Пришедшие направились к главным воротам, но перед квадратным двором, посреди которого был расположен жилой дом, Конан остановился еще раз.
   – Я не знаю, сударь, что тут может с вами случиться, – сказал он с особенной выразительностью, – только, ради Бога, умоляю вас: не забывайте своего достоинства и своего имени.
   Альфред хотел было попросить у него объяснения этой загадочной тираде, но добряк не дал ему на это времени. Он втащил его во двор, где там и сям раздавалось то глухое мычание, то звонкое блеяние. Дойдя до дома, старый слуга поднял щеколду, и они вошли в низкую комнату, где фермер Бернар ужинал с семейством и работниками.
   При виде Конана, а особенно Альфреда, все почтительно встали. Бернар, красивый тридцатилетний мужчина с цветущим румяным лицом, проворными и учтивыми манерами, вышел из-за стола им навстречу. Управитель потихоньку сказал ему несколько слов.
   – Их еще нет, и я не получал никакого уведомления… Но, если это так, они, верно, скоро будут.
   – Хорошо, я подожду, – сказал Альфред.
   Через каменное крыльцо он вышел на широкую, обложенную липами террасу, откуда виднелся весь пролив и даже часть Сент-Илека на противоположном берегу, и стал прохаживаться по главной аллее. Конан и фермер остановились на некотором расстоянии, разговаривая между собой.
   Погода была великолепная: обыкновенно свежий морской ветер теперь был теплым и благовонным, как дыхание красавицы. Ленивая волна глухо ударяла о берег. Море светилось тем чудным фосфорным светом, который оно излучает иногда в жаркие летние вчера и который одни приписывают электричеству, а другие – бесчисленным светящимся микроскопическим животным. Пролив представлялся огненной рекой. Камни, его загромождавшие, походили на темные шпили в центре белых пенистых кругов. Иногда вдали скользили по воде тяжелые лодки, между тем как дребезжащий голос пел какую-нибудь старинную бретонскую балладу: то были моряки, возвращавшиеся с рыбной ловли и спешившие на берег после утомительных дневных трудов.
   Альфред, скрестив на груди руки, напрасно обводил взорами серебряную поверхность вод. Наконец вдали показался какой-то движущийся предмет, по-видимому, направлявшийся прямо к террасе. Еще нельзя было с точностью определить его форму, но светлые брызги указывали на движение весел. Скоро можно было разглядеть маленькую лодку с несколькими людьми. Спереди проворно действовал веслами лодочник, а сзади неподвижно сидели два пассажира.
   На этих-то пассажиров и обратил внимание Альфред прежде всего. Луна с высоты небесного свода изобильно проливала на них свой чистый перламутровый свет. Потому, прежде чем лодка достигла берега, в одном из сидящих де Кердрен узнал нотариуса Туссена, другая была женщина, покрытая длинным белым покрывалом.
   Эмигрант провел рукой по лбу.
   – Женщина! – шептал он задумчиво. – Эта женщина тайно обнаружила ко мне столько преданности! Кто же она? Разве какая-нибудь из тех любезных дам, которых я знавал когда-то в соседних замках?
   И на губах его промелькнула легкая улыбка при этом воспоминании о своей юности.
   Между тем лодка пристала напротив самой фермы. Старый нотариус первым соскочил на песок, но так неудачно, что один башмак его и значительная часть черного чулка довольно глубоко погрузились в вероломную воду. Несмотря на этот прискорбный случай, он проворно обернулся, чтобы подать руку сопровождавшей его даме, но та, не дожидаясь его помощи, с каким-то лихорадочным нетерпением встала и легко соскочила на берег. Приметив Альфреда, который с любопытством склонился на парапет, она еще тщательнее завернулась в свое покрывало.
   – Я не знаю ее, – прошептал де Кердрен, – я ошибся… Непонятно!
   Бернар и Конан поспешили отворить небольшую калитку, которая выходила к морю. Обменявшись с новоприбывшими несколькими словами, они остались позади, между тем как Туссен и его спутница одни пошли к Альфреду.
   Дама под покрывалом, казалось, пребывала в сильном волнении. Такая проворная и легкая за минуту до того, теперь она опиралась на слабую руку старого нотариуса. Впрочем, плотная ткань совершенно скрывала ее фигуру и черты лица.
   Альфред учтиво поклонился.
