И Мария повела себя именно так, как он и ожидал. С показной величавостью, хотя на самом деле развязно, она без приглашения опустилась в кресло и сказала, не переставая усмехаться:
   — Что, дядюшка, намереваетесь вразумить меня? А может, лучше поздравить с такой удачей? Не каждый день ваши родственники возлагают на себя корону." Впрочем, что это я? Ведь вы тоже близки к трону, хотя вам и не удалось подойти к нему вплотную, как мне. Или все-таки удалось? При дворе разное говорят…
   И Мария бесстыдно поглядела на кардинала. Тот едва справился со вспышкой ярости. Чтобы не выдать себя, он взял в руки перо и принялся чинить его изящным, отделанным перламутром ножичком. Пальцы у него слегка дрожали. Он прекрасно понял, на что намекала племянница. На их с Анной тайный брак. Что ж, девица вполне заслужила свою ссылку. И до чего вульгарна, до чего напоминает простолюдинку! На что только польстился этот мальчишка?!
   — Вот что, Мария, — с показным спокойствием начал Мазарини, решив оставить без внимания наглую выходку племянницы. — Рано тебе еще изображать из себя королеву. И время твое никогда не наступит. Я об этом позабочусь. Не видать тебе короны, слышишь, ты, дерзкая девчонка?! — Кардинал все же не выдержал и сорвался на крик.
   Племянница ойкнула и испуганно сжалась в кресле. Она знала, что кардинал редко приходит в ярость и что в такие минуты лучше держаться от него подальше.
   — Я убью тебя своей собственной рукой, если ты посмеешь ослушаться меня и немедленно не отправишься в Бруаж! С тобой поедут твои сестры и госпожа де Венель, их воспитательница…
   На глазах Марии вскипели горькие горячие слезы.
   — Дядюшка, — запинаясь, проговорила она, — позвольте мне остаться! Я умру и разлуке с Людовиком! Я так люблю «то!.. И мне так хочется стать королевой… — опустив голову, добавила девушка.
   Мазарини почувствовал, что готов улыбнуться. Господи, какая наивность! Неужели она действительно полагала, что первый министр Франции способен забыть о государственных интересах и позволить своей родственнице разрушить его политические планы? Вот простушка!
   — Нет, Мария, — произнес он сурово. — Я слишком долго выносил твои капризы и выходки. Ты завтра же уедешь!
   И Мазарини жестом отпустил ее. Его решение было окончательным, и напрасно Мария плакала на груди у Людовика. Юный король знал, что проиграл. На следующий день он проводил свою возлюбленную до кареты, которая ждала ее во дворе Лувра. Людовик не в силах был удержаться от слез, и итальянка обиженно бросила ему на прощание:
   — Ах, сир, вы король, но вы плачете, потому что ничего не в силах изменить. Я уезжаю, уезжаю! А вы остаетесь…
   Тут Мария начала рыдать и велела кучеру трогать. Карета выехала на дорогу, ведшую в Фонтенбло. Людовик долго смотрел ей вслед, а потом приказал оседлать себе одну из самых норовистых лошадей, свистнул псу и отправился на охоту. Вернулся он лишь к вечеру и тут же сел писать Марии первое из многочисленных любовных писем.
   Но Мазарини рано было успокаиваться. Оказалось, что Мария не намерена сдаваться без боя. В Фонтенбло она заявила, что очень больна, что вот-вот умрет и что не в силах продолжать путешествие. Узнав об этом, Людовик так разволновался, что собрался скакать к возлюбленной без промедления, махнув рукой на все королевские обязанности. Мать вынудила его остаться в Лувре едва ли не силой и попросила Мазарини предпринять что-нибудь.
   Кардинал написал племяннице, что очень сожалеет о ее недомогании и что советует ей ехать дальше, так как морской воздух Бруажа наверняка пойдет ей на пользу. Доброжелательные на первый взгляд строки скрывали угрозу, и Мария поспешила повиноваться.
   «Любовь моя, — торопливо пробегала глазами юная Манчини очередное послание короля, — Вы не можете вообразить себе, как я тоскую без Вас и как мне одиноко. О, сколь тяжело быть государем и ни на минуту не забывать о бремени венца и обязанностей, на тебя возложенных! Будь моя воля, я был бы сейчас у Ваших ног, и шептал Вам слова признания, и глядел бы в Ваши сияющие от счастья глаза! Но — увы! — судьба распорядилась иначе…
   Впрочем, что это я? Чуть не забыл известить Вас о грядущей радости. Матушка позволила нам встретиться — в Ла-Рошели! Это случится уже на следующей неделе, и я многого жду от этого свидания!..»
