Посему, я думаю, заводу, да концерну в целом, стоит просто от души возмутиться тем, что следственные органы распространяют в прессе сомнительную информацию. А может быть, и пригрозить иском о защите деловой репутации предприятия…
   …После совещания Илья Лобанов, грустный лысоватый человек, нежно взял Тамару под локоток:
   — Спасибо за помощь!
   — Рано благодарите, — улыбнулась Тамара, — Как говорили в одном мультике — стрижка только начата. Еще неизвестно, что господин Юровский придумает завтра и какими еще «утечками» нас угостит.
   — Все равно, — сказал Лобанов печально, — Спасибо. И, если позволите, я вас приглашу на обед. А потом, если у вас есть время, я мог бы показать вам Петербург.
   — С удовольствием. Мы с Женей, — Тамара оглянулась на Зэебэ, — проголодались. И время у нас найдется — мы улетаем только завтра утром.
   Лобанов посмотрел на Зенгера без всякого удовольствия. Тамара ему понравилась, ему всегда нравились такие женщины — зрелые, спокойные, знающие, чего хотят от жизни. Такие не вешаются на шею тяжким грузом и не закатывают истерик. Было к тому же и во внешности ее нечто интригующее — никак не походила эта цветущая женщина с восточной ленцой во взгляде на остервенелых бизнес-леди, которых Лобанову приходилось встречать. Он, честно говоря, рассчитывал провести пару-тройку часов с ней наедине… Ну что ж, с Женей — значит, с Женей.
   Они пообедали в тихом ресторанчике у канала Грибоедова, потом отправились по городу на синем лобановском «вольво».
   Петербург Тамару разочаровал. Она бывала здесь каждый год по делам службы, и всякий раз испытывала обиду при виде облупившихся серых стен, израненного асфальта мостовых, замусоренных тротуаров. С юности ей запомнился иной Петербург — элегантный, утонченный, изысканный город, где жили, вроде бы, совсем другие люди, ничего общего не имеющие с москвичами, да и со всеми прочими жителями большой страны. «Отпрыск России, на мать не похожий, бледный, худой, евроглазый прохожий» — слова Шевчука, как казалось Тамаре, точнее любых других выражали особенность этого города.
   Но год за годом Питер становился все более жалким и обшарпанным. Все здесь было бывшим. Ветхие кружева, истлевшие любовные письма, выцветшие, навеки увядшие цветы на чахлой соломенной шляпке, пыль, тлен заброшенных родовых гнезд — вот что напоминал Петербург теперь, в неяркий облачный день последнего года двадцатого века.
   Наверное, приезжай сюда Тамара из глубинки, из районного городка — ей бы так не казалось. Но по сравнению с Москвой — нарядной, румяной, праздничной — Питер смотрелся чахоточным студентом в насквозь продуваемой балтийскими ветрами шинелишке.
   И люди здесь переменились. От былого питерского радушия, доброжелательного внимания не осталось и следа. Желчными стали люди. Как будто обида за то, что их, столичных жителей, оставили в дураках и бросили на окраине империи, с годами не уходила, а крепла из поколения в поколение. Чем шире и привольнее жила Москва, тем сильнее ненавидели ее обездоленные питерцы. А уж с тех пор, как пришел в большую власть питерские человек, только и разговоров было у петербуржцев о том, что вот-вот перенесут столицу из зажравшейся Московии в единственный достойный этого звания город.