   – Прекрасная ночь, месье де Кердрен, – сказал нотариус со смесью досады и уважения, – очаровательная ночь! Только она гораздо больше идет к вашему возрасту, чем к нам, старикам. Этот беленький туманец, говорят добрые люди, вовсе не пользует от простуды, а соленая вода, заливающаяся в обувь, никогда не могла вылечить ревматизма.
   – Это не я, месье Туссен, выбрал место и время, – рассеянно отвечал Альфред.
   – Это правда, это правда, но у вас такая упрямая воля… Я, ей-Богу, не знаю, что было бы, если бы воля столь же твердая, не уступила необходимости. Наконец отныне вы уже не имеете больше причин к отъезду: вы желали видеть особу, которая соединилась со мной для сохранения вашего имущества неприкосновенным, и, несмотря на свое сопротивление, она уступила вашему желанию… она перед вами.
   Альфред снова поклонился.
   – Я действительно был бы неблагодарен к ней, если бы не искал случая выразить свою признательность. Было бы жестоко отказать мне в этом удовольствии, и теперь, когда я получил эту милость, я поставлен в необходимость выказать требовательности еще больше.
   Он остановился в надежде, что дама предупредит его желание. Она не шевельнулась.
   – Не знаю, – продолжал де Кердрен, испытывая ее проницательным взором, – имени и звания моей благодетельницы. Особенно не знаю, с какими целями она предложила мне свою преданность и свои услуги. Она скрывает даже черты своего лица.
   На этот раз незнакомка сделала движение, словно хотела заговорить, но только после довольно долгой паузы из-под газового покрывала раздался слабый голос:
   – Месье де Кердрен, зачем вам знать мое имя и звание? Знайте только, что, содействуя месье Туссену в сохранении вашего имущества, я думала заплатить священный долг. Это я обязана вам благодарностью, если…
   – Боже великий! Этот голос! – вскричал де Кердрен вне себя. – Мадам… мадемуазель… сжальтесь, не играйте мной дальше. Кто вы? Во имя неба, покажите мне свое лицо!
   Дама была в нерешительности. Наконец, дрожащей рукой подняла свое покрывало. Это была госпожа Жерве, это было прекрасное, кроткое создание, бодрствовавшее целую ночь над больным Альфредом. Это была Жозефина Лабар.
   Альфред воскликнул:
   – Жозефина! О, неужели мертвые выходят из гробов?
   Молодая женщина улыбнулась.
   – Я не призрак, месье де Кердрен, могила еще не закрывалась надо мной, хотя я и умерла для мира, для друзей, как и для врагов.
   – Умерли? – машинально повторил Альфред.
   – Вот тайна, которую мы скрывали от вас, – начал нотариус. – Точно, слух о смерти мадемуазель Лабар распространился в самую ночь отъезда вашего в эмиграцию, но ничего такого не было: спустя несколько дней она могла оставить город и полностью оправилась. Несмотря на это, она желала оставить сент-илекцев в том убеждении, что она действительно умерла, приняв такое решение с согласия матери. Если вы припомните тот случай, который послужил предметом для злословия соседей… С того времени мадемуазель Лабар поселилась в Нанте и жила очень уединенно, проводя время в добрых делах и молитвах. Когда по какому-нибудь случаю ей приходится бывать здесь, она всегда закрывается густым покрывалом, как вы видите.
   В эту первую минуту смущения Альфред неспособен был понять никаких объяснений. Одно казалось ему ясным и определенным: Жозефина была жива.
   – Так значит, это вас я видел у своего изголовья в продолжение того страшного горячечного припадка? – вскричал он с жаром.
   – Меня.
   – Я знал это! – восторженно продолжал Альфред. – Так эта небесная женщина, эти усердные попечения, эти утешительные слова, все это – было на самом деле! Жозефина, так вы помните и то, что в эту благословенную ночь, когда я уже думал, что я и вы не принадлежим больше этому миру, вы даровали мне великодушное и полное прощение?
   – Я даровала вам прощение?! – проговорила Жозефина дрожащим голосом. – Не следовало ли скорее мне просить его у вас, месье де Кердрен? Разве я не знаю, сколько несчастий перенесли вы через одну особу… которую я должна любить и почитать, несмотря на ее проступки? Оскорбление, пагубное по последствиям, но в побуждениях своих скорее легкомысленное, чем злонамеренное, заслуживало ли такого долгого и жестокого наказания? Да это мне следует, месье де Кердрен, униженно просить у вас…
   – Это не все, – прервал эмигрант, увлеченный своими воспоминаниями, – в эту сладостную незабвенную ночь, каждое событие которой запечатлено в моей груди, вы произнесли другие слова, Жозефина, еще более дорогие для моего сердца! Вы сказали… Ох! Это признание, исполненное для меня стольких надежд, и оно тоже было на самом деле?
