– Госпожа Лабар, – сказал Альфред умоляющим голосом, – не спешите, прошу вас, пусть сейчас дочь ваша попробует еще раз тронуть Дрожащую Скалу. Вы сами убедитесь тогда в том, что я говорю правду. Ведь это так важно и для нее, и для вас… Не торопитесь уходить, прошу вас!
   – Оставьте нас, – прервала неумолимая бретонка. – Довольно с нас ваших насмешек и колдовства.
   Общество было поражено результатами этой сцены. Все молчали, обмениваясь выразительными взглядами. Альфред первый возвратил себе присутствие духа.
   – Последуем за ними, не оставим их уйти таким образом, – вскричал он с отчаянием. – Добрые мои соседи, помогите мне успокоить гнев этой женщины… Пусть девица Лабар сделает новый опыт! Скала покачнется, я уверяю вас в этом.
   И он бросился догонять мать и дочь, которые только что перешли маленький ручеек по перекинутому через него дереву и удалялись со всей возможной скоростью. Благодаря слабости Жозефины, настичь их было нетрудно.
   – Госпожа Лабар, поверьте, – начал Альфред.
   Но суровая женщина даже не замедлила шагов. Напрасно Альфред умолял ее вернуться, на все его просьбы госпожа Лабар отвечала только презрительным молчанием.
   – Жозефина, милая Жозефина, – обратился Альфред к девушке по-французски, – могу ли я надеяться, что вы по крайней мере…
   Жозефина повернула голову и, устремив на него свои прекрасные глаза, полные слез, отвечала ему на том же языке:
   – Альфред, я любила тебя, а ты меня погубил!

Глава 4
Бегство

   На десятый день после этих происшествий, вечером, на берегах Бретани разразилась ужасная буря. Ночь была непроницаемо темной; дождь, хлеставший под страшным северо-западным ветром, лил ручьями; море с ревом ударяло в берега островка Лок, как будто хотело разбить и уничтожить эту узкую полоску земли, дотоле ускользавшую от его власти. Вокруг замка неистово бушевали стихии, крепкие дубы гнулись от напоров вихря. И этот безмерный, страшный и неумолкающий шум, казалось, был для старого жилища предвестником близкого разрушения и гибели.
   Между тем замок в этот поздний час не имел обычного своего безмолвного и заброшенного вида. Во всех окнах блестели огни, из высоких каменных труб вырывались клубы дыма, мгновенно разносившиеся ветром. Снаружи по временам возвышались над шумом бури громкие голоса. Внутри царило необыкновенное движение. По звучному полу взад и «перед ходили в своих тяжеленных деревянных башмаках вооруженные крестьяне. Время от времени тихо открывалось окно, и голова с длинными волосами, в широкой шляпе осторожно высовывалась, пытаясь проникнуть взором сквозь мрак этой бурной ночи.
   Центром движения, казалось, была кухня замка. Там, вокруг просторного очага, сидело на деревянных скамьях человек двенадцать или пятнадцать, по наружности – местных рыбаков. Тут были и молодые, были и старики, но молодые составляли большинство. Впрочем, все были крепки и решительны, все в дополнение к своим живописным костюмам были вооружены ружьями, которыми их соотечественники позднее так губительно действовали против синих.[2] На длинном дубовом столе, посреди кружек с сидром, пустых стаканов и гречневых лепешек были разбросаны патроны, ящики с порохом и пулями. Но что особенно характеризовало это собрание, так это широкие кокарды из белой бумаги, приколотые к изношенным войлочным шляпам. Кокарды эти были произведением старой Ивонны, кухарки, и ее молоденькой помощницы Пьеретты; обе они сидели перед дымным ночником и деятельно трудились над сооружением этих отличительных знаков для тех из присутствующих, у которых их недоставало.