   Как бы в ответ ее мыслям, бубнил с переднего сидения Лобанов:
   — Я, конечно, понимаю, Тамара Александровна, Питеру после Москвы удивить нечем… Но уж извините, чем богаты, как говорится…
   «Какой скучный человек,» — подумалось Тамаре. Она видела, что Лобанов ею заинтересовался — смотрел со значением, норовил к ручке приложиться… Прогибается перед человеком из Центрального офиса, или так, по-мужски заинтересован?… В любом случае — ну его к черту. И почему, почему к ней все время льнут вот такие — занудные, гнусавые?!…
   А Питер, несмотря не на что, был хорош. Светло-желтый, каменисто-серый, влажный и пасмурный, стройный и строгий, город летел за окнами машины, и не было никакой нужды прислушиваться к бормотанию Лобанова, изображающего экскурсовода. Да и чем он ей не угодил, этот Лобанов? Толковый мужик, дельный руководитель… А дело-то в том, дорогая, что меряешь ты всех и каждого одной меркой — похож? не похож? — на того, единственного, который, конечно, всем удался, всем вышел, вот только плевать на тебя хотел, ты для него — ровное место…
   Вечером поужинали в ресторане «Англетера», где остановились москвичи. Красные диванчики, полукругом развернутые к небольшой сцене с зеркальным задником, располагали к отдыху длительному и безмятежному. Лобанов уговаривал посидеть еще, дождаться половины первого, когда взвоет музыка, и выскочат на сцену танцовщицы варьете — «лучшего в России, я вас уверяю». Тамара, сославшись на усталость, предложение отвергла и, оставив Лобанова наслаждаться «лучшим в России» варьете в обществе Зенгера, удалилась.
   Однако, подниматься в номер не хотелось. Усталость свою Тамара выдумала. Напротив, нежданно появившийся свободный вечер (изначально рассчитывали, что работы будет больше, подстраховались, отведя на Петербург целые сутки) требовал продлить удовольствие. И Тамара, потоптавшись в холле, вдруг решительно развернулась и вышла на улицу.
   От подъезда гостиницы открывался вид на Исаакиевскую площадь. Синий мост. Здание «Дрезднер Банка» в красноватом граните. Здание старинное, а по виду — типичный сталинский ампир. Только что отделанное мрачноватое обиталище прокуратуры. Не отдавая себе отчета, зачем и куда она идет, Тамара направилась к мосту.
   Лиловые сумерки опускались на Петербург. Совсем рядом плескалась, дышала влагой Нева. Поплотнее закутавшись в сиреневый палантин, бледно светившийся в наступающей темноте, Тамара шла по Набережной, глядя по сторонам и думая о своем.
   Свое — это человек, о котором нельзя не думать. Девять лет назад она была влюблена в него до сумасшествия, так, что, казалось, дышать не может в его присутствии. Он не ответил взаимностью, вообще ничего не заметил. И слава богу!
   Сенатская площадь. Бронзовый Петр на бесноватом жеребце. Вспышки фотокамер — туристы позируют у гранитного постамента. Мимо.
   И слава богу, что он ничего не заметил. Такие, как он, умеют не замечать лишнего, не создавать себе ненужных проблем. А чем еще можно было бы назвать роман Большого Босса с руководительницей одного из подразделений — роман, изначально обреченный на скорый и скучный финал…
   Такие как он… Да разве есть такие, как он? За годы работы в большом бизнесе она видела многих — удачливых, уверенных в себе, напористых людей, умеющих прогибать под себя окружающий мир. Но — то ли не смогла, то ли не захотела разглядеть в них то, что так ясно видела в нем. Сила, в нем заключенная, не разрушала, а создавала. Он не пробивал стены — он строил новые коридоры и шел по ним.
   Английская набережная. Стрелка Васильевского острова напротив. Едва различимое вдалеке, в темени здание Меньшиковского дворца. Неказистое снаружи, оно, говорят, прелестно внутри, дышит безмятежностью праздника — да только никак она не выкроит времени посмотреть, год за годом наезжая в Питер. Мимо…
   …Интересно, каков он на ринге? Когда-то, говорят, был многообещающим спортсменом, выигрывал какие-то там юношеские чемпионаты. Этот его напор, хмурая его энергия оттуда, должно быть. И оттуда же, наверное, это странное для русского бизнеса стремление — бороться по правилам. Не нападать, пока не станет ясной и недвусмысленной угроза со стороны соперника. А, нападая, помнить, что не все средства и методы дозволены, какой бы заманчивой не была цель…
   Она шла, не замечая, что все набирает и набирает темп. Ежась от речной прохлады, от стылого ветра, неуместного в середине июля, она шла, отщелкивая шаги звонкими каблуками — в такт собственным мыслям, что неслись все неудержимей и уже грозили скорыми слезами отчаяния.