   Мадемуазель Лабар опустила глаза и покраснела:
   – Было бы бесчеловечно, – еле слышно проговорила она, – противоречить грезам больного…
   – Значит, это был бред, – прервал Альфред с выражением глубокой печали, – а я думал услышать из ваших уст… Зачем вы вывели меня из заблуждения?
   Оба замолчали. Нотариус Туссен, не упустивший ни одного слова из этого разговора, увидел, что пора и ему вмешаться.
   – Теперь вы понимаете, любезный Альфред, – начал он тоном сердечного участия, – как неосновательна ваша щепетильность в принятии своего имущества. Ведь здесь подразумевается простая и строгая справедливость. Госпожа Лабар, вооружившая и поднявшая против вас народ, раскаялась в своих жестокостях, когда смогла хладнокровно обсудить страшные последствия своей мести. Я был свидетелем этого раскаяния и всей моей властью поощрял ее намерения поправить в своем завещании причиненный вам вред. После ее смерти благородная дочь ее захотела, чтобы вознаграждение было еще полнее. Ваше имение тогда продавалось, и ей пришла мысль купить его, а когда времена поутихнут, вернуть вам. Итак, она предоставила в мое распоряжение необходимый капитал, только с торжественным обещанием, что ее вмешательство в это дело останется тайной для всех, и я поклялся нерушимо хранить тайну.
   Переведя дух, нотариус продолжал:
   – Но, занимаясь вашим имуществом, мы далеки были от мысли забыть о вас. По всей вероятности, вы должны были находить на чужбине самые ограниченные средства к существованию, и мы сердечно желали помочь вам в изгнании. Но, к несчастью, мы никак не могли получить о вас никаких известий. Все наши розыски оставались бесполезны. Война, проходившая между Англией и Францией, общественные изменения, гражданские беспорядки – все это делало поиски очень трудными, если не невозможными. Нам оставалось только ждать случая для вознаграждения вас за несправедливости судьбы, если только вы не пали под тяжестью горя. Благодарение Богу, эта беда нас миновала. Когда мы получили известие о декрете первого консула, который приказал составить списки эмигрантов и дозволить изгнанникам вернуться на родину, мы возымели надежду, что вы не устоите против желания посетить свой родной кров. Тотчас сделаны были распоряжения, чтобы принять вас. Замок был снабжен всем, что могло сделать пребывание в нем приятным и удобным. Мы не хотели доверить Конану наши проекты из опасения, что он по своему причудливому характеру и восторженной к вам преданности как-то расстроит их. Мы только неопределенно известили его о близком приезде одного важного лица, которое должно разместиться в Локе, а на самом деле это вас и только вас ожидали мы и рассчитывали на Конана, что он примет вас и без предварительного объяснения, если вы появитесь. Но и это не все. Надо было бояться и того, что ваша дворянская гордость заставит вас отвергнуть постороннее вмешательство в ваши интересы. Для предупреждения этой излишней деликатности я приготовил тот самый счет, в котором вы нашли неправильности, – и это просто чудо, сударь! – который в другую эпоху вашей жизни не оставил бы ни малейшего сомнения… Но ум ваш созрел в несчастьях, одного простого взгляда вам было достаточно для открытия того, что я почитал непроницаемой тайной. Как бы там ни было, это откровенное и прямодушное объяснение должно успокоить вашу деликатность, и вы, надеюсь, не будете дальше огорчать нас отказом, который после этого был бы с вашей стороны лишь ни к чему не ведущей и ни на чем не основанной гордостью.
   Альфред слушал молча, устремив взгляд на Жозефину.
   – Поверьте тому, что сказал друг наш, месье Туссен, – начала она, сложив руки на груди. – Месье де Кердрен, не будьте безжалостны ко мне, ради памяти моей бедной матери. Все несчастья, которые угнетали вас на протяжении десяти лет и в которых вы сами признались мне в ту ночь, – все эти несчастья произошли от нас. Если бы вы знали, как много страдала я от этой мысли! Ради Бога, возвратите мне покой, успокойте кости моей матери, ноющие в глубине могилы! Чтобы предоставить вам униженную мою просьбу, я возвратилась туда, где имя мое ненавидимо и презираемо, я нарушила торжественный обет, который внутренне дала себе: никому не показываться в том месте, где я так была опозорена. Теперь, когда я возвращаюсь, и на этот раз навсегда, в мирное убежище, найденное мной после всех моих несчастий далеко отсюда, позвольте мне унести с собой утешение, что прежние несправедливости заглажены. Месье де Кердрен, добрый и великодушный Альфред, не противьтесь моим просьбам, и я буду благословлять вас всю мою жизнь, беспрестанно буду призывать на вас в своих молитвах милосердие неба.