   Да, действительно, Анна Австрийская разрешила юным возлюбленным еще раз увидеть друг друга. Она была уверена, что встреча продлится недолго — ровно столько, сколько нужно, чтобы сказать последнее «прости!» и торопливо обменяться поцелуями, но сам Людовик думал иначе. Он полагал, что свидание окажется решающим и что Мария наконец-то станет принадлежать ему полностью.
   «Она наверняка давно уже хочет этого. Ведь в ее жилах течет южная кровь. Мария любит меня, и ей придется по сердцу, если мои объятия будут горячее, чем обычно».
   Тут Людовик недовольно поморщился. Ему на память пришло письмо Мазарини, где кардинал осмелился упрекать его за «недостойную короля переписку с известной особой». Как бы все-таки уговорить матушку на эту свадьбу? Тогда и переписываться бы не пришлось — о чем писать собственной жене?
   Но Мария разочаровала короля. Она без обиняков заявила ему:
   — Сир, я буду принадлежать вам только в браке. Думаете, я не знаю, как вы обошлись с моей сестрой, которая имела неосторожность поддаться на ваши уговоры и позволить вам слишком многое?
   Людовику были неприятны эти воспоминания, но он не оставил своих попыток сломить сопротивление упрямицы. Однако все было напрасно. Свидание длилось три часа, и все это время Мария капризничала и требовала, чтобы король женился на ней. В конце концов Людовик рассердился и сказал:
   — Возможно, вы еще пожалеете, что так вели себя нынче. Мое терпение тоже имеет предел!
   С этими словами он нахлобучил шляпу, быстро, даже не кликнув слугу, накинул плащ и вышел, коротко поклонившись строптивой возлюбленной.
   Спустя несколько часов король уже прискакал в Сен-Жан-де-Люз, где его ожидал кардинал. Последний был очень расстроен, потому что испанцы начали выражать недоумение тем, как медленно продвигаются переговоры. Прежде они и сами не слишком-то торопились, но теперь, видно прослышав об очередном увлечении Людовика, похоже, решили обидеться. И Мазарини, с мрачным видом войдя к королю, сухо произнес:
   — Ваше Величество, боюсь, вы не оставляете мне выбора. И я, и королева, ваша матушка, уже не раз приступали к вам с расспросами относительно вашего намерения жениться на испанской инфанте. Вы отвечали уклончиво, и нынче я вынужден прервать переговоры с Мадридом. Надеюсь, вы понимаете всю опасность этого шага для Франции. Итак, я немедленно сношусь с испанским двором и объявляю, что вы отказываетесь взять инфанту в жены. После этого я буду иметь честь просить Ваше Величество принять мою отставку. При дворе я не останусь, а уеду в Италию…. вместе со своими племянницами. — Тут Мазарини коротко глянул на опешившего Людовика и опустил глаза, чтобы скрыть загоревшийся в них довольный огонек. Похоже, его ход оказался удачным. Юнец сейчас сдастся.
   И кардинал смиренно прибавил: — Так что же, государь, вы согласны отпустить меня на родину?
   Людовик помедлил с ответом. Он был почти уверен, что его собеседник блефует, но одна мысль о том, что слова итальянца — не пустая угроза, приводила его в ужас. И дело было не только в Марии, но и в гневе королевы-матери, к которой Людовик питал почтительную сыновнюю любовь.
   — Посылайте де Грамона в Испанию, — наконец отрывисто бросил король. — Я женюсь на принцессе. — И добавил, нехорошо усмехнувшись: — Все-таки негоже обижать кузину.
   И вот герцог де Грамон стрелой помчался в Мадрид, чтобы от имени французского государя официально просить руки юной инфанты Марии-Терезии. Его сопровождало несколько десятков всадников — почетный эскорт посла.
   Филипп IV приходился Анне Австрийской родным братом, и потому де Грамон рассчитывал на теплый, едва ли не семейный прием. Герцог происходил из Беарна и, как многие уроженцы тех мест, обожал праздники и веселье. Мадрид показался ему беззаботным и ярким, так что нарядные плащи и розовые перья на модных шляпах французских дворян прекрасно дополнили собой палитру улиц испанской столицы. Грамон пришел в превосходное расположение духа, с каким и переступил порог королевского дворца. Но боже, какое разочарование его ожидало!
