Прежде всего, на суде, во время всего слушания дела, не упоминалась моя ответственность за смерть каких-либо агентов. Этих заявлений не было и быть не могло. Тем не менее я не отрицаю, что действительно рассекретил перед советской разведкой многих агентов, но не 40, как предполагалось, а почти 400. Но пусть кто-нибудь назовет мне хоть одного казненного. Многие из них сегодня активно участвуют в демократических движениях в восточноевропейских странах. Я передал их фамилии, твердо зная, что они никак не пострадают. Это было моим главным условием. Против них должны быть приняты чисто профилактические меры и закрыт доступ к важной информации, передача которой могла нанести вред интересам стран социалистического блока.
   Так и было сделано.
   Во-вторых, в этой связи мне хотелось бы сделать еще одно замечание. Выданные мною агенты были вовсе не безвредны. Они по тем или иным причинам обдуманно собирались причинить вред своей собственной стране и правительству, зная о связанном с этим риске. Иными словами, они были в том же положении, что и я, и подвергались той же опасности. И были преданы точно так же, как был предан я.
   Часто о них говорят как об английских агентах. Это верно в том смысле, что они работали на английскую разведку, но англичанами они не были. Все агенты являлись гражданами стран социалистического блока. Я подчеркиваю сказанное лишь для того, чтобы внести ясность, а не потому, что это имело какое-то значение. Лично я не вижу разницы между британцем и готтентотом. Все мы люди и одинаково ценим жизнь.
   Помимо рассекречивания агентов вместе со структурой и организацией Интеллидженс сервис я передал имена многих сотрудников разведки (все англичане) с перечислением занимаемых ими тогда постов. Это никак не отразилось на их жизни. Им грозило лишь не получить «добро» на их назначение в одну из стран социалистического лагеря или, если подобное разрешение они получали, а впоследствии были пойманы на шпионаже, их просто просили покинуть страну в трехдневный срок.
   В своей книге «Суперагент Блейк» Монтгомери Хайд, писатель, специализирующийся на темах разведки, прямо обвиняет меня в смерти двух агентов. Первым был важный перебежчик из Восточной Германии генерал-лейтенант Роберт Биалек, глава службы безопасности ГДР, которого, как утверждает мистер Хайд, в 1956 году похитили в Западном Берлине, привезли в его бывшее Главное управление и после долгого допроса казнили. Совершенно честно заявляю, что я никоим образом не был здесь замешан и впервые узнал об этом из упомянутой книги.
   В этой связи необходимо сделать два замечания: во-первых, мистер Хайд пишет, что генерал-лейтенант Биалек жил по тому же адресу, что и я, то есть Западный Берлин, Платанен-аллее, 26. Этого просто быть не могло, ведь указанный дом занимали члены британской Контрольной комиссии и офицеры вооруженных сил с семьями. Там не жил ни один немец. Во-вторых, что важнее, если мистер Хайд не ошибается и в Западном Берлине действительно был украден дезертировавший шеф Государственной службы безопасности ГДР, я, зная правила в отношении перебежчиков, совершенно уверен, что британские власти никогда не поселили бы его в квартире всего в трех милях от границы сектора, которую можно беспрепятственно пересечь в любое время. Более того, не странно ли, что сам генерал-лейтенант Биалек согласился жить столь «открыто»? На самом деле перебежчик его ранга и значимости был бы немедленно, в день прибытия, отправлен из Берлина самолетом в Западную Германию или Англию, а затем, после краткого допроса, оставлен в одной из этих стран или переправлен в другое безопасное место. Что же касается самого похищения, могу лишь повторить: я к нему никакого отношения не имею.