   Жалобный голос Жозефины, ее умоляющая поза, ее слезы должны были, кажется, подействовать неотразимо. Пока она говорила, Туссен не раз прибегал к платку и табакерке. Несмотря на это, Альфред остался мрачным, словно эти жаркие просьбы лишь скользнули по его сердцу.
   – Нет! – сказал он сухо. – Достоинство моего имени запрещает мне принять эти благодеяния. Мадемуазель Жозефина Лабар преувеличивает свои мнимые долги в отношении меня. Пусть она возьмет обратно то, что принадлежит ей по закону, я ни на что не имею притязаний.
   Эти слова были произнесены жестко. Жозефина бросила на него взор, полный скорби и укора.
   – Ах! – еле слышно прошептала она. – Вы никогда ни к кому не были жестоки, кроме меня одной!
   И она заплакала. Черты эмигранта потеряли свое суровое выражение.
   – Простите меня, простите! – с жаром сказал он, взяв ее за руку. – Я действительно недостаточно признателен за такое самоотвержение. Жозефина, если бы вы так же любили меня, как люблю вас я, все могло бы устроиться, может быть…
   Жозефина высвободила свою руку, не отвечая.
   – Эх, черт побери! – вскричал нотариус почти с нетерпением. – Надо быть слепым, чтобы не видеть…
   Жозефина сделала быстрый жест. Он остановился. Альфред заметил это движение.
   – Что же вы, месье Туссен? – вскричал он. – Договаривайте, прошу вас… Неужели это возможно? Ох! Надо наконец выйти из этой страшной неизвестности и беспокойства! Жозефина, всем, что есть для вас священного, заклинаю вас отвечать мне: любите ли вы меня настолько, чтобы стать моей женой?
   – Его женой? – с удивлением повторил нотариус, как будто эта мысль не приходила еще ему в голову. – Так что же, черт побери! Отчего бы и нет? Времена для дворянства сильно переменились, и как бы ни повернулись дела, с этих пор часто придется видеть подобные союзы.
   Жозефина была сильно взволнована. Она набросила на лицо покрывало и, сотрясаясь от рыданий, казалось, не в состоянии была говорить.
   – Одно слово, ради Бога, только одно слово! – продолжал Альфред с возрастающей силой. – Жозефина, из уст ваших выйдет для меня жизнь или смерть.
   Только большим усилием воли Жозефина сумела умерить то бурное волнение, которое лишило ее голоса.
   – К чему подобный вопрос? – со вздохом произнесла она. – Я не буду отвечать на него, я не должна отвечать на него. Что значат мои личные чувства перед теми великими вопросами, о которых мы здесь рассуждаем?
   – Как! Разве вы не понимаете, что если честь повелевает мне отказаться от даров чужой, когда-то оскорбленной мной женщины, я мог бы все принять от жены, которую я люблю и которую буду любить, которой я отдал бы свое сердце и посвятил бы всю жизнь свою?
   Глаза Жозефины заблестели под покрывалом, на губах мелькнула слабая улыбка. Между тем она отвечала, стараясь придать своему голосу побольше твердости:
   – Можно ли вам думать об этом, месье де Кердрен?. Вам, потомку доблестных и знаменитых людей, имена которых записаны на страницы истории, жениться на дочери! корсара Лабара?
   – Надо перебрать много поколений моих предков, чтобы найти человека столь же храброго и страшного для врагов Франции.
   – А моя мать, Альфред? Вы забыли мою мать и ту роковую ночь, когда она с шайкой неистовых людей принесла грабеж и опустошение в ваше жилище?..
   – А я помню тот день, когда я публично оскорбил, обесславил прекрасную невинную девушку, вся вина которой состояла в том, что она с негодованием отвергла бесчестное волокитство! Я помню, что мщение матери, столь подло оскорбленной в лице своей дочери, было как нельзя более справедливо. Я помню, наконец, что если мое безрассудство некогда осудило мадемуазель Лабар краснеть в своей родной стороне, то мне же надлежит и восстановить ее честь, возвратить ей уважение и почтение, на которые она имеет право везде.