   Беззаботным французам внезапно показалось, что они очутились в древней Византии. Притихшие, шагали они по огромным темным залам дворца, провожаемые бесстрастными взглядами облаченных в черное придворных. Пышные оборки и разноцветные ленты и перья на шляпах выглядели нелепо и бедно на фоне тех изумительных драгоценностей, которые украшали в остальном скромные наряды испанцев. Было очевидно, что когда-то все эти золотые вещицы принадлежали ацтекам: Испания недаром гордилась своими конкистадорами.
   Обескураженный де Грамон, миновав длинную анфиладу покоев, в конце концов приблизился к затянутому золотой тканью возвышению, где восседал испанский монарх — весь в черном, в черной же широкополой шляпе, с орденом Золотого руна на шее. В течение доброй четверти часа, пока коленопреклоненный де Грамон произносил заученную наизусть приветственную речь, король не произнес ни слова и не шелохнулся. Память у герцога была отличная, так что повторять выспренные фразы не составило ему никакого труда, и занят он был в основном тем, что наблюдал за Филиппом — моргнет или не моргнет. (Не моргнул, о чем и рассказывал потом своим спутникам потрясенный де Грамон.) Таков был суровый, продуманный до мелочей этикет испанского двора, и Людовик Французский многое позаимствовал из него, когда решил, что пришла пора сделаться полубогом и назваться Королем-Солнцем.
   После столь «ласкового» приема, оказанного французским дворянам Филиппом IV, их отвели к королеве и инфанте. Де Грамон, который не знал, как следует вести себя в присутствии этих высокородных дам, решился спросить совета у шедшего с ним рядом испанца.
   — Простите великодушно, сударь, — обратился учтивый француз к своему молчаливому спутнику, — не могли бы вы оказать мне одну услугу?
   Придворный обернулся к гостю и изумленно воззрился на него.
   «Дьявольщина, наверное, я что-нибудь не то делаю, — пронеслось в голове у де Грамона. — Вот ведь незадача! А я-то думал: увеселительная прогулка — и все… Ну да ладно! Что ж мне теперь — рта не раскрывать, что ли?! А может, он вообще нашего языка не знает?»
   — Сударь, — продолжал тем не менее герцог, — никто не нашел времени посвятить меня в секреты испанского этикета. Когда я завидел Его Величество и замер, потрясенный его великолепием, меня довольно… э-э… невежливо подтолкнули в спину и нажали на плечи, показывая, что я должен опуститься на колени. Так вот, чтобы избежать впредь подобных проявлений неучтивости, которые я извинил только потому, что не допускаю и мысли, чтобы меня, посла французского государя, хотели намеренно обидеть, я бы просил вас объяснить, как мне поступить при виде Ее Величества и Ее Высочества. В частности, я хотел бы знать, когда подобает произносить слова приветствия.
   Сказав это, француз широко, насколько это позволяли правила приличия, улыбнулся, и улыбка эта была столь располагающей и обезоруживающей, что испанец не смог устоять против нее. Слегка поклонившись, он произнес на безукоризненном французском языке:
   — Мне очень жаль, герцог, что вы не по своей вине очутились в подобном положении. Я представляю, насколько вам, тонкому знатоку этикета и искушенному придворному, приходится сейчас нелегко. Извините меня, я пренебрег своими прямыми обязанностями. Итак, у нас есть еще несколько минут, и я постараюсь использовать их с толком. Когда вы окажетесь перед троном и увидите королеву и инфанту, вы должны тут же преклонить колени и почтительно приложиться губами к краю их платьев. Вот и все. Говорить вам ничего не нужно.
   — Но как же моя речь? — спросил изумленный де Грамон. — Ведь должен же я известить принцессу о том, что мой государь просит ее руки?
   — Ничего говорить не нужно, — повторил испанец и жестом пригласил де Грамона следовать вперед.
   Герцог воспользовался полученными советами. Он неторопливо встал на колени, поочередно поднес к губам края двух пышнейших парчовых платьев, а потом на цыпочках удалился.