   Ничего, ничего никогда не будет!… И сколько еще времени должно пройти, чтобы выросло внутри равнодушие, чтобы перестал гипнотизировать этот его голос, от которого воля слабеет, руки опускаются и ничего на свете больше не хочется — только слушать, рядом быть…
   Время лечит. О, да, безусловно! Вылечит и ее когда-нибудь. Да только не скоро — девяти лет не хватило, чтобы выбросить из головы пустые мечты, перестать представлять себе, как, вот прямо сейчас — за докладом по текущим проблемам, за деловым ланчем — возьмет и коснется его рукава, его щеки — теплой, чуть шероховатой от мгновенно вырастающей щетины…
   Да нет, было же время, когда все замерло и успокоилось вроде бы. Она смирилась — чему не бывать, того и не будет, нечего себе воображать. Искала себе другой объект — по рангу, по чину… Не нашла. И не найдет никогда.
   Дворцовая набережная. Полукруг Эрмитажа.
   Она остановилась, сообразив, что зашла слишком далеко. Какие-то люди шли по площади. «Эй, девушка!» — окликнул ее голос, веселый и пьяный. Она шарахнулась в сторону и, развернувшись, пошла торопливо обратно.
   Ну да, ну да. Она успокоилась и смирилась. Она научилась почти равнодушно слушать его, дышать глубоко и ровно. А потом…
   Что потом? Что случилось? Ничего особенного, никаких событий. Ни словом, ни жестом он не дал ей знать о перемене. И все же…
   Ну, просто тень какая-то мелькнула в воздухе. Просто изменился вдруг запах мира, и краски окружающего прояснились внезапно, и что-то такое дрогнуло, сдвинулось с оси. Он ее увидел.
   Нет, в самом деле! После стольких лет безупречной ее службы. После сотен еженедельных докладов, после тысячи встреч и разговоров — он ее увидел.
   Как она мечтала об этом, как хотела этого, как ждала! Вот же я, вот я — умная, красивая, добрая, с таким грузом нерастраченной любви, с таким запасом нежности, что сердце не выдержит, разорвется в клочья от одного твоего слова… Увидь, разгляди, остановись ты хоть на минутку!…
   Он ценил ее, конечно. Он умел сказать человеку очень важные, очень нужные слова, совсем простые, но способные творить чудеса: «Спасибо. Вы не представляете, как помогли мне». «Что б я без тебя делал!». «Тамара, ты моя находка. Горжусь собственной прозорливостью».
   О, эти менеджерские уловочки! Она и сама пользовалась этим — совсем несложно сказать человеку приятное, зная, что назавтра он возблагодарит за это сторицей — ударным, так сказать, трудом. Заставь человека поверить в то, что он незаменим, талантлив, необычаен — он горы для тебя свернет!…
   Ценил, стало быть. Выделял из прочих. Доверял. Но — не более.
   Она как будто разделилась на две половинки. Одна — госпожа Железнова, директор Правового департамента, профессионал, боевой товарищ, рабочая лошадка, незаменимый и важный для Корпорации человек. Эту половинку он видел, ее и отмечал, отличал от прочих.
   Вторая — та самая Тамара, которая так и осталась семнадцатилетней девочкой — влюбчивой, пугливой, неразумной и нерасчетливой. Тамара нежная, Тамара тайная, тщательно оберегаемая от посторонних взглядов — столь тщательно, что и он не сумел разглядеть этой ее ипостаси. Ничего, ровно ничего женского не видел он в ней.