   Жозефина испустила глубокий вздох.
   – Берегитесь, Альфред! – сказала она. – Это бесславие, тяготеющее надо мной, гораздо страшнее, чем вы думаете. Я желала скрыть от вас эту истину, чтобы не увеличивать ваши сожаления, но предрассудки слепы и живучи. Хотя для большей части соседей я искупила роковое испытание несчастной смертью, но имя мое все же осталось для них символом скандала и посмешища. Я не осмелилась бы показаться здесь с открытым лицом: насмешки и оскорбления посыпались бы на меня со всех сторон. Так перестаньте думать о соединении с опозоренной. Как вы ни тверды, как вы ни сильны, это бремя будет слишком тяжелым и, может быть, задавит вас.
   – Так что с того! Чем тяжелее бремя, тем больше для меня причин требовать своей части в нем! – пылко вскричал Альфред. – Я вам сказал, что мне надлежит бороться за вас против людской злобы. Кроме того, не преувеличила ли зло ваша изысканная деликатность, Жозефина? Невозможно, чтобы воспоминание об этой глупой шутке после стольких лет…
   – Слушайте, – прервала его Жозефина, протянув руку к проливу.
   Перед террасой проплывала лодка, и сидевший в ней молодой гребец пел звучным голосом:
 
Но жестокая Розина
Столь счастливой не была:
Видно, есть тому причина,
Что не тронулась скала…
Тра-ла-ла, тра-ла-ла,
Что не тронулась скала.
 
   Лодка удалилась, и конец песни замер среди плеска волн. Жозефина горько улыбнулась.
   – Вот видите, месье де Кердрен, – продолжала она, – время нисколько не ослабило соблазна смаковать эту историю. Презренные куплеты, которые вы слышали, сделались народными в Сент-Илеке так же, как и на этом острове; в кабаках, в хижинах, везде, даже в вашем замке они будут поражать ваш слух. Мать убаюкивает ими свое дитя, дитя повторяет их за играми… Часто рассказывают и печальный случай, о котором они повествуют, но факты обезображены, переделаны, умножены всем, что только может добавить суеверное воображение наших бретонских крестьян. Имена моей матери и мое произносятся со странными и поносящими нас толкованиями… Итак, вы видите, – добавила она почти с отчаянием, – что против этого застарелого зла нет никакого средства. Как месье де Кердрен, кумир этого населения, осмелится восстать против этих предрассудков? Как посмеет он сказать людям: эта женщина, которую вы преследуете своими насмешками, эта женщина, злословить о которой вошло в ваш обычай, эта женщина – моя жена!
   Кердрен был в нерешительности, но только несколько минут.
   – Ну и что же! Жозефина! – вскричал он с новой энергией. – Я буду иметь это мужество, и успех увенчает мои усилия. У меня есть план… То, что было орудием вашего унижения, послужит и восстановлению вашего достоинства. Надейтесь на меня, надейтесь на себя, а больше всего – на Бога. Жозефина, несмотря на ваши опасения, решение мое не изменилось, и я, вполне понимая то, что делаю, умоляю вас еще раз, отвечайте мне: хотите ли вы быть моей женой?
   Девушка зашаталась, словно не могла стоять на ногах от слабости.
   – Сжалься, друг мой! – сказала она. – Эта борьба истощила меня… у меня недостает больше твердости и сил. Пощади меня, ради Бога! Пощади меня!
   Альфред бросился, чтобы поддержать ее.
   – Жозефина! – шептал он страстно. – Как мне понимать это?
   Девушка тихо склонила голову к его плечу:
   – Ах! Зачем тебе мое признание, Альфред? – тихо отвечала она. – Не сказала ли я уже тебе свою тайну? Я люблю тебя больше своей жизни… Я хотела бороться, и я побеждена… Итак, пусть совершится мой жребий: я – твоя!
   И при бледном свете луны два любящих создания соединились в стыдливом объятии.
   – Вот на это-то я и надеялся! – воскликнул нотариус, потирая руки.
   – Вот этого-то я и боялся! – вскричал Конан, поднимая глаза к небу.
   Что касается до месье Бернара, то он, может быть, думал, и много думал, но как истинный нормандец, не сказал ничего.

Глава 2.