   Мода, господствовавшая тогда при испанском дворе, его поразила. Открытыми оставались только женское лицо и кончики пальцев. Все прочее скрывали волны ткани. Широчайшие кринолины, огромные воротники, туго стянутые волосы… Де Грамон долго гадал потом, в состоянии ли вообще эти похожие на истуканов женщины двигаться. Обед, на котором ему было позволено присутствовать, нимало не рассеял его недоумение. То есть королева и инфанта безусловно ели, но очень мало и очень медленно. И, разумеется, в полной тишине. А прислуживали им дамы в белом, которые весь обед провели, стоя на коленях! (И выросшую в такой обстановке инфанту Людовик потом вынуждал ездить в одной карете со своими возлюбленными — например, с Луизой де Лавальер или с Монтеспан! Какое унижение!)
   …В течение всего обеда де Грамон исподволь бросал взгляды на свою будущую королеву и остался весьма доволен увиденным. Небольшого роста, изящно сложенная, белокожая. А волосы-то, волосы! Как странно распорядилась природа, наградившая испанку такими волнистыми белокурыми локонами! Правда, голоса Марии-Терезии герцог так и не услышал, а о ее нраве мог только догадываться. К сожалению, и де Грамон, и большинство его современников недооценили прекрасную натуру этой женщины. А вернее сказать — она осталась для них тайной за семью печатями. Дело же заключалось в том, что отец инфанты, король Филипп, строго-настрого приказал ей навсегда превратиться в тень своего мужа.
   — Дочь моя, — внушал Марии-Терезии родитель, — наша страна еще долго будет зависеть от прихотей Франции. Если тамошний государь действительно возьмет тебя в жены, на что я и твоя мать очень надеемся, ты обязана во всем покорствовать Людовику, который, к сожалению, не отличается покладистостью, и ни в коем случае не перечить ему. Если, конечно, — добавил Филипп, подозрительно глядя на девушку, — ты не хочешь, чтобы Мадрид был разорен, а то и завоеван чужеземцами.
   Мария-Терезия выразила удивление, что отец даже может такое о ней помыслить, заверила, что все поняла, и удалилась к себе. Она готова была дать любое обещание, лишь бы уехать жить в Париж, представлявшийся ей средоточием веселья. Однако нарушать слово Мария-Терезия вовсе не собиралась. Вот почему эта скромная, умная, набожная и вообще во всех отношениях достойная женщина стала восприниматься французами как разряженная бездушная кукла. И даже Людовик не догадался о том, насколько страстна была по натуре его молчаливая хорошенькая жена, и каких трудов ей стоило не выказывать на супружеском ложе свой темперамент. «А вдруг, — думала она с испугом, — Людовик сочтет меня распутной? Пускай уж лучше считает безвольной и недалекой».
   Что же до простого народа, то он восхищался милосердием королевы и ее смелостью. Она без опаски входила в чумные и холерные бараки, не гнушалась самой черной работы в госпиталях и помогала ухаживать за искалеченными на полях сражений ранеными. Придворные же за это смеялись над ней и даже ославили слабоумной.
   — Что с нее взять? — хмыкали щеголи, придирчиво глядя на себя в зеркало и оправляя парики. — Вроде бы и хорошенькая, да ведь и не улыбнется никогда, и комплиментов не признает, А эти ее посещения нищих и уродцев? И как только король не брезгует делить с ней постель? Одно слово — дурочка!
   …Но все это в будущем, а пока стремительно надвигался назначенный день свадьбы по доверенности — 3 июня 1660 года. Как ни странно, ночь, предшествовавшую церемонии, невеста провела спокойно — она крепко спала и безмятежно улыбалась, видя во сне огромные, залитые светом залы Лувра и зеленые лужайки с мраморными статуями. Зато Филипп очень волновался и не сомкнул глаз до самого рассвета. Он то молился, то принимался будить королеву, сердясь, что та смеет спать, позабыв о решающем для судьбы Испании дне.
   Когда же наконец наступило долгожданное утро, придворный цирюльник только горестно вздохнул при виде осунувшегося и бледного лица своего повелителя и сразу же начал колдовать над многочисленными баночками и склянками с притираниями и румянами.
   …К алтарю невесту повел сам Филипп. На девушке было очень простое платье из белой шерсти, украшенное серебряным шитьем, а на Его Католическом Величестве — наряд непривычного серого цвета. Взоры всех присутствующих сразу невольно устремились на огромный алмаз «Зерцало Португалии» и необычных размеров жемчужину «Перегрину», красовавшиеся на его шляпе.
   Французского государя на этой свадьбе представлял дон Луис де Харо. Дождавшись возле алтаря Марии-Терезии, он бережно взял ее за руку, подержал несколько мгновений и отпустил. После этого невеста протянула руку своему отцу, который со слезами на глазах (он был счастлив, что его план увенчался успехом) поцеловал ее. Поцеловал очень почтительно, ибо теперь это была рука королевы Франции!
