Окончив свои наблюдения, Конан повернулся на каблуках и присвистнул с видом упрямства и досады. Его взгляд встретился со взглядом бедной Ивонны, которая вся дрожала и тряслась.
   – Как бы ты думала, моя милая, – весело спросил он ее, – ведь этот старый Туссен, в его лета, еще подумывает о женщинах. И я держу пари, что эта птичка, несмотря на ее предосторожности скрыть себя, еще довольно аппетитна. Жаль только, что в замке Лок ему не удастся обделать свои делишки.
   – Но что если эта дама – новая владелица, о посещении которой нас известили?
   – Что за вздор? Ты с ума сошла.
   – Пусть так, но на что вы решитесь? Вы, конечно, не имеете намерения…
   – Они не войдут сюда, – сухо сказал мажордом.
   – Помилуйте! Что вы затеваете? Разве вы забыли, что имение конфисковано и продано правительством, и стряпчий вправе…
   – А я, я говорю тебе, – прервал старик, воодушевляясь, – что никому не удастся принять здесь на себя роль владельца, пока настоящий владелец не узнает законности прав своих, из-за которых было столько шуму! Очень я беспокоюсь об этих революциях и чернильных пиявках! Оставляя Францию, господин доверил мне охранение своих владений, и эти владения я никому не передам, кроме него. Когда он выздоровеет, он распорядится, как ему будет угодно, и каковы бы ни были его приказания, я буду им повиноваться. А до той поры никто не войдет сюда, чтобы выгнать его с бесславием из наследственного жилища, и даже – чтобы надоедать ему и возмущать спокойствие. Я этого не потерплю.
   – Вы добрый человек, господин Конан, но размыслите хоть немножко, прошу вас. Если вы не отопрете ворота этой женщине и нотариусу, то завтра, а, может быть, и сегодня вечером они возвратятся с приставами, с солдатами…
   – Эх, черт возьми, как ты глупа: да этого-то я и хочу! Мы выдержим десятилетнюю осаду.
   Ивонна думала предложить еще какое-нибудь средство к примирению, когда колокол стал звонить безостановочно, и в то же самое время какой-то грубый голос удвоил свои требования.
   Больной повернулся на своей постели, испуская слабые стоны.
   – Этот дуралей, пожалуй, разбудит господина, – сказал сердито Конан. – Ну, уж если это необходимо, пойду, поговорю с ним… разговор будет непродолжителен… ты останься здесь и присматривай за нашим господином, и что бы ты ни услышала, не оставляй его ни на минуту, я сейчас вернусь.
   Он побежал бегом и, чтобы быть полностью уверенным в точном исполнении своих приказаний, дважды повернул ключ в замке, коим запиралась эта комната.

Глава 3.
Сиделка

   Нотариус Туссен, несмотря на убеждения сопровождавшей его женщины, продолжал звонить изо всей силы в висевший у решетки колокол, когда, наконец, на главное крыльцо явился управитель и мерными шагами пошел по двору.
   Конан имел вид спокойный и величественный. Лишь только нетерпеливый нотариус увидел его, как закричал изо всей силы:
   – Ты что, старый плут, оглох что ли? Почему ты так долго нам не отпираешь? Если это дерзость с твоей стороны, то ты поплатишься за нее, я тебе ручаюсь!
   Конан не отвечал ничего, пока не подошел к решетке. Здесь он поклонился со свойственной ему учтивостью и спокойно спросил:
   – Чем могу служить вам? Что вам угодно?
   – Прекрасный вопрос, черт возьми! Мы хотим войти в замок, – проревел разгневанный стряпчий. – Или вы не изволите признать меня, господин Конан? Ну, отпирай же скорее!
   Мне очень досадно, – отвечал управитель со своим невозмутимым хладнокровием, – но в эту минуту никто не может войти в замок Лок.
   Незнакомка и господин Туссен изумились.
   – Минуточку, минуточку, – вскричал нотариус, видя, что Конан пошел назад. – Откуда эти новые капризы? Разве ты не знаешь, что я, а не кто-нибудь другой, назначил тебя привратником и сторожем замка, когда сделался законным обладателем дома и имения, принадлежащего Альфреду де Кердрену, который теперь на чужбине, и что ты зависишь единственно и непосредственно от меня? Отпирай же скорей! Эта дама думает провести в Локе день или два, и я уверен, что ты будешь иметь к ней полное уважение. Это госпожа Жерве, которую прозвали в Нанте, где она живет, матерью бедных, и никто более нее недостоин этого имени… Да ну же! Понял ли ты меня?