   Конан беспрестанно сновал взад и вперед – то приносил приказания, то осведомлялся, исполнены ли данные прежде. Он представлял верховную власть Альфреда де Кердрена, в эту минуту удалившегося в свою комнату в бельэтаже. Достопочтенный мажордом имел вид озабоченный, не исключавший, однако же, выражения тайного удовольствия и удовлетворенной гордости. Та длинная железная рапира, которую мы так неуважительно сравнили с вертелом, моталась у него по ногам с необычайной силой: но, принимая во внимание тогдашние обстоятельства, он присоединил к этому оружию, уже самому по себе страшному, еще седельный пистолет баснословной величины, подвешенный за какую-то кромку к левому плечу. Этот пистолет, сильно заржавевший, из которого благоразумный человек не согласился бы выстрелить за все сокровища Перу, при каждом движении встречал массивную рукоять вертелообразной рапиры и производил звук ржавого железа, который до высочайшей степени, казалось, воспламенял воинственный жар маститого управителя.
   Несмотря на эти воинственные приготовления, разговор не был ни печален, ни вял. Крестьяне, изобильно угостившись сидром и водкой, обнаруживали явное расположение к веселости назло угрожавшим, быть может, опасностям.
   – Эй, Ивон Рыжий, – говорил одному из своих товарищей здоровый детина, одетый китоловом, в больших тяжелых сапогах, с широким поясом, за который заткнут был страшный нож, главная принадлежность его профессии. – Так зажило твое плечо? Вчера ты охал на койке, как кит, задетый за живое, а нынче – здоровехонек, работал в лодке с ребятами… Сколько свечей ты обещал святому Коломбану за этакое чудо?
   – Одну, – наивно отвечал проворный молодец, обязанный своим прозвищем огненному цвету своих длинных волос, – видишь ты, плечо-то не совсем зажило… Когда я поворочу рукой, так будто большая трехмачтовая рея на него упала, но это ничего! Когда дело идет о том, чтобы принять этих разбойников, которые хотят убить господина и сжечь замок, я бы с того света воротиться готов!
   – Однако, Ивон Рыжий, – сказал Каду-гудошник, напевавший что-то в углу, – господин-то славную задал тебе трепку там, на большой площади!
   – Да, да, я и не скрываю этого. Это видел весь околоток! – отвечал Ивон с некоторой гордостью. – Зато чего стоит одна честь, что господин захотел бороться со мной? И ведь как он борется, какие броски, какие приемы! Все наши старики согласны, что сам Голиаф полетел бы от этакого чудесного удара, каким он покончил партию… Тут даже не стыдно поцеловать землю, а кроме того, я имею приз… Смотри, – и он выставил обе ноги, обутые в грубые башмаки, которыми наградил его Альфред после борьбы.
   – Господин щедр, – заметил китобой со вздохом, – вот только мне не случается подобной прибыли. Потом я ничего не смыслю в ваших земляных экзерцициях, я умею владеть только ножом да багром. Но, думаю, – продолжил он, выпрямляя голову, – если разбойники пожалуют нынче ночью, этот талант будет чуть ли не полезнее господину всех ваших бросков и приемов.
   – Да-а, долго что-то не идут эти разбойники, – сказал Каду, вставая со скучным видом. – Еще туда-сюда, если бы я принес свой bignou, сыграл бы вам какую-нибудь новую песенку. Но господин Конан ничего не позволил мне взять, кроме вот этого, – и он указал на свое заржавленное ружье. – Какую, к черту, музыку можно извлечь из подобного инструмента?
   – Какую музыку? Да получше, чем из твоего bignou , – проговорил старый морской волк, вполовину рыбак, вполовину контрабандист, который, сидя в стороне от всех на корточках, молча жевал кусок табаку, грубого и жесткого, как его кулак.
   Оскорбленный артист бросил на варвара взор холодного презрения, потом начал прохаживаться по комнате, напевая на мотив "je ris, comme un bossu"[3], бывший тогда в ходу:
 
Вот притворщица Ивонна
Подскочила, как юла, —
Камень тронула проворно,
И послушалась скала.