   До недавних пор.
   И вот — случилось что-то. Не показалось ей, ой, не показалось!… Девять лет понадобилось человеку, чтобы понять, что не все ладно в бьющемся рядом сердце, что эти вот ее прямые, товарищеские взгляды, эта вот ее прохладная улыбка, спокойный голос, ровный тон — не более, чем прикрытие, ширма, за которой такое творится, такие страсти бушуют…
   Увидел. Разглядел. Заинтересовался. Поздний ужин вдвоем, когда, вроде бы, и разговоры велись простые и честные — о старых знакомых, о его детях — не так уж прост был и не так уж честен. На мягких-мягких лапах ступая, подкрадываясь, сужая круги, он подбирался к ней, чтоб заглянуть поглубже, проверить — а правда ли? А в самом ли деле, моя дорогая, ты, как и много лет назад, трепещешь и замираешь при звуках моего голоса? Да может ли такое быть? Да не ошибся ли я?
   Она видела эти его тайные движения, и они не вызывали в ней понимающей усмешки. Он ведь тоже боялся ошибиться, ведь может же этот несгибаемый человек бояться хоть чего-то!…
   И она позволила ему заглянуть в себя. Перестала прятаться. Хочешь увидеть? Смотри! Я как на ладони, я открыта тебе. Если за столько лет не нашлось сил погасить в себе эту тихую и больную любовь — не удастся и дальше. Так стоит ли пытаться? Стоит ли делать вид, что ничего не происходит?
   Он все видел и все понял. И теперь остается только ждать его решения…
   Словно очнувшись, она остановилась под фонарем, огляделась. Кажется, не так уж далеко от гостиницы. Глянула на часы — без десяти два. Хм… И как она будет выглядеть завтра — невыспавшаяся, с синеватыми тенями вокруг глаз?… В последний раз замерла, глядя на реку.
   Два моста — слева и справа — освещенные несильными прожекторами, казалось, висели в темном воздухе. И вдруг случилось что-то — дрогнули, покачнулись гнутые полотнища и медленно поползли вверх. В небывалом синеватом ночном свете разводили мосты.
   Директор Правового департамента Тамара Железнова стояла на петербургской набережной, смотрела на вздымающиеся дуги плакала.
* * *
   Вечер того же дня. Москва.
   Она плакала. Совершенно точно, она плакала!…
   Пузатый человек на сцене, страшно шевеля бровями, пел что-то на удивление незамысловатое, даже ему, Малышеву, понятное. Знать бы еще, о чем это он… Нет, неплохо, конечно. Да что там говорить — здорово поет чувак, но чтоб плакать…
   Пузан, всемирный любимец-тенор, допел последнее долгое-долгое слов и горестно умолк. Зал взорвался аплодисментами. «Браво» и «Бис» орали так истово, как если бы за собственную жизнь голосовали. Малышеву заложило уши, но он мужественно громыхал ладонями и поглядывал искоса на Настю. В ее глазах все еще стояли слезы, но она улыбалась так светло, что от сердца отлегло — ладно, пусть поплачет, если ей от этого лучше.
   Настя, с едва сдерживаемым радостным взвизгом принявшая его приглашение на концерт, сегодня вдруг оказалась в настроении совсем не праздничном. Заехав за ней в задрипанное Перово, он получил на руки совершенно унылую и упавшую духом девицу. Более того — покрасневшие веки недвусмысленно информировали о недавних слезах. На деликатные вопросы Настя лишь виновато мотала головой и бормотала: «Ничего страшного не случилось» — и все извинялась.
