я заснул с теплым чувством благодарности к семье Турунды и окончательно возненавидел соседей в доме с плющом, сознавая отлично, что у них там гнездится то самое старое, прошлое, хватающее нас за ноги, против которого предостерегали меня не раз Полевой и Никита Коломеец.
   А потом мне приснилась какая-то чертовщина...
   Будто я во фраке с фалдами, как у того тапера, танцую чарльстон. Без устали танцую, дрыгаю руками и ногами, словно тот нищий, пораженный пляской святого Витта, что стоял у нас в городе под кафедральным костелом и всегда выманивал деньги. Танцую и сам смотрю на себя в зеркало. И вижу, как лицо мое меняется. Оно становится морщинистым и злым и постепенно обрастает седой бородой и густыми бровями. А я все танцую, танцую и делаюсь худым, как палка. Здоровенные пунцовые раки ползут ко мне отовсюду по грязному паркету и шипят на меня, раскрывая клешни: "Хам! Хам! Чумазый хам! Куда ты залез? Из грязи да в князи? Вон отсюда!" И вот тут, около колонны, возникают совсем еще молодые Бобырь и Петрусь. Они перешептываются и смотрят на меня с презрением. И я слышу шепот Бобыря: "Ты видишь, Петро? Вот он! Протанцевал всю свою жизнь - и ничему не научился!"
   Обливаясь холодным потом, я зашевелил губами, чтобы сказать им слова оправдания, но мой голос заглушило шипение. Проклятые раки опять затараторили свое, да так громко, что хочется зажать уши...
   Я переворачиваюсь на другой бок - и просыпаюсь.
   Около меня трещит будильник.
   Хотя в окно смотрит еще желтая молодая луна, пора вставать. Литейная начинает работать куда раньше остальных цехов.
   "Приснится же такая чушь! - думаю я и осторожно переступаю через спящих хлопцев. - Надо не забыть снова завести будильник, чтобы и они не проспали..."
   Кому доводилось жить подолгу в приморских городах, тот знает, что они прекрасны в любую пору.
   Чудесны тихие, безоблачные закаты, когда порозовевшее солнце не спеша опускается в море. И не менее прелестны такие же минуты прощания с гаснущим где-то на небе, за облаками, солнцем, когда море грохочет и налетает громадными водяными валами на парапеты набережной, забрасывая солеными брызгами пролегающие рядом железнодорожные пути. Бора приносит из степи песчаную пыль, пахнущую полынью и богородицыной травкой, срывает фуражки с голов, крутит смерчи над путевой насыпью, гонит по улицам клочки бумаги, сухие водоросли, кизяк. Даже в узеньких канавках, вырытых далеко от моря, под Кобазовой горой, в такие дни, когда дует бора или норд-ост, глинистая, желтоватая водица с утра до вечера подернута рябью и волнуется, как на широких морских просторах. И все-таки в дьявольском шуме бушующего моря, которое гремит не только у берегов, но и посылает свой грохот на самые отдаленные улицы, город, продуваемый борой, прекрасен. Приютившийся на мысу под горой, он похож на корабль, который вот-вот оторвется от материка и вместе со своими жителями, зданиями, базаром и Лисовской церковью отплывет, преследуемый норд-остом, в дальнее опасное плавание по вспененным волнам. И далекий протяжно-заунывный вой сирены на маяке при такой мысли воспринимается как последний сигнал отхода в трудный, но такой заманчивый рейс! Но особенно запомнился мне новый в моей жизни город на приазовском берегу в летние предутренние часы.
   Три часа утра. Пробили склянки в порту, и их мелодичный звон поплыл над всеми улицами и затих лишь где-то на горе, около кладбища. Тихо скрипнула под рукой калитка. Закрываю ее снова на щеколду, а сам бреду некоторое время по жестким путям над морем.
   Темное Азовское море, лишь у самого порта изборожденное отблесками желтых сигнальных огней, покорно улеглось в берегах бухты. Оно тоже спит, изредка тихо вздыхая нежно шуршащими волнами.