   Второй случай, приведенный мистером Хайдом, касается подполковника ГРУ (Главного разведывательного управления) Петра Попова, который, я цитирую:
   »…первоначально работал в Вене, где добровольно предложил свои услуги американцам, бросив записку на переднее сиденье американской дипломатической машины. Его предложение было принято, и он попал под опеку Джорджа Кисвальтера, офицера ЦРУ, воспитывавшегося в Санкт-Петербурге до революции и свободно говорившего по-русски. За последующие два года Попов передал Кисвальтеру имена и коды около 400 советских агентов на Западе. В 1955 году во время отпуска он вернулся в Москву и, посколько ГРУ ни о чем не подозревало, был назначен в Восточный Берлин. Однако этот перевод означал, что у ЦРУ не будет возможности поддерживать с ним связь. Попов тоже понял это, написал письмо Кисвальтеру, объясняя в нем свои затруднения, и вручил его одному из членов британской военной миссии в Восточной Германии. Тот передал послание в МК-6 (Олимпийский стадион, Западный Берлин), где оно легло на стол Джорджа Бпейка вместе с инструкцией переслать его в Вену для ЦРУ. Блейк так и сделал, но лишь после того, как прочитал письмо и передал его содержание русским, которым потребовалось некоторое время, чтобы отреагировать.
   Попов продолжал встречаться с Кисвальтером, но попал под подозрение после того, как передал американцам, что ему предстояло забросить в Нью-Йорк секретного агента, молодую девушку по фамилии Таирова. Сделать зто следовало по американскому паспорту, принадлежавшему парикмахерше польского происхождения, жившей в Чикаго, и «потерянному» во время ее визита на родину в Польшу. ЦРУ с некоторой неохотой предупредило о ней ФБР, и девушку окружили столь плотной слежкой, что она это почувствовала и самостоятельно приняла решение вернуться в Москву. ГРУ отозвало Попова в Москву, и он обвинил во всем Таирову. Его объяснениям поверили, и некоторое время он, как обычно, работал в Главном разведуправлении. Тогда же его связным стал Рассел Ленгрелл, сотрудник ЦРУ и американского посольства в Москве.
   КГБ, не спускавший с Попова глаз, 16 октября 1959 г. перешел к действиям и арестовал его в московском автобусе во время передачи записки Ленгреллу. Последнего тоже арестовали, однако, воспользовавшись дипломатической неприкосновенностью, ему удалось освободиться. А Попову была уготована участь предателей: так же как и его предшественники, он был приговорен к «высшей мере» (согласно газете «Известия»). Он принял страшную смерть: в присутствии его коллег по ГРУ Попова заживо сожгли в топке».
   Я привожу этот отрывок полностью, так как, по-моему, он объясняет, как на самом деле был пойман Попов. Прежде всего я должен заявить, что никогда не слышал о Попове, пока не прочел о нем в книге мистера Хайда. Не я предупредил советскую разведку, что он — агент ЦРУ. Письмо, врученное им сотруднику британской военной миссии в Восточной Германии, не могло лечь на мой стол: в берлинской резидентуре не я отвечал за связи с этой миссией и с ЦРУ. Письмо должно было пройти по совершенно другому каналу. Во-вторых, очевидно, что в 1955 году советские власти еще не знали, что Попов — американский агент, а если бы я их проинформировал, как пишет мистер Хайд, они уже тогда были бы в курсе дела. Знай они об этом, то: а) Попову бы не позволили отправлять Таирову в США с секретным заданием; б) не поверили бы его объяснениям, что Таирова сама его провалила; в) не стали бы его держать столько лет в Главном разведуправлении.
   Советские власти узнали о работе Попова на ЦРУ просто в результате слежки за Ленгреллом, который, как сотрудник посольства США в Москве и предполагаемый связной ЦРУ, находился под постоянным наблюдением. Они дождались момента передачи Поповым записки и арестовали обоих. Что же касается способа казни Попова, остается только удивляться, откуда он стал известен мистеру Хайду. Происходи все действительно так, как он это описал — в чем я лично сильно сомневаюсь, — подобный факт держался бы в строжайшей тайне в любой стране, а в столь закрытой, как Советский Союз, особенно.