   Малышев обиделся. Вот тебе и восхищенная благодарность! Он так рассчитывал доставить ей удовольствие, так хотел посмотреть на радостное, оживленное личико, и — на тебе! Страдальчески сведенные брови…
   А Настя, не замечая настроения нарядного господина, сердито сопевшего по правую руку, просто сидела и слушала: музыку, голос, саму себя. В который уже раз повторялось это волшебство — теплая волна музыки смывала все обиды и проблемы, вообще все сиюминутное, и ничего не оставалось в ней от прежней Насти Артемьевой, уставшей и вечно торопящейся. То, что не имело отношения к ее телу, но было, собственно, самой Настей, — внутреннее ее существо, именуемое обычно душою, — уходило куда-то, растворялось в целебных потоках и возвращалось с финальными аплодисментами до блеска отмытым, светлым, прозрачным.
   Такое было всегда, когда доводилось слушать хороших исполнителей, но сегодня все воспринималось еще острей, еще болезненнее и радостней. Может, дело было в том, что в первый — и в последний, наверное, — раз ей пришлось слушать величайшего из теноров мира. Может, так обострила чувства недавняя ссора — безобразная и некрасивая сцена, из-за которой она едва не отказалась прийти сюда, и только понукания настырной сестры заставили ее унять обиженные слезы, одеться и выйти к сияющему внизу автомобилю. А может, дело было вовсе в чем-то третьем, что имело отношение к сидящему справа белокурому человеку.
   Настя покосилась на Малышева. Он не отрываясь смотрел на сцену, и губы его были плотно сжаты. Сладко-сладко, нежно-нежно начинал певец первые такты арии из «Любовного напитка», и Настя под эти звуки остро почувствовала свою вину и легонько тронула ладошкой руку, лежащую на соседнем подлокотнике. Рука вздрогнула, Малышев обернулся.
   — Спасибо вам, — шепнула Настя, — Это так чудесно… Спасибо!
   Сжатые губы разошлись в улыбке. Он был красив. Впрочем, все вокруг было красиво сейчас для Насти.
   … Смеркалось, когда они вышли из Кремлевского дворца.
   — Съездим поужинаем? — предложил Малышев.
   Он твердо решил держаться намеченного плана. Ужин, вино — и непременно в нумера! Хватит, в самом деле, ходить вокруг да около… О том, что данный сценарий однажды уже провалился, Малышев старался не думать. То тогда, а то теперь. Настя к нему попривыкла, смотрит с доверием, вот и под руку позволила себя взять, не дернувшись…
   — Может, прогуляемся лучше? — она подняла к нему личико, белевшее в сумерках.
   Малышев вдохнул, выдохнул, мысленно досчитав до восьми:
   — Давайте прогуляемся. А потом — ужинать!
   Они шли некоторое время молча по аллейке Александровского сада.
   — Так что случилось, Настя? На вас лица не было, когда я приехал… — осторожно вернулся Малышев к оставленной теме.
   Тут был свой резон. У девушки проблема, ей, скорее всего, требуется помощь — и вот он, рыцарь в сияющих доспехах, спешит на выручку и спасает ее от всех на свете страховых случаев…
   Настя молчала.
   — Я не просто так спрашиваю, — снова подступил Малышев, — Может быть, я сумею вам помочь? Решу вашу проблему?
   Настя вдруг усмехнулась:
   — Вот вы-то, Сергей Константинович, точно не поможете.
   — Почему это? — он даже остановился.
   — Потому что моя проблема, как вы выразились, вы и есть.
   Она совершенно не собиралась ничего ему рассказывать. Это было бы предательством. Она не может, не должна жаловаться совершенно чужому человеку на того, кто был и остается главным в ее жизни. Но музыка сделала свое черное дело: ни охоты, ни сил говорить неправду у Насти не осталось.
   — Я сегодня поссорилась с человеком. Очень сильно, мы никогда раньше так… Из-за того, что я приняла ваше приглашение.
   — С каким человеком?
   — С моим женихом.
   — С женихом?!
   Они стояли посреди аллеи, и люди огибали их с обеих сторон, снова смыкаясь в единый поток.