Тра-ла-ла, тра-ла-ла,
И послушалась скала.
Но жестокая Розина
Столь счастливой не была:
Видно, есть тому причина,
Что не тронулась скала…
Тра-ла-ла, тра-ла-ла,
Что не тронулась скала.
 
   – Тс-с, – вдруг сказал Ивон, внимательно прислушиваясь. Все смолкли и притаили дыхание, но извне слышался только свист ветра и стук дождя, падавшего на черепичную кровлю.
   – Это ничего, – продолжал Ивон, – а мне послышался набат, который должны ударить в деревне, когда завидят приближение сент-илекских лодок к острову… но вишь, как завывает ветер, и язычники еще не скоро будут. Передай мне стакан, Жан. А ты, Каду, что это там распеваешь, любезный?
   – Новую песню Бенуа, Туссенова клерка, под названием "Дрожащая Скала". В Сент-Илеке ее только и поют… и точно, хотя и по-французски, а знатно сложена…
   И он продолжал:
 
Вот и Марта величаво
Тоже к камню подошла:
Лишь коснулась – влево, вправо
Зашаталася скала;
Тра-ла-ла, тра-ла-ла,
Зашаталася скала.
Но жестокая Розина
Столь счастливой не была;
Верно, есть тому причина,
Что не тронулась скала…
Тра-ла-ла, тра-ла-ла,
Что не тронулась скала.
 
   Припев повторили оглушительным хором, и Каду, в восторге от своего успеха, намеревался было затянуть третий куплет, когда мажордом Конан как бешеный вбежал в кухню.
   – Пьяницы! Негодяи! Очумели что ли вы? – закричал он, грозя им кулаком. – Как вы смеете петь подобные скверности в замке вашего господина?
   – Послушайте, сударь, – отвечал Каду, покачивая головой, – не следует так худо выражаться о новой песне. Даром что она сложена чернильной пиявкой, а, право, стоит всякой другой, уж вы мне поверьте в этом.
   – Но, бездельник, – продолжал Конан, – ужели ты не знаешь, что эта дурацкая рапсодия и есть причина всех опасностей, которые угрожают нам в эту минуту? Эта проклятая песня сочинена против дочери Лабар, которая слегла в постель от такого огорчения, а глупая старуха – мать ее – в отмщение нашему господину, которого она почитает причиной своего стыда, подняла против нас всех прибрежных бродяг. Как будто господин наш мог заказать Дрожащей Скале признавать честными и добродетельными тех, кто к ней явится. Потом господин из сострадания хотел еще прикрыть проступок этой жеманницы искусной выдумкой, но ведь любой хорошо знает, в чем дело: Скала никогда не обманывала.
   – Вот оно что! – сказал один из присутствующих. – А не потому разве, что господин благородный и стоит за короля, они так крепко злятся на него?
   – Политика сама по себе, а это дело – само по себе, – отвечал Конан. – Но если бы господин, который пишет наверху, услышал, как вы теперь горланили, он никогда бы не простил вам этого.
   – Ох, да! – сказала кухарка Ивонна, поворачивая свою старую голову, покрытую чудовищным убором со спущенными на лицо лохмотьями вроде козлиной бороды. – В теперешние времена не следует превращать в посмешище Дрожащую Скалу… Может случиться несчастье, недобрые признаки уже и показываются!
   – О каких признаках толкуешь ты, тетка Ивонна? – спросил Каду.
   – И не я одна примечаю, что камень сердит, а это не к добру…
   – Камень сердит, – повторил Каду с боязливым сомнением, – а что это такое, тетка Ивонна?