 
 
   Был ли вынесенный мне приговор справедливым или нет, вопрос спорный. Но, на мой взгляд, бесспорно то, что он явно несправедлив, если сравнить его с тем, как обошлись с двумя другими советскими разведчиками — Блантом и Филби. Блант получил полное прощение, ему позволили сохранить высокое положение при дворе и титул. Что же касается Филби, который, я уверен, сделал не меньше меня, дабы расстроить планы британской и других западных разведок, то высокопоставленный сотрудник Интеллидженс сервис Николас Эллиот, тот самый, что вручил мне в Бейруте распоряжение вернуться в Англию, был специально послан в Бейрут с целью предупредить его, чтобы он не возвращался в Англию. Если бы он тем летом все-таки вернулся, сказал мне сам Филби много лет спустя, то был бы арестован и судим. Почему их отпустили, тогда как мне пришлось предстать перед судом и получить столь суровый приговор? Могу ответить на это только так: в отношении Бланта и Филби последующие возможные скандалы должны были быть предотвращены любой ценой. Кроме того, оба они были англичанами, и не простыми, а частью истэблишмента, а потому, казалось бы, заслуживали большего, а не меньшего порицания со стороны сограждан. Я же, наоборот, не принадлежал к истэблишменту, был иностранного происхождения, и меня, как полагали, вполне можно было примерно наказать в назидание другим.
   Как бы то ни было, я не жалуюсь, ведь столь долгому сроку я обязан своей свободой. Он вызвал ко мне симпатии не только товарищей по заключению, но и многих из тюремного персонала. Он побудил меня попытаться вырваться из тюрьмы, ведь воистину я мог сказать, что мне нечего терять, кроме своих цепей. Все это позволило мне со временем совершить успешный побег. Если бы меня осудили на 14 лет, подобный срок произвел бы на меня гораздо более тяжелое впечатление, чем эти фантастические 42 года, но вызвал бы значительно меньше интереса и приязни ко мне со стороны других, и вполне вероятно, что я отсидел бы их до конца.
   Неделя в больнице, по счастью, пролетела с невероятной быстротой, и мне не терпелось как можно скорее влиться в обычный распорядок тюремной жизни, привыкнуть к новым условиям и совместному существованию с остальными заключенными, что на первых порах могло оказаться далеко не простым делом. Большую часть времени я проводил за чтением благодаря больничному библиотекарю, тоже заключенному, который, в нарушение правил, беспрепятственно снабжал меня книгами. Это помогло пережить первые дни. Обложившись книгами, я тщетно пытался расслышать новости, доносившиеся до моего окна из какого-то дальнего радиоприемника. Иногда мне удавалось уловить несколько слов и свое имя, но этого было недостаточно, чтобы понять, о чем идет речь, и я испытывал танталовы муки.
   Спустя неделю меня отвели из больницы» обратно в «приемную». Там мне приказали снять бывший на мне синий тюремный костюм и дали взамен другой — с большими белыми заплатами на куртке и брюках[13]. Служащий тюрьмы, передавший мне эти изрядно поношенные вещи, сказал, что отныне по приказу начальника тюрьмы я нахожусь под «спецнадзором». Он не объяснил, что это значит, а так как он не был склонен к разговору, я не стал спрашивать. Но вскоре все прояснилось: это особый режим для заключенных, совершивших побег и вновь пойманных или, согласно обнаруженным уликам, готовивших побег. Обычно он устанавливался начальником тюрьмы, который также имел право освобождать заключенных от «спецнадзора».
   В такой большой тюрьме, как Уормвуд-Скрабс, служившей также изолятором, всегда было от пяти до десяти заключенных под «спецнадзором». Они могли выходить из камер только на работу или прогулку и передвигались по тюрьме под усиленной охраной. Каждый день их обязательно переводили в новые камеры, так что никто не мог знать заранее, где будет размещен, и не имел возможности выпилить прутья или подделать ключи. Их часто обыскивали, а каждый вечер, в семь часов, забирали всю одежду, за исключением ночной рубашки; в камерах всю ночь горел свет и проводились постоянные проверки.
   Первые шесть месяцев заключения я провел в секторе «С», одном из пяти не сообщавшихся между собой высоких зданий в псевдоготическом стиле. В сектор «С» помещались недавно осужденные заключенные, ожидавшие перевода в другие тюрьмы, и те, кто отбывал срок не более трех лет. Высокое просторное здание этой большой «гостиницы» со стальными лестницами и четырьмя площадками-этажами с сотней камер на каждой целый день оглашалось топотом марширующих ног, громкими приказами, сигнальными звонками, стуком дверей камер, звоном металлической посуды и гулом голосов.