   – Вполне, милостивый государь, – отвечал Конан, тщетно старавшийся сквозь покрывало рассмотреть черты незнакомки.
   – Давно бы так… А то еще заставил меня пуститься в объяснения! Впрочем, к таким чудакам, как ты, надо быть снисходительным. Beatipauperesspiritu[7].
   Конан выпрямился.
   – Все это очень хорошо, – сухо сказал он, – но я все-таки не отопру.
   Длинное постное лицо нотариуса побагровело.
   – Ах ты, бестия этакая, – вскричал он, топнув ногой, – так ты думаешь, что теперь все еще то же время, когда власть де Кердрена спасала тебя от наказания за твои грубости? То время уже минуло, слышишь ты? Запомни хорошенько: теперь каждый сам отвечает за свои поступки! Пойми же, милостивый государь, что если ты не отопрешь, мы возвратимся с приставами, милостивый государь! С жандармами, милостивый государь! И сила будет на стороне закона. Да, потому что в настоящее время закон выше всего, милостивый государь, и такому безмозглому тупице, как ты, не позволят…
   Он закашлялся: его душило негодование.
   – Во всем этом есть что-то необычное, – сказала скрытая под вуалью женщина, которая до сих пор была немой свидетельницей спора. – Я слыхала, что о господине Конане говорили, как о человеке умном и честном. И если он отказывается впустить нас в этот дом, то, должно быть, имеет на то важные причины, которых я не постигаю.
   Этот голос был так приятен и трогателен, что даже непреклонный управитель растаял.
   – Причины? – повторил он с волнением. – Да, сударыня, я, действительно, имею на это причины. Да, я согласен, у вас, кажется, добрая душа, хотя присутствие ваше здесь могло бы заставить думать, что… Причины такого моего поведения – это моя обязанность, мои воспоминания, моя беспредельная преданность фамилии, хлеб которой я ел. Господин де Кердрен оставил меня здесь, как верную сторожевую собаку на пороге своего жилища Если я не смогу защитить мой пост, то по крайней мере останусь на нем до конца и сумею умереть здесь… Да, – прибавил он с еще большей силой, – я не из тех неблагодарных слуг, которые, разбогатевши через благодеяния своих господ, во время их несчастия оборачиваются к ним спиной. Я не довольно учен для того, чтобы оправдывать эту подлую измену красноречивыми умствованиями, и не столько ценю богатство, чтобы добывать его через несчастия… Нотариус Туссен хорошо знает, что я хочу сказать.
   Дама, которую называли госпожой Жерве, слегка вздрогнула, но частая ткань скрывала испытываемые ею впечатления. Не то было с Туссеном. Упреки Конана, столь прямые и столь горькие, глубоко потрясали его, он терял терпение.
   – Все та же история! – шептал он. – Все та же несправедливость, та же оскорбительная и жестокая ненависть! Ты не знаешь, кого обижаешь, Конан, – прибавил он тоном упрека, – но, может быть, ты когда-нибудь узнаешь… Тогда увидим, кто из нас двоих…
   Госпожа Жерве тихо сказала ему что-то на ухо.
   – Хорошо, хорошо, сударыня, довольно, – отвечал немного успокоенный нотариус. – Я забуду эту обиду и снесу ее. Но кончим это! Господин Конан, я требую именем закона, чтобы вы открыли ворота сию же минуту. Собираетесь вы повиноваться или нет?
   – Разумеется, нет, – отвечал управитель энергично. – Пусть войдет, кто может.
   И он, сложив руки на груди, стал прохаживаться по двору.
   Дама под покрывалом тронула нотариуса за плечо и сделала ему знак отойти на несколько шагов.
   – Любезный господин Туссен, – сказала она дружеским тоном. – Во всем этом есть какая-то тайна, которую я хочу узнать непременно. Я подозреваю… Это отчаянное сопротивление… Оставьте меня здесь одну, не лучше ли я сумею поладить с этим странным сопротивлением Конана? Возвращайтесь в Сент-Илек, куда вас вызывают ваши обязанности, а я останусь здесь.
   – Я в вашем распоряжении, сударыня. Но, между тем, если этот человек, при его глупом упрямстве, все-таки откажется отпереть вам, то что вы сделаете? Не угодно ли вам, чтобы у меня приготовили для вас комнату в ожидании, пока мы примем строгие меры?