   – А то, что мир слишком развратился, чтобы наш священный камень указывал добрых и злых, праведных и грешных, как бывало прежде… Несколько дней тому назад он двигался от малейшего толчка, а как пришло сент-илекское мещанство, да обидело его, он как будто врос в землю и, наверное, до тех пор не встанет по-прежнему, пока не минет небесный гнев. Вот почему я говорю, что камень сердит. Сохрани нас, Боже, от всякого зла!
   Суеверные слушатели с ужасом перекрестились.
   – Правда ли это, месье Конан? – спросил Ивон Рыжий у мажордома.
   – Правда, – отвечал Конан задумчиво. – И мне не по душе это предзнаменование еще больше, чем Ивонне, но пусть каждый из вас в эту ночь делает свое дело: может быть, мы успеем и предотвратить беду!
   И он пошел к Альфреду на второй этаж, оставив защитников замка рассуждать втихомолку о бедах, которые предвещала неподвижность друидского камня.
   Альфред был один в своей комнате, уставленной старинной резной дубовой мебелью. На столе с витыми ножками горели две свечи и виднелось несколько писем, запечатанных большими красными печатями с гербом де Кердренов. Альфред, задумчивый и грустный, ходил взад и вперед, иногда он останавливался, как бы прислушиваясь к отдаленному глухому шуму моря. Он был совсем одет, со шпагой на боку; пара пистолетов, перчатки и шляпа лежали недалеко на стуле.
   – Ну что, Конан, какие новости? – спросил он рассеянно, прежде чем управитель кончил свой низкий и методический поклон.
   – Все хорошо, сударь. Люди наши готовы и бодры, оружия и амуниции достаточно. Мы уверены в победе!
   – Между тем враги наши не показались еще?
   – Невероятно, чтобы мы увидели их раньше утра… при таком ветре, как теперешний, с проливом шутить нельзя. Притом негодяи теперь пьянствуют в сент-илекских кабаках, где старуха Лабар расплачивается за них, и, конечно, не скоро расстанутся с бутылками. Одна верная особа, тетка Пенгоэль, которой они доверяют, хотела предупредить нас, лишь только они тронутся с места… Не беспокойтесь, все идет хорошо! И этот глупец таможенный, осмелившийся думать, что фамилия де Кердрен потеряла влияние и власть, он увидит, провал его возьми! Мы ему покажем!
   И воинственный управитель почесал руки. Альфред едва его слушал.
   – Конан, – начал он тихим голосом, – не узнал ли ты чего насчет бедной больной девушки? Ты вчера известил меня, что она очень нездорова, и я теперь в смертельном беспокойстве.
   – Ничего, сударь, – отвечал Конан угрюмо. – Но надо признать, со вчерашнего дня у меня были заботы поважнее, чем думать о здоровье какой-нибудь шлюхи.
   – Не оскорбляй ее! – вскричал Альфред. – Конан, если ты меня любишь, не говори так об этой милой и несчастной девушке, которая страдает из-за меня.
   Старик покачал головой.
   – Я буду говорить как вам угодно, сударь, – продолжал он, – но вы все-таки уверяете, что это от вас Скала не была снисходительна к девице Лабар?
   – Это истина, чистая истина, Конан, совесть велит мне объявить это во всеуслышание. Кто мог предвидеть, что дурачество это будет иметь такие пагубные последствия… Да, это я, злоупотребив фамильной тайной, из презренного мщения помешал опыту и осудил на позор невинную девушку.
   – Так, так, сударь, вы честный и благородный молодой человек, но известно, что надобно думать о подобном объяснении. Что до меня, хотя я с самого рождения имею честь служить фамилии де Кердрен, то я никогда не слыхал об этой фамильной тайне, на которую вы намекаете, по крайней мере, вы не показали мне, каким средством можно так утвердить волшебный камень.