   — А что вас так удивило? — спросила Настя с холодком, — Я что, произвожу впечатление девушки одинокой и всеми брошенной?…
   Да. Именно такое впечатление она и производила. Не столько брошенной, сколько потерянной, забытой, неприкаянной, которую немедленно надо найти, отогреть и спасти от злобного мира.
   Жених? Какой еще жених?! Его не может быть, не должно. И вообще, она ни о чем таком и не… Стоп! А с чего она должна была об этом рассказывать? Ее кто-то спрашивал об этом?
   Не спрашивали. Малышев с первой секунды уверовал в ее одиночество, и даже не подумал что-либо уточнять. Жених, значит…
   — Я должен принести свои извинения? — он постарался спросить как можно язвительнее, но вместо этого в голосе прозвучала явная обида.
   — Не сердитесь, — она чуть коснулась его руки, второй раз за вечер — на секунду только, как будто этот короткий жест должен был его успокоить, — Глупо все это вам говорить. Но я так расстроилась…
   Спокойно, сказал себе Малышев. Ну, жених. Ну и что? Ты что, на его место претендуешь? Нет, не претендуешь. Жених сам по себе, ты — сам по себе. Отродясь не мешали ему чужие мужья и любовники. План прост и краток, и неприятное открытие никак на него не повлияет. Надо побыстрей сменить тему… Но вместо этого он спросил:
   — Вы рассказали ему, что идете со мной на концерт?
   — Конечно, — Настя недоуменно пожала плечами, — Он же со мной никогда не ходит. Не любит. Иногда я хожу одна, иногда с кем-то из приятельниц… На этот раз — с вами. И я не понимаю, из-за чего он так…
   Ощущение было такое, как будто в него ледяной воды налили — от пяток по самую маковку. Вот, значит, как. Со мной — как с подружками. Ага.
   — А вы не думаете, — сказал он с каким-то даже присвистом, — что есть некоторая разница между вашими приятельницами и мною? Я мужчина все-таки… — и осекся, сообразив, как комично это звучит.
   — Есть разница, — ответила Настя неожиданно резко, — И я не буду делать вид, что ее не существует, но… Вам простительно, мы знакомы без году неделю… Но Макс…
   Макс?!
   — …Макс знает меня давно и очень хорошо. И он должен понимать, что если я собираюсь выйти за него замуж — а я собираюсь выйти за него замуж — я никогда, не из каких соображений не буду встречаться с другим мужчиной. Ну, в смысле… — она вдруг смутилась, — О, господи… Вы меня поняли.
   — Вы его любите? — спросил Малышев после долгой паузы.
   Она сложила на груди руки:
   — Не очень корректный вопрос, Сергей Константинович…
   — Зато простой и важный. Любите?
   — Не знаю, — выдохнула она. Подумала, помолчала, — Вы поймите, так много значения придается этому слову, что уже невозможно понять, что же оно, в конце концов, означает. Люблю? Не люблю? Откуда я знаю? Сравнить не с чем… Нет, можно, конечно, есть какие-то эталоны… Ромео и Джульетта, да? Там-то, конечно, любовь была настоящая. Но там, как вы помните, все умерли. А я вот живу…
   Она стояла, глядя в ту сторону, где играла музыка и светились огоньки фонтанов.
   — Значит, не любите, — резюмировал Малышев, — Значит, у меня все-таки есть шансы…
   — У вас всегда есть шансы, — ответила тихонько Настя, — И вы это прекрасно знаете. Но в данном случае дело не в вас.
   — В Максе? — уточнил Малышев и удивился, до чего, оказывается, неприятно и неказисто это имя.
   — И не в Максе. Дело во мне. Встречаться с одним, давать обещания другому… Не умею я этого. И учиться не хочу.
   Сейчас же, немедленно, надо было взять и поцеловать эту высокоморальную девицу на глазах у множества людей. И никуда б она не делась — сдалась бы, обмякла… Но Малышев оцепенел, глядя на хмурое бледное личико в обрамлении темных, гладко зачесанных волос.