   – Нет, в таком случае я отправлюсь на ночлег вниз, на ферму господина Бернара, который мне предан. Виктор, – прибавила она, обращаясь к лакею, – сейчас же перенеси туда мои вещи.
   Лакей удалился с узлами по направлению к ферме.
   – Теперь, добрый и почтенный друг мой, – продолжала незнакомка, – воротитесь спокойно домой и нисколько не беспокойтесь на мой счет. Особенно же не вздумайте затеять какое-нибудь мщение за обиду, которую вам нанесли, пока мы не увидимся с вами опять. Завтра я приду в Сент-Илек и при свидании с вами мы поговорим об этом предмете, а до тех пор потерпите, прошу вас. Обещаете вы мне это?
   – Я совершенно в вашем распоряжении, – сказал нотариус, целуя руку дамы со старомодной любезностью, – я не знаю, каково ваше намерение, но оно непременно благоразумно и достойно вас. Я исполню вашу волю.
   Они обменялись еще несколькими словами, после чего нотариус откланялся, бросил последний гневный взор на замок и быстро удалился.
   Только он скрылся в аллее, как госпожа Жерве подошла к решетке и ласково позвала управителя. Старик, морщась, подошел к ней.
   – Друг мой, – с жаром сказала она, – ради всего, что для тебя священно, не скрывай от меня истины! Он возвратился в замок, не правда ли? Ах, признайся, что он здесь!
   Конан не мог скрыть некоторого удивления, однако он спросил с поддельным хладнокровием:
   – О ком вы говорите, сударыня? Я вас не понимаю.
   – О нет, ты меня понимаешь! – прибавила она с нетерпением. – Я говорю о том, кого ты так любишь, Конан. Я говорю о твоем господине, о твоем друге… о господине Альфреде де Кердрене! Несчастный изгнанник возвратился ли наконец на родину, в дом отцов своих? Умоляю тебя, сжалься надо мной и не заставляй меня мучиться… Он здесь, я в этом уверена, я это знаю!
   – Сударыня! Как могли вы узнать? Кто вам это сказал?
   – О, не будь недоверчив ко мне, – прервала незнакомка умоляющим голосом. – Я не имею намерения вредить твоему господину. Я не враг ему. Нет, клянусь небом, что я не враг Альфреду де Кердрену!
   В это самое время она подняла свое покрывало, и старик увидел такое ангельское, такое непорочное лицо, что сделался недвижен, будто ослепленный этим явлением.
   Это была женщина лет около двадцати восьми, во всем блеске красоты. Все ее лицо заключало неизъяснимое выражение доброты, между тем как черные глаза, оттененные длинными ресницами, обнаруживали в ней душу пылкую, страстную в своих привязанностях. Ее поступь и манеры выражали благородство и достоинство, вызывавшие невольное уважение. Конан, казалось, был уверен, что никогда до сих пор не видел этой дамы – потому что, увидевши ее однажды, забыть это было невозможно. Он почувствовал невольное смущение.
   – Сударыня, – сказал он, слегка поклонившись, – теперь, когда я увидел в вас особу, достойную уважения, благородную даму, которую господин мой, без сомнения, знал в более счастливые времена…
   Она отвечала на это только неопределенным жестом и меланхолической улыбкой.
   – Поэтому, мне кажется, не к чему скрываться… тем более, что эта новость не может долго оставаться тайной и, без сомнения, завтра же разойдется по округе. Что ж, я согласен, вы угадали истину. Господин здесь уже несколько часов.
   – Ах, Боже мой! Возможно ли? – вскричала незнакомка, как будто она вовсе не ожидала этого признания.
   Она снова набросила на себя вуаль и через несколько минут продолжала совершенно изменившимся голосом:
   – Не обманывай меня, Конан. О, если бы ты знал… это было бы слишком жестоко! Он возвратился! Но как это случилось? Никто не видел ни здесь, ни в Сент-Илеке, как он пришел сюда. Его появление было бы событием во всей округе! Верно, он пришел жалким бедняком, которого не могли узнать и самые близкие друзья его?
   Это предположение, столь близкое к истине, было именно таким, которое Конан всячески старался отклонить.