Праздник

   В один прекрасный весенний день весь остров Лок представлял праздничный вид. С самого утра деревенский колокол пел на своей колокольне с каменными зубчиками радостную песню. Население Бретани, миль на десять в окружности, собиралось на остров Лок как для великого торжества. Целая флотилия барок, лодок, шлюпок и других самых разных судов всевозможных форм непрерывно переплывали через пролив и высаживали на берег то красивых кавалеров и прекрасных дам в церемониальных костюмах, то крестьян, матросов и рыбаков и их женами и дочерьми в праздничных платьях. Почтенные буржуа важно направлялись к замку – центру сбора для значительных гостей. Другие, больше склонные к удовольствиям, рассыпались по острову, где играли в игры, бывшие тогда в ходу.
   Особенно густая и разнообразная толпа наполняла дубовую аллею, ведущую из деревни к замку. Житель окрестностей Леневена в своих неизмеримых штанах, с голыми ногами и в синем льняном колпаке теснился к изящному обитателю Ладивизьо в черном костюме с талией времен Людовика XIV. Крестьянин из Плугастеля с длинными волосами, в каштановой фригийской ермолке, в епанче с капюшоном, подпоясанной шолетским платком, представлял контраст с жителем Лиона в алых штиблетах с серебряными пуговицами, в кожаном поясе, украшенном блестящими бляхами. Самое богатое воображение могло бы встать в тупик перед бесчисленным разнообразием форм, отличавшем женские головные уборы. Одни походили на корабль, плывущий на всех парусах, другие – на обелиск, иные, наконец, представляли подобие венцов, но чаще всего материя или полотно, расположенные самым затейливым образом, казалось, предлагали глазу найти в них хоть малейшее подобие с каким-либо известным предметом. Матросы в своих цветных рубашках, в шляпах из вощеной кожи и блестящих шарфах, еще больше придавали живописности этой пестроте всего сборища.
   Само собой разумеется, толпа эта не отличалась ни неподвижностью, ни молчаливостью. Тут деревенский оркестр, взобравшись на пустые бочки, заставлял отплясывать деревенских щеголей и красоток под звуки скрипки, бомбарда и тамбурина. Далее проворные и ловкие молодые люди в самых легких костюмах, обвязав длинные волосы лентой вокруг головы, готовились к состязанию в беге. Площадка, прилегавшая к большой аллее, оставлена была для борьбы – самого любимого упражнения бретонской молодежи. В центре возвышалась молодая березка, на которой висели призы для награждения победителей. Призы эти состояли из окорока копченой ветчины, шляпы, украшенной медной пряжкой, а венец их составляли блестящие серебряные часы, снявшие на вершине мачты, как ослепительное зеркало для привлечения жаворонков. Зрители и действующие лица уже собрались на будущей арене борьбы. Атлеты отличались своими рубашками и панталонами из толстой материи, туго подпоясанными, и соломенными жгутами вокруг головы для поддержания волос. Возле них стояло несколько стариков, прежних заслуженных борцов, выбранных в судьи предстоящих поединков, и четыре наблюдателя, на которых была возложена полицейская работа, расположившиеся вокруг арены. Трое из этих важных сановников потрясали длинными и достаточно толстыми бичами для умерения слишком жарких любителей, между тем как четвертый, вооруженный вертелом, почерневшим и закоптившимся на долгой службе в руках какой-нибудь стряпухи, должен был убирать ноги зрителей, вылезавшие в круг для борьбы. Но что больше всего возбуждало удивление зрителей, так это походные погребцы, удобно стоящие на приличном расстоянии друг от друга под тенью деревьев, где всякому подходящему подавали сидр, вино и даже водку без всякого другого условия, кроме того, чтобы пить за здоровье господина де Кердрена и его молодой супруги – условие, от которого любители, как и водится, не отказывались. Радостные крики, здравицы, визг инструментов и по временам пистолетные выстрелы в знак веселья – все это образовывало такой оглушительный шум, который покрыл был даже шум моря и вой бури, какие случаются во время равноденствия.
   Но в то время как большинство гостей предавалось всем удовольствиям праздника, особы важные, почетные обитатели острова, держались несколько в отдалении и беседовали в тени трехсотлетнего дуба. Возле них стояла откупоренная бочка вина, и они ничуть не стеснялись опорожнять и снова наполнять свои стаканы, когда кому было угодно. Разговор в этом привилегированном собрании шел очень оживленный, разумеется, о случае, бывшем причиной праздника.