   – Это запрещает мне моя клятва! – сказал Альфред. – Но нет нужды – пустое предание не может остановить меня, когда дело идет о чести, о жизни, может быть… После я обнаружу это пред всеми… Да, да, – присовокупил он с силой, – это даже должно быть так, потому что все мои усилия уничтожить причиненное мной зло были бесполезны до сих пор! Напрасно хотел я видеть Жозефину или ее мать, они меня отвергали. Я писал, письма мои возвращали мне непрочитанными. Я обегал всех этих глупых людей, которые присутствовали при испытании Дрожащей Скалы, старался отвратить их от предубеждений. Они уверяли меня, что не сомневались в словах моих, но я угадывал по их взорам, по их улыбкам, что подозрения насчет этого ангела все еще существуют. Наконец, в отчаянии я хотел по крайней мере наказать этого подлого рифмоплета, низкое произведение которого положило на нее пятно, может быть, неизгладимое. Но трус скрылся, и вот я узнаю, что он – один из самых остервенелых возмутителей пьяного соседского сброда против меня. Довольно ли я наказан за школьную шалость? Должен ли я еще допустить, чтобы пролилась кровь, чтобы семьи оделись в траур из-за моих проступков?
   Конан был тронут этими горькими жалобами.
   – Что вы это, сударь, добрый мой господин, – начал он ободряющим тоном. – Ну стоит ли огорчаться так подобными безделицами? Дочка старой Лабар не первая девушка, которая заставляет болтать на свой счет. Правда, она приняла это близко к сердцу и, говорят, в самом деле захворала, но от этого не умирают. Девочка поправится; она пригожа, богата и, несмотря на песни этого бездельника-клерка, найдет еще обожателей. А вам, сударь, что беспокоиться об этом деле? Думайте лучше об удовольствии, которое мы будем иметь сейчас… Осада! Чудесно будет вписать это в летописи вашей фамилии!
   Альфред положил руку на плечо верного служителя.
   – Не желай, любезный Конан, чтобы началась эта пагубная борьба. Для имени, которое я ношу, война, может быть, будет еще неблагоприятнее, чем слава и богатство. Я потерял веру в будущее, самые печальные предчувствия душат меня… Проклятие, наложенное на меня этой оскорбленной матерью, беспрестанно занимает мой ум, и мне кажется, что я уже чувствую его действие.
   – Можете ли вы думать еще о болтовне этой старой дуры? – сказал Конан с жаром. – Это чистое ребячество! Придите в себя, сударь, будьте добры, беззаботны, веселы, как в прежнее время. Но я вижу, вы, как и все молодые люди, не можете перенести уединения. Сойдите со мной, посмотрите, как весело наши молодцы приготовляются к бою – это вас развлечет.
   Альфред взял шляпу и последовал за Конаном, который запасся свечой, чтобы освещать дорогу.
   Увидя де Кердрена, крестьяне и рыбаки, собравшиеся в кухне нижнего этажа, почтительно встали. В их присутствии к Альфреду возвратились прежняя его спокойная уверенность и сердечная доброта. Он в немногих словах поблагодарил их за преданность; потом, обращаясь к каждому в особенности, дружески поговорил об их делах и интересах. Окончив обход, он сел возле камина в большое кресло и, подперев голову руками, снова впал в мрачное уныние.
   Так протекло много часов. Буря несколько поутихла; в комнате слышался только монотонный стук часового маятника. Большая часть защитников замка уже спала, другие потихоньку разговаривали. Конан выходил сменять караульных, бодрствовавших на различных постах вокруг дома. Но эти движения не могли вывести Альфреда из задумчивости; он так и оставался недвижим и молчалив. Крестьяне думали, что он заснул, хотя в больших открытых глазах его отсвечивало пламя очага.
   Один раз, однако, он вышел из своей мечтательности. В комнату после продолжительного караула у наружной решетки вошел человек уже пожилой, по наружности рыбак. Он приблизился к огню, чтобы просушить свое промокшее от дождя платье.
   – А, мой храбрый Пьер! – сказал Кердрен, отодвигаясь, чтобы дать ему место. – А где теперь твоя лодка?