   На следующий день на Фазаньем острове, где совсем недавно проходили переговоры испанцев с Мазарини, состоялась встреча Анны Австрийской и Филиппа. Брат и сестра не виделись сорок пять лет — целую жизнь, и Анна, настроенная несколько сентиментально, решила заключить испанского монарха в объятия.
   — Брат мой, подойдите ближе, — ласково произнесла она, не решаясь переступить границу, которая — буквально! — отделяла ее от Филиппа. — Так нам будет удобнее.
   Не сразу проникнувший в намерения сестры Филипп послушно сделал два шага вперед и тут же оказался в родственных объятиях.
   — Оставьте, Анна, — пробормотал он сердито и резко откинул голову. — Неужели вы собираетесь целовать меня? Но это же роняет достоинство государей! Господи, как же изменила вас Франция!
   И Анне Австрийской пришлось смириться, хотя она и не поняла толком, почему ее так сурово отчитали. Разве это дурно — поцеловать брата в щеку? Ведь целовала же она его, когда они оба были детьми. Или нет? А может, этот чопорный человек вообще никогда не был ребенком? И Анна горестно вздохнула, очередной раз прощаясь с прошлым.
   Затем французская королева-мать и испанский король вместе зашли в просторный павильон, где их уже ожидали инфанта, дон Луис, Мазарини и еще несколько особ. Началась чинная светская беседа, которую прервало появление некоего незнакомца, попросившего разрешения войти. Разумеется, это был сгоравший от нетерпения Людовик. Поначалу все притворились, что не заметили юного короля, который нарушил приличия, ибо ему еще несколько дней нельзя было встречаться с Марией-Терезией. Но делать было нечего, и дон Луис с Мазарини разыграли настоящий спектакль.
   — Если бы здесь сейчас внезапно появился наш государь, — вкрадчиво произнес кардинал, обращаясь к своему собеседнику, — я бы сказал ему: «Сир, не отходите от двери. Прикройте ее у себя за спиной и так и стойте. То, что вы хотите увидеть, отлично видно и от входа».
   После этого кардинал скользнул безразличным взглядом по дверным створкам, отметил про себя, что Людовик все понял, и направился вместе с легонько улыбавшимся доном Луисом к царственным брату и сестре.
   Однако Филипп вовсе не собирался проявлять такт и благоразумие.
   — Какой красивый у меня зять, — довольно громко проговорил он и повернулся к Анне. — У нас с вами наверняка родятся замечательные внуки.
   Инфанта, услышав эти слова, побледнела, и Анна поспешила ей на помощь.
   — Успокойтесь, дитя мое. Ничего страшного не случилось. А как вам понравился этот незнакомец?
   Но девушка не успела ответить своей тетке. В разговор тут же вмешался Филипп. — Не время еще судить об этом, — заявил он и гордо вскинул подбородок.
   «До чего же они заносчивы, эти испанцы! — подумал юный герцог Филипп Орлеанский, очаровательный брат Людовика. — Собью-ка я с него спесь. Никогда не поверю, что ему удастся найтись с ответом». И проказник игриво поинтересовался у Марии-Терезии:
   — Сестра моя, как вам понравилась эта дверь? Мария-Терезия залилась от смущения краской, потупилась и проговорила:
   — Хорошая дверь. Красивая и, похоже, добрая.
   Спустя четыре дня юная королева прощалась с родиной и отцом. Она проливала потоки слез, и Людовик не отставал от нее. Анна Австрийская попыталась утешить его.
   — Молодые люди, — сказала она, — часто пребывают в дурном расположении духа, когда им подходит пора жениться, но после свадьбы их лица светлеют, а на губах появляется улыбка. Поверьте, брак готовит вам множество приятных открытий.
   — Ах, Ваше Величество, — ответил венценосный циник, — я понимаю, о каких открытиях вы говорите, и полагаю, что делать их можно и без произнесения клятв перед алтарем. Впрочем, я готов надеть на себя эти оковы, только уж не взыщите — они всегда будут увиты цветочными гирляндами.
   И, как известно, Людовик не покривил душой. Очаровательные женщины наперебой старались украсить цветами цепи его брака. До королевы же никому не было никакого дела.