   Хорошо раствориться в удивительной предрассветной тишине досыпающих улиц! Еще ни одного огонька не видно в окнах. Уличные фонари горят лишь на главных перекрестках, бросая с высоты пятна желтого света на мостовую. Вокруг стеклянных колпаков фонарей вьются тучи белых, серых и кремовых мотыльков. Они шелестят шелковистыми крылышками там, вверху, будто упрямо хотят разбиться о горячее стекло. Ты проходишь один за другим безлюдные перекрестки, ныряешь во мрак ровненьких кварталов, сливаешься со шпалерами молодых акаций и потихоньку освобождаешься от остатков сна.
   Сонный вахтер в проходной кивает головой, глянув издали на пропуск. Хорошо слышно, как зазвенела на самом дне зеленого ящика опущенная туда рабочая марка. Она возвратится из зеленого ящика в литейную лишь с восходом солнца, после всех заводских гудков. Цеховой табельщик повесит ее на гвоздик в ящике, затянутом проволочной сеткой. И всякий раз, пробегая к камельку, видя ее - медную, блестящую, с цифрой "536", - ты будешь с удовольствием думать: "Еще день прожит честно. Без опоздания и прогула!"
   Больше всего меня мучила в первые недели работы на заводе боязнь опоздать. И совсем не потому, что за этим следовали взыскание, снижение заработка, выговор от мастера. Просто стыдно было даже представить себе, как идешь ты, опоздавший, гудящим цехом и все с усмешкой глядят на тебя. Люди уже давно работают, за машинками стоят заформованные опоки, их уже можно заливать. Литейщики, пришедшие на работу вовремя, глазеют на тебя и думают: "Вот соня, когда притащился в цех! Рабочий класс давно уже делом занят, а он отсыпался на своих перинах, лодырь окаянный!"
   Даже представить было трудно, как это я, опоздав, появлюсь перед своим напарником Науменко и как ни в чем не бывало скажу ему: "Привет, привет, дядя Вася!" Какую совесть надо иметь, чтобы опоздать, а потом делить поровну со своим напарником его заработок!
   А возможно еще и другое. Уронил ты в пустой уже ящик марку, гонишь к цеху заводским двором, и тут тебе навстречу директор Иван Федорович. "Здравствуй, Манджура! - говорит он тебе. - А куда это ты так торопишься? И почему ты здесь, когда все твои товарищи давно в цехе, формуют детали, своим трудом крепят смычку рабочего класса и крестьянства?" И что я скажу тогда директору в ответ? Опоздал, мол, Иван Федорович. Скажу это после того, как Руденко взял с нас слово честно относиться к своим обязанностям?..
   Вот почему, как только сменный мастер Федорко предупредил меня: "В летнее время начинаем не по гудку, а с четырех", - даже мурашки по коже пробежали. "Смогу ли я вставать в такую рань? Не опоздаю ли?"
   Но все сомнения заглушал разумный довод: "Как же иначе? Прикажи литейщикам начинать работу вместе со всеми, по гудку, - значит, заливка будет начинаться около полудня. Солнце уже в зените, и полуденный зной, соединяясь с жаром, идущим от расплавленного чугуна, превратит литейную в ад кромешный. Нет, это очень правильно, что директор Руденко, пока крыша над литейной не поднята, распорядился выделить наш цех в особый график".
   Обычно мне удавалось приходить в литейную одним из первых. Сегодня же я услышал подле вагранки, в полумраке цеха, голоса нескольких рабочих. Да и мой напарник уже явился. Под нашими машинками пламенели хвостики остывающих плиток. Заранее подсунутые Науменко в пазы под моделями, они отдавали свое тепло остывшему за ночь баббиту.
   От соленых инженерских раков и его бархатного пива меня мучила жажда. Я напился холодной воды прямо из-под крана и пошел за лопатами. Мы оставляли их в тайнике, под основанием мартеновской печи, которую не успел достроить заводчик Гриевз.
   Согнувшись, вошел я в сводчатый тоннель под мартеновской печью и нащупал там две наканифоленные лопаты. В темноте сверкнул зелеными глазами и метнулся в сторону обитатель этих подземелий - старый котище. Их жило здесь несколько, одичалых заводских котов. Они скрывались на день и выползали на простор литейной лишь к вечеру, когда чугун остывал в формах и не было риска обжечь на окалине нежные кошачьи лапки. Чем питались они в нашем горячем цехе, я понять не мог. Ведь крысам и мышам делать здесь было нечего. Может быть, объедками от завтраков рабочих?