   – Недалеко, сударь. Я ловил устриц, когда пришли мне сказать, что с того берега хотят высадиться сюда. Я бросил якорь в бухте ручья, что против Дрожащей Скалы. "Женевь– ева" – так я обыкновенно называю свою лодку, сударь, – и теперь, должно быть, там, если только канат не лопнул по такой погоде.
   – А что, Пьер, – продолжал Альфред, понизив голос. – Что бы ты сказал, если бы тебе предложили теперь пуститься в открытое море по направлению к Англии?
   – Гм-м, море крепко, сударь, сердито… Притом же нет ни провизии, ни людей на борт "Женевьевы".
   – Двух здоровых молодцов достаточно было бы с тобою…
   – Тогда надобно, чтобы они и я жертвовали своею жизнью.
   – А если бы это было для меня?
   – Для вас, сударь? – отвечал рыбак, выпрямляясь с живостью. – Если для вас, дело возможное. И лодка, и хозяин – все ваше. Жан и Ивон Рыжий ни слова не скажут, пойдут за мною. Что, надо отчаливать?
   Альфред отвечал смелому рыбаку только пожатием руки.
   Ощутимый холод и какая-то тягость в теле показывали, что наступало утро. Несмотря на это, большая часть присутствующих продолжала спать на голом полу, когда посреди наступившей после бури тишины в отдалении раздался медленный и плачущий звук деревенского колокола. Все вздрогнули, а спавшие проснулись.
   – Это набат! Пресвятая Дева! Это набат! – вскричал Ивон, делая крестное знамение.
   – Да, да, это они! – закричали со всех сторон. Все вскочили и торопливо схватились за ружья. Альфред первым был на ногах и поднес руку к своим пистолетам; но этим и ограничились все его воинственные демонстрации. Он снова сделался добычей скорбной нерешительности. Конан подбежал к нему.
   – Что прикажете, сударь? – спросил он с горячностью. Альфред с минуту стоял, не отвечая.
   – Что делать? – сказал он наконец, как бы разговаривая сам с собою. – Неужели я должен допустить, чтобы из-за меня погибло столько народу? Между тем, я имею законное право защищаться. Кроме того, дело мое не есть ли дело целого дворянства, даже самого королевства? Да, друзья мои, – присовокупил он с твердостью, обращаясь ко всем защитникам. – Отправляйтесь каждый на свой пост. Только помните мои приказания – не наносить первого удара; станем только защищаться. Итак, по местам, и да здравствует король!
   – Да здравствует король! Многие лета нашему доброму господину, – кричали бретонцы, махая своими шляпами с белыми кокардами.
   Они уже намеревались выйти, когда в кухню вошла высокая баба, формами похожая на дюжего мужика, с бронзовым лицом, с руками мозолистыми и носившими явные следы смолы. Она завернута была в плащ темного цвета, с которого струилась вода.
   – Это тетка Пенгоэль, – сказало сразу несколько голосов.
   – Ну да, это я, – отвечала мужеподобная Пенгоэль грубым голосом. – Здравствуйте, молодцы. Здорово, мой пригожий барин! Вот так погодка! Вот так ночь! И честной женщине, берегущей свою репутацию, гонять в такую пору… Но как не пожертвовать кой-чем для такого прекрасного господина?
   – Садись, моя храбрая Пенгоэль, – сказал Альфред, не оскорбляясь этой фамильярностью. – Ты, кажется, очень устала?
   – Садиться, – повторила лодочница. – Разве вы не знаете, какая там заваривается каша? Разве вы не слышали колокол? Ох, ребятушки, уж кто-нибудь из вас ссудит меня своим ружьецом… Оно как-то лучше дается мне, чем прялка. С того берега не в шутку поднимается народ.
   – Ты видела их, Пенгоэль? – спросил Альфред.