   – Жалким бедняком! – повторил он с видом оскорбленного самолюбия и даже некоторой досады. – Я начинаю думать, что вы, сударыня, вовсе не знаете того, о ком говорите. Господин де Кердрен, в каком бы он ни находился положении, всегда будет уважаем соответственно сану; он везде найдет друзей или подчиненных, которые почтут за счастье служить ему. Эта фамилия такая древняя и знаменитая! Единственно только во избежание шумных восторгов со стороны вассалов господин решился сегодня утром инкогнито и без свиты выйти на берег в Анс-дю-Рюнсо… Он запретил даже испанскому капитану, который привез его – человеку тоже благородного происхождения, умеющему жить в свете, – салютовать себе хоть одним или двумя выстрелами. Он боялся привлечь этим внимание, а он так скромен! Между тем большая часть экипажа захотела проводить его до берега и…
   Конан плыл на всех парусах в океане мечтаний и неизвестно, когда бы кончил свое разглагольствование, если бы незнакомка не прервала его.
   – Довольно. Значит, я ошиблась. А я думала… Но пусть так! Он богат, знатен, он нашел сильных друзей в своем изгнании, – благодарение небу! Но, – прибавила она, – отчего же он с таким упорством прячется? Чего он теперь боится? Для чего он так старается скрыться?
   – Он не прячется, сударыня, – отвечал Конан, обрадованный тем, что мог, наконец, согласовать истину с желанием поддержать важность своего господина. – Но надо признаться, он в эту минуту опасно болен горячкой и почти без памяти.
   Молодая женщина побледнела.
   – Он болен, быть может опасно болен! – вскричала она. – Друг мой, веди меня к нему сейчас же! Он без памяти, значит, не может… Конан, ты один с Ивонной в этом пустынном доме, вы нуждаетесь в человеке опытном, который бы помог вам ухаживать за вашим господином: пустите меня… Я привыкла к больным, в Нанте, где я живу, я долго исполняла обязанности сестры милосердия, и, лишь только восстановится во Франции религия, я думаю поступить в этот монашеский орден. Веди меня к больному, умоляю тебя. Это будет доброе дело, и Бог тебя наградит за него.
   Глаза госпожи Жерве наполнились слезами. Она была действительно так прекрасна, так трогательна, что, казалось, невозможно было ей противиться. Между тем – странное дело! – этот самый жар пробудил в Конане подозрения, и на этот раз он дошел до жестокости.
   – Гм, гм! – проворчал он. – Я не позволю одурачить себя медовыми глазками и слезами женщины. Мне нужно получше узнать вас, прежде нежели я позволю вам быть подле господина. Кто вы такая, и заслуживаете ли вы подобного доверия?
   – Я тебе сказала: я – друг его…
   – Да, и вместе с тем друг негодного стряпчего, который сейчас здесь был. Послушайте, сударыня, мне не хотелось бы думать о вас слишком дурно, но можно спросить, однако, какой вы находите интерес в тесном сближении с моим господином, который имеет так много причин быть недоверчивым?
   Он остановился. Госпожа Жерве бросила на него взгляд, в котором было столько выразительности, столько упрека, что недоверчивый управитель покраснел и, в сильном замешательстве, перешел к противоположной крайности.
   – Выслушайте меня, сударыня, – сказал он с чувством. – Я, наверное, злой человек… Несчастья и опасное время, в которое мы живем, испортили мой характер и сделали меня несправедливым. Простите меня… я хочу поправить свою вину перед вами. Да, клянусь моей душой! Я ее исправлю.
   Он вынул из кармана ключ и отпер решетку.
   – Войдите, – сказал он, – и вы увидите господина и свободно сможете ухаживать за ним, как будто бы вы были ему жена или сестра.
   Дама торопливо проскользнула в дверь, боясь, может быть, чтобы Конан опять не раздумал.
   Спустя минут пять старик ввел ее в комнату больного. Альфред, все еще спавший, оставался спокойно в том же положении, а Ивонна не могла не вскрикнуть от удивления. Она хотела расспросить Конана, но он тщательно избегал ее взгляда. Вскоре оба они обратили внимание на незнакомку. Вид ее и поступки, действительно, в сильной степени возбуждали любопытство.
   Она тихими шагами и со всей осторожностью подошла к постели, на которой покоился Альфред, подняла дрожащей рукой кисейный занавес и несколько минут пристально смотрела на больного.
   – Как он переменился! – сказала она со вздохом. Потом встала на колени и, схватив влажную и горячую руку, лежавшую на атласном одеяле, приложила ее к своим губам. В темноте слышны были приглушенные рыдания.
   – Кто она такая? – шепотом спросила Ивонна у Конана.