   Приятно шагать по мягкому песочку цеха на рассвете с двумя лопатами на плечах, чувствуя силу, бодрость и желание в любую минуту приняться за формовку!
   Рабочие, голоса которых я услышал издали, собрались около машинок Кашкета и Тиктора. Стоял там Артем Гладышев, задержался с клещами в руках и мой Науменко.
   - Вот наработали, биндюжники!
   - Ты биндюжников не обижай! Хороший биндюжник до такого позора не допустит!
   И на того хлопца молодого валить нечего. Каков учитель, таков и ученик!
   - Кашкету денег на похмелку не хватало... Орал все: "Давай! Давай!" Вот и надавался!..
   Все эти отрывочные фразы долетели до меня еще по пути. Сперва я не понимал, что случилось. Однако стоило глянуть вверх, на груду пустых опок, как все стало понятным.
   На одной из опок мелом было написано: "115-605". Эта цифра обозначала итог предыдущего дня. После приемки литья такие надписи делали на опоках браковщики. Выходило сейчас, что всего сто пятнадцать хороших деталей заформовали Кашкет с Яшкой. Остальные пошли в брак.
   Позади себя я услышал тяжелое дыхание и знакомый голос:
   - Радуешься?
   Оглянулся, вижу - Тиктор. Воротник его расстегнут. Чуб распустился.
   - Я не такой себялюб, как ты, - сказал я очень тихо. - Мне чужие неудачи радости не доставляют. Обидно только, что столько чугуна пошло насмарку!
   - Ну ладно, давай сматывайся отсюда! Стыдить меня нечего. Сами с усами!
   Посмотрел я в злые, с кошачьей прозеленью глаза Яшки и понял, что у этого человека совести осталось очень немного. И сказал ему сквозь зубы:
   - Продолжаешь свою шарманку, Яшка?
   ...Самое золотое времечко - эти предрассветные часы в прохладе наступающего утра, пока руки не устали и капли пота не блестят на запыленном лбу. Электричество погасили, и сквозь стеклянную крышу в цех пробивается дневной свет.
   Работа в этот день у нас с Науменко шла хорошо. За плечами появились три ряда опок с "колбасками". Видя, что Науменко остановился на перекур, я спросил:
   - Откуда взялся такой громадный брак у них? А, дядя Вася? Прямо-таки странно!
   - Ничего странного, - поворачиваясь на мой голос и ставя ногу на ящик с составом, сказал Науменко. - Всякая машинка и модель свою душу имеют, подобно человеку. Одна модель - капризная, нежного обхождения требует, у другой характер потверже, и она никаких набоек не боится. Все это сердцем чувствовать нужно. К одной модели подходи осторожненько, с подогревом да с присыпочкой, расколачивай ее тихонечко. А другую набивай наотмашь.
   - Но машинки-то одинаковые?
   - Да ничего подобного! Здесь все должно быть механизировано: и набивка, и трамбовка с помощью сжатого воздуха. Так и было вначале, как только эти машинки установили. А как Советская власть в свои руки заводы начала забирать, хозяева прежние, заморские, принялись все под откос пускать. Чертежи уворовали, компрессоры испортили, части из-под них либо в землю позарывали, либо в море побросали. Ночами шныряли тут с фонариками иностранные техники да приказчики и свое грязное дело творили.
   - А где же Андрыхевич был? Чего же он смотрел?
   Попыхивая цигаркой, Науменко сказал мне:
   - Кто его знает! Может, бычков с волнореза ловил, а может, сам с теми хозяйчиками виску ихнюю пил. Жил себе в полное удовольствие, с примочечкой, и заботы ему было мало, что эти буржуи и здесь колобродят...
   - Дядя Вася, а раньше подогревали машинки тоже так? Плитками? - спросил я, поглаживая свою остывающую модель. - Неудобство большое!
   Науменко глянул на меня, недоумевая.
   - Экося! Почему неудобство?
   - Ну как же! Взял разгон, поставил несколько опок - и плита уже остыла. Беги через весь цех до того камелька...