   — Можете считать меня «динамой», если хотите, — сказала она вдруг, — Или как это у вас там называется… Я готова извиниться, если расстроила ваши планы. Мне пора.
   — Пойдете мириться со своим женихом?
   Настя подняла удивленные глаза: так по-детски обиженно прозвучал вопрос.
   — Нет. Пойду домой. Посмотрю телевизор. Или почитаю чего-нибудь. Лягу спать.
   — Я вас отвезу…
   — Спасибо, не стоит. Я сама…
   — Настя, — тон Малышева стал неожиданно жестким, — Вы живете в совершенно бандитском районе, кругом пьяные пролетарии. И наверняка ни одного фонаря в округе. Куда вы пойдете одна так поздно? Если вы не хотите, я не поеду с вами. Вас отвезет мой водитель.
   — А вы?
   — А я уж как-нибудь доберусь.
   Они прошли к стоянке. Малышев усадил в машину вконец растерявшуюся Настю. Хотел уж было решительно хлопнуть дверцей, не прощаясь (динамо и есть! Нет, вы видели, а?!…), но вместо этого наклонился к девушке и сказал:
   — Вот что, лапушка. На твои моральные устои я не покушаюсь. Но и сдаваться не намерен. Так что, оставляю за собой право действовать дальше на свое усмотрение… Идет?
   И пока Настя соображала, что может означать сделанное им заявление, он легко поцеловал ее в щеку и закрыл дверь.
   Машина отъехала. Малышев посмотрел ей вслед, сказал непечатное и подошел к джипу охранника:
   — Подбросишь?
   … Уже дома он набрал телефон Шевелева и, без всяких вступлений, попросил:
   — Жора, личная просьба. Записывай: Артемьева Анастасия, институт Стали и сплавов, аспирантка. Меня интересует все, что связано с ней. И… с неким Максом. Нет, фамилии не знаю. Это ее жених, кажется. Хорошо. Буду ждать. Пока!
   Он думает, оторвал такую девку, так она всю жизнь возле него сидеть будет? Нет, парень. За таких девушек надо бороться. Еще посмотрим, как у тебя это получится, Макс!…
   О том, что он собирался переспать сегодня с Настей и завтра с ней попрощаться навеки, Малышев как-то забыл.

10

   27 июля 2000 года, четверг. Белогорск, загородная резиденция губернатора
   Губернатор Белогорского края Александр Иванович Кочет сидел в кресле, выложив на кофейный столик ноги в ботинках сорок пятого с половиной размера, прихлебывал неразведенное виски с оплывшими кусочками льда и сердито смотрел в стену.
   Александр Иванович Кочет всегда смотрел сердито. Выражение мрачной угрозы само по себе сложилось на его лице еще в те времена, когда он начинал службу в армии зеленым лейтенантиком. Выражение эти окрепло и прикипело к лицу навеки, когда он вышел на первые в своей жизни командные посты. По правде говоря, сейчас, на гражданке, оно было, пожалуй, излишне, но менять что-либо оказалось поздно: вместо дружелюбного взгляда получалась у Александра Ивановича подозрительная мина, вместо доброй улыбки — жутковатый оскал. Ну и хрен с ним, с лица не водку пить, как любил говаривать Александр Иванович.
   Впрочем, в этом-то выражении угрозы на лице и таился один из нехитрых секретов, что помогли в свое время Александру Ивановичу выйти сначала в число всенародно любимых защитников родины, а в какой-то момент — даже в пятерку наиболее популярных политиков. Сердитое лицо с перебитым и вкось сросшимся носом, гипертрофированные, как у примата, надбровные дуги, под которыми прятались маленькие неподвижные глаза, гигантское грубо сколоченное тело, тяжелый, словно церковный колокол, голос — все это, согласно мнению социопсихологов, плотненько укладывалось в рамки народных представлений о национальном герое образца середины девяностых годов.