   Итак, Мария-Терезия сменила свой испанский наряд на модное французское платье и вышла пожелать отцу счастливого пути. Но Филиппа нигде не было. Оказывается, у Его Католического Величества испросил аудиенции кардинал Мазарини.
   — Я счастлив, — начал итальянец, — что вы, государь, нашли время и соблаговолили сопроводить вашу дочь сюда, на границу с Францией. Я понимаю, сколь много у вас забот, и благодарю вас за честь, оказанную нашей стране.
   Филипп IV раздумывал с минуту, решая, стоит ли выкладывать все карты на стол, а потом сказал:
   — Неужели вы до сих пор не поняли, что я проделал бы гораздо более трудный путь, причем пешком, лишь бы так удачно выдать инфанту замуж?
   И торжествующе улыбнулся, глядя на растерявшегося кардинала. Мазарини понадобилась вся его воля, чтобы не произнести вслух отвратительное ругательство. Получилось, что он так усиленно добивался того, что ему и так с радостью отдавали. Обхитрили его, провели, как мальчишку. И Мазарини с невольным уважением посмотрел на человека, которому это удалось.
   Девятого июня в маленьком провинциальном городке Сен-Жан-де-Люз состоялась еще одна — на этот раз настоящая — свадьба. Короля одели в камзол из золотой парчи, а мантия Марии-Терезии была так длинна (целых пять метров), что ее середину несли принцессы Орлеанские, а конец придерживала принцесса Кариньян. Мантия эта была из пурпурного бархата, расшитого золотыми королевскими лилиями. На головке у инфанты сияла бриллиантовая корона, а к корсажу была приколота роза из бриллиантов и жемчуга. Все заметили, что невеста очень волновалась, но вид у нее был довольный, а на Людовика она поглядывала с робкой нежностью.
   За невестой следовала королева-мать в черной вуали, слегка посеребренной инеем кружев. Замыкала же шествие герцогиня де Монпансье по прозвищу Большая Мадемуазель — старая дева королевской крови. Высокая, величественная, Она напоминала фрегат, неспешно вплывающий в гавань. Ее наряд тоже был траурным: она носила черные платья в память о своем отце Гастоне Орлеанском. Правда, на груди у Большой Мадемуазель блестели добрых двадцать ниток жемчуга, что придавало ей праздничный вид. А вообще из-за обилия черных кружев все это действо заставляло вспомнить Испанию.
   Сразу после церемонии молодая чета, королева-мать и герцог Орлеанский в узком семейном кругу пообедали в королевских покоях. Но прежде Людовик и Мария-Терезия вышли на балкон, чтобы ответить на приветственные клики толпы. Двое безмолвных лакеев держали в руках тяжелые подносы с золотыми монетами, которые король и королева целыми пригоршнями бросали вниз. Золото не успевало долететь до земли — его подхватывало множество рук; то там, то здесь вспыхивали короткие жестокие драки, и, слыша проклятия и стоны, чувствительная Мария-Терезия досадливо морщилась.
   Обед продолжался не слишком долго, ибо король не мог и не желал скрыть своего нетерпения. Наконец, ополоснув ароматической водой пальцы, он поднялся и произнес, пристально глядя на супругу:
   — Очень хочется спать.
   Анна Австрийская была не менее своей юной племянницы смущена откровенностью короля. Она с укором посмотрела на сына и накрыла своей рукой дрожавшую руку Марии-Терезии. Одарив девушку ласковой улыбкой, королева величественно выплыла из супружеских апартаментов. Герцог Орлеанский молча поклонился и последовал за матерью. Молодые остались одни (слуги в счет не шли). Свидетели же, которым вменялось в обязанность присутствовать при первых объятиях и поцелуях королевской четы, должны были появиться позднее — когда муж и жена уж возлягут на ложе.
   Людовик скрылся в спальне, и вскоре юной королеве доложили, что он разделся и ожидает ее. Мария-Терезия находилась в это время в своем будуаре. Ей тоже давно пора было снять тяжелое парадное платье, в котором она венчалась и обедала, но молодая все медлила. Услышав, однако, о нетерпении короля, она принялась подгонять фрейлин:
   — Быстрее! Быстрее раздевайте меня! Вы же знаете, что король ждет!
   Достойное всяческого восхищения супружеское послушание! Но, конечно же, дело было не только в данном отцу обещании. Горячая южная кровь все настойчивее напоминала о себе. Мария-Терезия и страшилась лечь рядом с супругом, и страстно мечтала об этом.