   - Ишь ты, барчук! Бегать, значит, тебе лень? А может, конку тебе до камельков проложить? Вся работа в литейном на том и построена, чтобы не сидеть, а бегать. А хочешь спокоя - в конторщики нанимайся.
   Слова Науменко обидели меня крепко, но вступать с ним в спор не хотелось. Чтобы не задерживать формовку, я схватил клещи и побежал "на Сахалин" - к камелькам.
   Мчался литейной и думал: "А все-таки, дядя Вася, не прав ты! Разве это дело - такие концы бегать? Где рационализация? Сложить все расстояния до камельков и обратно - полдороги до Мариуполя будет!"
   Не успели мы набить сто первую опоку, к машинкам подошел мастер Федорко и спросил:
   - Шабашить скоро собираешься, Науменко?
   - А что такое, Алексей Григорьевич?
   - Перестановочку сделаем.
   Дядя Вася и формовать бросил. Не скрывая досады, он протянул:
   - Какую?
   - Ролики тебе ставлю.
   - Ролики? Да смилуйтесь, Алексей Григорьевич! Оставьте нам "колбаски". Подладились только-только, а вы уже снимаете!
   - Надо, Науменко! - строго сказал Федорко. - "Колбасками" вашими уже весь склад полуфабрикатов забит. А роликов там с гулькин нос. Я поставил было тех башибузуков, а они, видел сам, напороли браку столько, что и двумя платформами не вывезешь. Еще день такого художества - и слесарно-сборочный в простое. Можно ли рисковать?
   - Я-то понимаю, что рисковать нельзя, - сказал дядя Вася, - но...
   - Не нокай, цветик Василек! - крикнул из-за машинок Гладышев. - Менка славная. Для твоих "колбасок" полвагранки чугуна перетащить нужно, а ролики хоп-хоп - и залил моментом.
   Запасные плиты из ремонтно-инструментального притащили чернорабочие. Притащили и бросили прямо в сухой песок, на место, освободившееся от пустых опок, которые почти все уже пошли у нас в дело. Пробегая на плац, чтобы ставить нижние половинки формы, я нет-нет да и поглядывал на новую модель. Она казалась очень простенькой. Над гладкой баббитовой плитой было припаяно шесть таких же роликов, как и те, что ведут четыре крыла жатки по железному маслянистому скату от падения к подъему. Над каждым из роликов, торчащих над модельной плитой, возвышался отросточек для стержня. А верх был и того проще: шесть маленьких наперсточков - гнезд для шишек и будто прожилки на листке клена - канавки, расползающиеся в стороны, для заливки каждого ролика.
   "Интересно все же, почему брак может получиться в такой простой детали?" - подумал я, формуя.
   Пора уже было шабашить. Турунда с Гладышевым заформовали все свои опоки и начали заливку. Дальше в этой жаре формовать было трудно. От залитых по соседству опок полыхало жаром. Под вагранками снова ударили в рынду. Начиналась очередная выдача чугуна.
   - Бросай формовку! - приказал Науменко. - Пошли до вагранки.
   Мы заливали под частые удары рынды. От одного выпуска чугуна до другого времени оставалось ровно столько, чтобы дотащить наполненный расплавленным металлом тяжелый ковш к машинкам и залить друг за дружкой все восемь форм.
   Как приятно было увидеть наконец, что чугун дошел до самого верха формы и круглая воронка литника, в которую заливали мы расплавленный металл, наполнилась и побагровела! Радостно было чувствовать, что все наши формы примочены в меру и заливаются удачно, металл не стреляет по сторонам сильными жалящими брызгами. Он только глухо ворчит и клокочет внутри, заполняя пустоты в формах и становясь из жидкого твердым в холодном песчаном плену.
   Едва успевали мы выплеснуть в сухой песок около мартена бурый, подобно пережженному сахару, остывающий шлак, как у вагранки опять звенела рында, приглашая литейщиков брать чугун. И мы поворачивали туда, где под шумящими вагранками, в шляпах, надвинутых на лоб, в темных очках, с железными пиками наперевес, расхаживали горновые.
   Мы мчались туда бегом. Дядя Вася трусил вприпрыжку, совсем по-молодому, позабыв о своих годах.