   – Видела ли я их? Я сама была в шинке "Большого Фомы", пила с теми, которые не доверяют мне. К утру вдруг вошла сама старуха Лабар и закричала: "Пора, пора! Идем! Надобно отомстить за дочь и вдову вашего капитана!" – и взвились мои морские свиньи. Но я проворнее их, ускользнула в темноте, прибежала к тому месту, где оставила свою лодку, и начала работать веслами, хотя море дьявольски было сердито… Не раз волна собиралась меня бросить на Кошкин Зуб и на Коварную, потому что ночь была темная, но я говорила себе: «Это для любезного моего господина» – и выплывала. Когда я пристала к деревне и ударила тревогу, больше двадцати лодок переплывало канал.
   – Видите, сударь, – сказал Конан нетерпеливо, – они, без сомнения, уже на острове.
   – Погоди! – отвечал Альфред повелительно. – Прежде следует узнать… Ты превосходная женщина, Пенгоэль, – продолжал он, улыбаясь ей, – но нам надобны точные сведения о тех, кто нападает на нас. Сколько их? Кто ими командует? Чего они хотят?
   – Хоть побожиться, сударь, – отвечала лодочница с беззаботным жестом, – их будет более трехсот и, в том числе, такие отъявленные разбойники, которые режут людей так же, как я потрошу сардинку; у них только и разговору, что о грабеже да о поджигательстве… А старуха Лабар, известное дело! Поит их беспрестанно водкой да распаляет; она у них и начальницей. Что велит им сделать, то они и сделают, нимало не колеблясь.
   – Вечно эта женщина! – произнес де Кердрен глухим голосом. – Она безжалостна!
   – Все за эти слухи насчет ее жеманницы дочки. Разве она не кричала на весь город и не рвала на себе волосы, жалуясь, что вы убили Жозефину?
   – Жозефину? – повторил Кердрен. – Но Жозефина жива.
   – Она умерла в ту ночь, как пели у нее под окном эту замечательную песню клерка Бенуа… ну, знаете!
   И лодочница пропела хриплым и диким голосом:
   Но жестокая Розина
   Столь счастливой не была:
   Верно, есть тому причина…
   Конан сделал ей угрожающий жест, и она замолчала; Альфред стоял, как пораженный громом.
   – Умерла! Жозефина Лабар! – лепетал он. – Возможно ли это?
   – Об этом все говорили там, в шинке "Большого Фомы"! – отвечала с уверенностью тетка Пенгоэль.
   Молодой человек упал в кресло, и пистолеты выпали у него из рук.
   – И я убил ее! – прошептал он.
   Закрыв лицо руками, он силился заглушить конвульсивные рыдания.
   – Ах, сударь, – сказал Конан тихим голосом. – Подумайте о том, что на вас смотрят, что могут перетолковать в дурную сторону эту слабость… притом же на нас того и гляди нападут, и мы должны подумать о защите.
   Альфред вздрогнул, приложил руку ко лбу и поднялся.
   – Друзья мои, – сказал он твердым голосом, хотя черты лица его носили еще следы сильного душевного волнения. – Я передумал и решительно не допущу вас рисковать жизнями против этих бешеных людей, которых притом в десять раз больше, чем вас. Даже в том случае, если мы успеем теперь отразить это нападение, впоследствии это послужит предлогом к ненависти и мщению, и рано или поздно вы непременно сделаетесь их жертвами… Итак, пусть совершится моя участь, я заслужил ее, может быть, и совесть запрещает мне вступать в эту борьбу… мы не будем сражаться!
   – В таком случае, они без жалости убьют вас, сударь, – вскричал Конан.
   – Я позабочусь об этом, – сказал Альфред с горькой улыбкой, – я не стану их дожидаться. Пьер, – продолжал он, обращаясь к старому рыбаку, – приготовь свою лодку. Мы возьмем с собой еще кого-нибудь из них, – присовокупил он, указывая на крестьян.