   Когда я прибыл в Уормвуд-Скрабс, там уже находился еще один советский разведчик, Лонсдейл, — так называемый «тайный резидент» советской разведки, бывший центральной фигурой в портлендском процессе над шпионами, приговоренный несколькими месяцами раньше к 25 годам тюрьмы. В тот день, когда меня перевели из больницы, Лонсдейла, содержавшегося до тех пор в обычных условиях, также поместили под «спецнадзор».
   Я встретил его в первый день моего пребывания в секторе «С», когда меня отвели вниз, во двор, на ежедневную получасовую прогулку после ленча. Так как мы оба были под «спецнадзором», мы гуляли вместе, в компании еще шести «заплатников», образуя маленький внутренний круг, двигавшийся в направлении, обратном движению большого, неторопливо переставлявшего ноги круга из почти семисот заключенных. Он, должно быть, знал, кто я, так как сразу же подошел ко мне, пожал руку и представился. Лонсдейл был среднего роста, крепкого сложения, с широким веселым лицом и очень умными глазами. Он говорил с явным «заморским» акцентом, пересыпая речь американскими оборотами.
   Когда я узнал его лучше, он поразил меня тем, с каким искусством он играл свою роль. Встретив его, никто бы ни на секунду не усомнился в том, что перед ним этакий рубаха-парень, трудолюбивый, зарабатывающий себе на хлеб рекламой канадского бизнеса, то есть человек, за которого он себя выдавал.
   Он с замечательной стойкостью и неизменно хорошим настроением переносил выпавшие на его долю испытания. Лонсдейл был великолепным рассказчиком, и то, что он был рядом со мной в первые недели заключения, послужило для меня огромной моральной поддержкой. Во время наших ежедневных прогулок по мрачному тюремному двору мы, конечно же, часто обсуждали наши шансы выбраться на свободу. Лонсдейл был советским гражданином, и всегда оставалась возможность, что русские поймают английского шпиона и произведут обмен. Я же с самого начала понял, что для меня подобной перспективы не существует. Я был британским подданным, бывшим государственным служащим, и власти, которые вообще недолюбливают подобные сделки, никогда меня не отпустят. Британское уголовное законодательство не предусматривает амнистий, так что мне оставался только побег.
   В этой связи я вспоминаю нашу беседу, которая состоялась за несколько дней до его внезапного перевода в другую тюрьму. «Что ж, — сказал он своим обычным оптимистическим тоном, — я не знаю, что произойдет, но уверен в одном. Во время большого парада по случаю 50-летней годовщины Октябрьской революции (в 1967 г.) мы с тобой будем на Красной площади». Тогда это прозвучало фантастично, ведь наши долгие сроки только начались. Но в жизни случаются чудеса. Он оказался совершенно прав. Мы оба присутствовали на параде, а потом пили шампанское.
   Однажды он не появился на прогулке. Среди ночи, без предупреждения, его перевезли в тюрьму на севере Англии. Я сожалел о его переводе, ведь я потерял доброго друга и веселого товарища.
   Строилось много предположений в отношении того, почему нам позволили встретиться. В конце концов, одно из главных правил безопасности — не допускать общения двух находящихся под арестом разведчиков. Предполагали, что нас с Лонсдейлом определили под «спецнадзор» специально, чтобы подтолкнуть друг к другу с целью дать возможность службе безопасности подслушивать наши разговоры. Лонсдейл упорно отказывался открыть, кем он был на самом деле, и продолжал выдавать себя за канадца, и они, возможно, надеялись, что в беседах со мной он скажет правду. Как бывшее второе лицо в отделе «Y» могу сказать, что это совершенно нереальное допущение. Даже с помощьк. самых совершенных подслушивающих средств, существовавших тогда, наши разговоры в тюремном дворе — а мы встречались только там — никак не могли быть подслушаны.
   Мы ходили по большому открытому двору, один за другим, в центре огромного, медленно двигающегося круга из семисот болтающих, кричащих и шаркающих заключенных. Ни один микрофон не смог бы уловить наш разговор.