   Мне нравилась эта рискованная работа, быстрый бег наперегонки с другими литейщиками по сыпучему песку мастерской и осторожное возвращение с тяжелым ковшом обратно.
   Было поздно. Першило в горле от запаха серы. Яркие вспышки разлетающихся искр делали почти незаметным свет последних непогашенных лампочек в отдаленных углах цеха.
   Совсем близко, за недостроенным мартеном, гудела круглая "груша" пузатая печь для плавки меди. Случайные сквозняки приносили оттуда едкий запах расплавленной меди. Захваченный общим волнением, я не обращал никакого внимания на чад и на жару, которая становилась все сильнее.
   Лица литейщиков блестели в отсветах пламени, мокрые от пота, темно-коричневые.
   Стоя под черной гудящей вагранкой, вблизи желоба, по которому мчалась к нашему ковшу желтоватая струя чугуна, изредка поглядывая на хмурое сосредоточенное лицо дяди Васи и чувствуя, как наполняется ковш, я понимал, что выбрал для себя правильное дело.
   Мелкие брызги чугуна, описывая красивые огненные дуги и остывая на лету, сыпались где-то за спиной, но я уже не порывался ускользнуть от них в сторону, как раньше, не вздрагивал, а лишь незаметно поеживался, крепко сжимая кольцо держака.
   В гуле вагранки, вблизи огня, в быстрых проходах по цеху с ковшом, полным расплавленного чугуна, была особая отвага, был риск, веселое удальство. И, таская в паре с Науменко тяжелые ковши, усталый, обливающийся соленым потом, но гордый и довольный, я был несказанно счастлив.
   Лишь к концу плавки я заметил, что возле наших машинок копошится еще с одним слесарем, погромыхивая раздвижным ключом, Саша Бобырь. Присланные из ремонтно-инструментального цеха, они переставляли нам модели на завтрашний день. По-видимому, Саша давно наблюдал за тем, как мы заливаем чугун, потому что, когда, поставив пустой ковш на плацу, разгоряченный, я подошел к машинкам, он спросил жалостливо:
   - Заморился, а, Василь?
   В голосе Бобыря я услышал признание того, что труд литейщика он почитает выше своей слесарной работы.
   - Заморился? С чего ты взял? День как день! - ответил я тихо.
   Уже иным, пытливым голосом Бобырь осведомился?
   - А где ж ты вчера до поздней ночи шатался?
   - Там, где надо, - там и шатался! Гляди лучше, плиту ставь без перекоса. И болты подтяни до отказа!
   - Не бойся! Мы свое дело знаем, - буркнул Сашка и, упираясь ногами в ящик с составом, потянул на себя еще сильнее рукоятку разводного ключа.
   - Давай кокили смазывать, молодой! - позвал меня Науменко.
   Он уже успел притащить из кладовой ящик, наполненный чугунными обручиками. Я захватил с собой баночку графитной мази и уселся около напарника на песок.
   Стоял такой пеклый жар, что плотная утром графитная мазь сейчас сделалась как кашица. Мы обливались потом даже за легкой этой работой. Надо было макать палец в графитную мазь и затем смазывать внутри каждый кокиль.
   - Соображаешь, для чего эта петрушка? - спросил Науменко.
   - Чтобы эти кокили свободно насадить на ролики.
   - Это первое. Второе - чтобы снимались они легко, вместе с песком.
   - Разве они в опоке остаются?
   - А ты думал? Застывая в кокилях, чугун обволакивается твердой коркой. Такой ролик с твердой и гладкой, скользящей поверхностью без обточки в дело идет.
   - Ловко придумано! - сказал я и вспомнил, что не раз видел, как, падая на гладкую плиту, жидкий чугун, застывая, становится гладким и твердым, как эта плита.
   За дымящимися опоками промелькнула красная косынка Кашкета. Щелкая семечки, он медленно брел по проходу.
   Нынче он приплелся на работу позже всех. Стоило ему увидеть надпись, сделанную браковщиком, как он поднял страшный крик, бегал к мастеру, ходил с ним во двор, куда обычно высыпали бракованные детали, грозился подать заявление в расценочно-конфликтную комиссию и ни в какую не признавал брака по своей вине. Так и слонялся он весь день по цеху, до самой заливки.