   – Я не могу точно сказать… Но, наверно, знатная дама… может быть, какая-нибудь графиня, которую он любил когда-то и которая не забыла его.
   Госпожа Жерве наконец встала. Не произнеся ни одного слова, она сняла шляпку и вуаль, а также нечто вроде шарфа, в который была закутана. Оставшись в простом белом платье, с волосами черными как смоль, поддерживаемыми золотой гребенкой, она расположилась как сиделка у кровати Альфреда де Кердрена.
   – Она, быть может, и графиня, как вы думаете, господин Конан, – сказала вполголоса Ивонна, смотря на все с удивлением, – но что до меня, то я скорее почла бы ее за одну из тех добрых фей, которые блуждают по ночам при свете луны в наших долинах. Такая красота – не земная красота!
   Часть ночи прошла безо всяких приключений. Старики, обессиленные усталостью, уснули близ огня. Сон эмигранта был, однако, не столь спокоен, как прежде: в известные промежутки времени его болезненные припадки возобновлялись. Он испускал глухие стоны. Тогда Конан и Ивонна вздрагивали и бросались к постели, но каждый раз они видели незнакомую даму, неусыпно бодрствовавшую над больным.
   Она, казалось, с тоской изучала эти беспокойные симптомы и, не отрывая пальцев от пульса Альфреда, аккуратно считала его биения. Чтобы не причинить раздражения слабым глазам больного, лампу поставили на другом конце комнаты, и незнакомка, подобно белой воздушной тени, бодрствовала подле прежнего владельца этого дома. Время от времени она подносила к губам Альфреда чашку со спасительным питьем и осторожно поднимала ему голову, когда из разгоряченных уст его выходило удушливое хрипение. Завидуя этой необыкновенной заботливости, Конан с Ивонной и сами хотели было оказывать своему господину кое-какие из тех маленьких услуг, которые так усердно расточала ему незнакомка. Но бездействие, на которое ее обрекали, так тяготило ее, что у них недоставало духу огорчать ее, и они снова предоставили ей полную свободу служить бедному страдальцу. Впрочем, она исполняла принятую на себя обязанность с такой легкостью и свободой, которые показывали большой навык в этом деле. И действительно, это был уже не первый опыт госпожи Жерве в уходе за больными.
   Сам Альфред, несмотря на свою кажущуюся бесчувственность, был не совсем равнодушен к благодетельным услугам милой своей сиделки. Много раз он открывал глаза, смотрел на нее, и в этом взгляде было нечто разумное. Когда она наклонялась над ним, когда ее длинные черные локоны почти касались русых редких волос, его черты дышали живым чувством нежности и благодарности. Потом он в изнеможении опять падал на подушки, и оцепенение гасило это мимолетное чувство.
   Между тем, по мере того, как проходила ночь, в нем чаще и чаще обнаруживались признаки болезненного беспокойства. Незнакомка подошла к старым слугам.
   – Будьте настороже, – сказала она им, – горячка теперь усиливается и, без сомнения, будет сопровождаться бредом. Ваша помощь будет необходима.
   Конан и Ивонна тотчас встали. Все трое окружили постель и молча стали ждать, что будет.
   Предсказания госпожи Жерве не замедлили исполниться. В Альфреде стала мало-помалу проявляться неестественная сила, и он оперся на локоть. Глаза его, широко раскрытые, были мутны и неподвижны, как глаза каталептика. Не замедлил обнаружиться и бред, и больной стал с напряжением говорить. В его речах по-прежнему выражались бессвязные жалобы на судьбу. Это были все те же олицетворения его приключений на чужбине, воспоминания юности, рассказ о бедности в Лондоне – предмете, о котором он говорил чаще всего и со всеми подробностями, сохранившимися у него в памяти.
   Какие нелепости говорят при этой болезни! – заметил со смущением управитель. – Будто можно поверить в самом деле, что он испытал те ужасы, о которых говорит. Господин де Кердрен… Ах, какая ужасная вещь эта горячка!
   Госпожа Жерве ничего не отвечала на это замечание и, казалось, даже не слыхала его. Но этот шум привлек внимание Альфреда: он обернулся к молодой женщине и молча, пристально посмотрел на нее. Его лицо внезапно приняло выражение живейшей радости, он сложил руки и наконец вскричал напряженным голосом:
   – Жозефина! Моя милая Жозефина!.. Неужели это ты? Незнакомка опустила голову, не отвечая ни слова, и отступила на шаг.