   Все объясняется много проще. В МИ-5 забеспокоились, когда узнали, что два важных советских агента содержатся в одной тюрьме. За ними следовало установить «специальный надзор», дабы быть уверенными, что они не смогут войти в контакт друг с другом. Приказ был передан в Управление тюрьмами, а оттуда — начальнику Уормвуд-Скрабс, который сразу же его выполнил. Вот здесь и произошла ошибка, так как «спецнадзор» на языке тюремной администрации означает совершенно иное, нежели то, что понимали под этим в МИ-5. Вместо того чтобы предотвратить мои встречи с Лонсдейлом, их, наоборот, максимально облегчили. Еще одна типично бюрократическая неувязка.
   То, что это объяснение вполне правдоподобно, явствует, как я думаю, из ответа министра внутренних дел на вопрос, заданный ему по этому поводу в парламенте в 1964 году. Мистер Брук, занимавший тогда этот пост, категорически отрицал, что между нами происходили какие-либо встречи, и заверил, что были приняты меры с целью изолировать нас друг от друга во время пребывания в одной тюрьме. Когда ему вновь возразили, он еще несколько раз отрицал это. Позднее, когда один бывший заключенный показал под присягой, что видел нас несколько раз вместе, министр внутренних дел сообщил палате общин, что указанный заключенный отличался сомнительным душевным здоровьем и был направлен в Уормвуд-Скрабс на психиатрическое обследование. И все это несмотря на то, что не один заключенный, а еще по меньшей мере тысяча других, не говоря о тюремном персонале, могли уличить его во лжи палате общин, Я был уже около шести месяцев в тюрьме, когда однажды утром меня вызвали в «приемную» и вернули обычную тюремную одежду. Я больше не значился в списках «спецнадзора». В тот же день меня перевели, в сектор «D». Еще раньше я был определен на работу в швейную мастерскую, где кто-то, явно обладавший чувством юмора, поручил мне шить мешки для дипломатической почты.
   Сектор «D», так называемая центральная тюрьма, предназначался для тех, чей срок заключения превышал три года. Парадоксально, но режим там был мягче, чем в секторе «С», где отбывались короткие сроки. Управление тюрем страдало от острой нехватки кадров. Поэтому была выработана система, сокращавшая до минимума нагрузку для заключенных с длительными сроками и облегчавшая возможность надзора за ними силами имевшегося в наличии персонала. Таким образом, удалось избежать многих неприятностей, с которыми было бы трудно справиться. Так что за двойными воротами и решетками скрывается определенная свобода. Камеры отпирались в семь часов утра и не запирались до восьми вечера. Заключенные питались здесь же, в секторе «D», и во внерабочее время были вольны собираться, смотреть телевизор или читать в своих камерах. Прожившим там некоторое время разрешалось иметь свой радиоприемник. Там же стоял большой титан, всегда полный кипятка для чая или кофе, которые можно было купить в тюремной лавке. Раз в неделю показывали кинофильм.
   Этот режим — прекрасный пример чисто английского рационализма. Он вполне удовлетворяет заключенных и позволяет властям охранять их минимальным штатом. В секторе «D» находилось около 370 заключенных, примерно 70 из которых отбывали пожизненное заключение за убийство, и по меньшей мере еще 100 человек, осужденных за различные преступления насильственного характера. Однако, когда все заключенные собирались вместе, дежурило всего два охранника. Если и возникали иногда какие-то неприятности, то, по крайней мере, не в тот период, когда я был там.
   Хотя я не находился больше под «спецнадзором» и мог нормально общаться с товарищами по заключению, меня продолжали бдительно сторожить. Для меня был выработан некий промежуточный режим, что-то среднее между «спецнадзором» и обычным тюремным распорядком.