   – О, как ты прекрасна! – продолжал он. – Еще прекраснее, чем прежде… Но я не понимаю, ты же умерла, и мы теперь на небе. Смерть придает девственной красоте еще больше блистательности. Ну, что же ты мне не отвечаешь, Жозефина? Неужели ты только призрак, а я – всего лишь жалкий духовидец?/
   И он судорожно повернулся на постели. По лбу его струился пот.
   – Сделайте милость, сударыня, – шепотом сказал Конан, – не противоречьте его фантазиям. Противоречие может усилить его страдания.
   – Это вам ничего не будет стоить, – прошептала Ивонна.
   Альфред продолжал метаться по постели. Кружева в беспорядке свалились с подушки, и он повторял, как бы в исступлении:
   – Жозефина! Жозефина!
   – Я здесь, друг мой, – сказала, наконец, молодая женщина трогающим за душу голосом, подходя к нему.
   Больной тотчас успокоился и впал в прежнюю мечтательность.
   – Я догадываюсь, – наконец сказал он печально, – ты не забыла моего преступления, там, внизу, у Дрожащей Скалы? О, я был низок и жесток, я знаю. Но ты, которая с небесной высоты видела мою борьбу со всеми горестями и бесславием, ты знаешь, какой ценой искупил я свой проступок… В следующую ночь, при блеске пожара, воспламененного моими врагами, я убежал из дома отцов моих. Десять лет я был предметом презрения и обид. Ты этого не знаешь – ты, которой я приносил мои страдания как искупительную жертву в моих ежедневных молитвах! Таково было действие проклятия, произнесенного твоей матерью. В минуты отчаяния у меня не было ни тени ненависти и злобы против этой женщины, бывшей орудием небесного мщения… А ты, прекрасное и благородное дитя, неужели ты не хочешь отказаться от земной ненависти? Ты не хочешь простить меня, как я простил самого себя? Жозефина, чистейшая жертва, скажи же мне, о, скажи мне, что ты меня также прощаешь!
   Он взял руку госпожи Жерве в свои руки и с силой сжимал их.
   – Я прощаю тебя от всей души, Альфред, – сказала незнакомка растроганным голосом, который изумил старых слуг, – ты был снисходителен к моей матери… Да будет над тобой милосердие Божие!
   Больной внимал этим утешительным словам как бы в некотором восторге. Молодая женщина плакала и улыбалась одновременно, – и эта улыбка и слезы сообщали ей невыразимую прелесть.
   – Ну что же, Жозефина, – продолжал Альфред в страстном восторге. – Мы находимся теперь в тех местах, где сглаживаются все титулы, исчезают все неравенства, где души, долго искавшие друг друга, наконец, встречаются и становятся родными, – так скажи мне, что ты меня любишь. А я, я никогда никого не любил, кроме тебя. После моего преступления ты была для меня божеством-покровителем в моих горестях, поверенной моих уединенных дум, утешительницей в моих несчастиях. В продолжение этих, без малого, десяти лет моя мысль постоянно была занята тобою… Но зачем говорить тебе все это? Тебе, которая с высоты горнего мира видела мою борьбу и мои страдания? Скажи же мне, что любишь меня, Жозефина, и что после смерти, как и при жизни, ты желала бы соединиться со мной!
   – Ты сказал правду, – Альфред, – ты сказал правду! – вскричала молодая женщина с упоением. – Я всегда любила, и теперь люблю, и вечно буду любить одного тебя!
   – В таком случае, здесь действительно жилище блаженных, – отвечал больной, лицо которого сияло неземным блаженством. – Наши несчастья кончились. Мы достигли небесной пристани, где нет ни страха, ни сомнений… Жозефина! Жозефина!
   Эти последние слова были уже менее внятны: горячечный пароксизм прошел, и Альфред тихо опустился на подушки. Еще с минуту его взор, сиявший счастьем, был устремлен на восхитительную сиделку. С минуту еще радостная улыбка играла на его губах. Потом глаза его постепенно закрылись, улыбка исчезла, и он погрузился в глубокий сон.
   Госпожа Жерве сама живо была растрогана этой сценой: она дрожала, грудь ее вздымалась от вздохов. Когда она увидела, что де Кердрен уснул, то попыталась высвободить свою руку из его руки, но больной не выпускал ее и жалобно застонал. Минуту спустя такая же попытка имела тот же успех. И молодая женщина не смела более возобновлять ее, боясь прервать сон, столь драгоценный после таких потрясений.