   Заключенные передвигались по тюрьме группами, которые вели их заслужившие доверие начальства собратья, прозванные «командирами», или «голубыми повязками», так как на рукаве они носили повязки такого цвета. Меня же везде водил охранник, и была заведена специальная книга, где отмечалось мое местонахождение в течение дня. Это имело свое преимущество, так как я всегда обслуживался вне очереди. Швейная мастерская была самой надежной из всех, и поэтому меня определили именно туда. Я проработал там пять лет. Этот труд считался в тюрьме самым неквалифицированным и использовался в качестве наказания. Большинство заключенных, осужденных на длительный срок, не находились здесь дольше нескольких недель, а потом получали более подходящую работу или обучались ремеслам. В основном в этой мастерской трудились эпилептики, душевнобольные, наказанные и ждавшие перевода в другую тюрьму. И наконец, ежемесячные свидания с приходившими меня навестить происходили в маленькой комнате и в присутствии охранника. Это ограничение являлось для меня самым болезненным. Остальные заключенные общались с посетителями в большой столовой, за отдельными столиками, под общим присмотром охранника, сидевшего вне пределов слышимости.
   Тем не менее справедливости ради следует признать, что тюремные власти старались смягчить это ограничение тем, что, если позволял график дежурств, на моих встречах с посетителями присутствовал один и тот же человек. Это был добродушный, жизнелюбивый отставной армейский сержант, который со временем стал для нас почти членом семьи. Мы, со своей стороны, никогда не пользовались его добротой и не нарушали тюремные правила, передавая записки или как-нибудь еще. Жена регулярно приходила раз в месяц вместе с моей матерью или другими родственниками. Они всегда приносили бутерброды или домашние пироги, доставлявшие мне истинное наслаждение. Иным способом передавать пищу запрещалось. В основном мы говорили о семейных делах, а иногда я рассказывал им маленькие истории из тюремной жизни. Через месяц после суда жена родила третьего сына. С самого начала мы решили, что на свидания со мной детей лучше не брать, и строго этого придерживались. Посещения, хотя я и не мог бы обходиться без них, были очень тяжелы психологически для всех нас и всегда оставляли чувство огромной грусти, стоило только подумать о разрушенной жизни. К счастью, мои жена и мать, помимо того что поддерживали друг друга, встретили сердечную помощь со стороны своих друзей и родственников, что до некоторой степени облегчило их участь. Большинство этих людей проявили себя с наилучшей стороны.
   Мне с самого начала было ясно, что, если я хочу бежать, необходимо создать у всех окружающих твердое убеждение, что я не собираюсь этого делать. Совсем не легкая задача. Все, начиная с начальника тюрьмы, казалось, полагали, что никто не в состоянии смириться со столь тяжелым приговором и в конце концов попытка побега неизбежна. У одного охранника даже вошло в привычку, где бы он меня ни встречал, спрашивать, скоро ли состоится мой побег. Однако время шло, ничего не происходило, и он, похоже, был искренне разочарован, что я еще в тюрьме. Так что могу утверждать, что, когда я в конце концов все-таки убежал, это было полной неожиданностью для всех. Тюремные власти, да и заключенные пришли к убеждению, что я успокоился, смирился с приговором и решил извлечь максимум возможного из тюремной жизни. Это во многом соответствовало действительности, но совершенно не исключало планов побега.
   Я понимал, что самым важным для меня было стараться поддерживать душевную и физическую форму. Я не видел смысла тратить энергию на борьбу с тюремной системой, тем более что это все равно было бесполезно. Вместо этого я с самого начала решил беречь силы, чтобы, когда представится возможность убежать, не упустить ее.
   Такое поведение, между прочим, расположило ко мне персонал тюрьмы. Я не доставлял ему много хлопот, а значит, у персонала было меньше работы, что ценит большинство людей. Многие заключенные испытывают затаенную ненависть и злобу к тюремным служащим. Это столь же неразумно, как обижаться на тюремную стену. Охранник — не более чем ее человеческое подобие и так же безответен. Я считаю их в основном здравомыслящими и честными людьми, сдержанно и тактично исполняющими трудную работу. Некоторые из них были даже сердечны и искренне пытались помочь попавшим в беду или переживающим семейные неурядицы заключенным. Лишь немногие являлись явными садистами и, если бы позволяли правила, с удовольствием обращались бы с нами жестоко. Но это исключение. В своих отношениях с персоналом тюрьмы я всегда держался на расстоянии, но был вежлив. Мы неплохо ладили между собой — важный фактор для того, кто отбывает длительное заключение.