Страница:
На каирском вокзале нас встретили обе тети, одетые в черное в знак траура по моему отцу. Машина, которую вел личный шофер, привезла нас к дому, известному в Каире как «вилла Кюриэль», где они жили. Построенный в стиле итальянских палаццо, с террасами и балконами, он был чем-то вроде большого особняка или маленького дворца. Дом стоял в окружении пальм в саду на северной оконечности острова Замалек между двумя ответвлениями Нила. Здесь было не меньше дюжины спален. Мой дядя Даниэль Кюриэль, хотя и был слепым, оказался страстным любителем антиквариата, и столовую, библиотеку и гостиную украшала мебель разных стилей и эпох. На стенах висели картины и гобелены, а полы устилали восточные ковры; они, как я позже узнал, были большей частью из тетиного приданого.
Меня сразу повели к дяде, лежавшему на софе, рядом с которой стоял радиоприемник. Радио играло важную роль в его жизни — он жадно слушал в те годы все новости о поднимающемся национал-социализме и антисемитизме в Германии и растущей угрозе войны.
Это был маленький человек с покатыми плечами и довольно дряблой фигурой, с выдающимся носом и густыми рыжими усами на бледном лице. Он всегда носил темные очки, что придавало его внешности что-то таинственное. Дядя ослеп в возрасте десяти месяцев, когда его случайно уронила нянька. Он был большим любителем музыки и прекрасно играл на фортепиано.
Тетя подвела меня к софе, и я наклонился поцеловать дядю. Он ощупал мое лицо пальцами — жест, к которому мне еще предстояло привыкнуть, — и ласково сказал несколько приветственных слов.
К ленчу приехали гости, среди которых были старые друзья семьи, знавшие отца по Константинополю. Им было любопытно посмотреть на меня. Все обращались со мной очень сердечно, а я чувствовал себя довольно неловко в совершенно непривычных условиях, к тому же не понимал половину того, что мне говорят. Грандиозный ленч состоял из шести блюд, которые подавали слуги-нубийцы в белых одеяниях, подпоясанных красными кушаками.
Тетя Зефира вышла замуж за дядю, который был на десять лет старше нее, когда ей было шестнадцать. По договоренности между двумя семьями ее послали из Константинополя в Каир, чтобы вступить в брак со слепым человеком, которого она никогда не видела и который никогда не сможет увидеть ее. Но брак оказался счастливым. Когда я приехал в Каир, тете было около пятидесяти. Худенькая, уже седая, с очень четкими чертами лица, она вся излучала доброту. Тетя была набожна и склонна к мистицизму. Думаю, замужество за слепым было для нее жертвой и выполнением предначертания. Много времени она уделяла благотворительности по отношению и к евреям, и к католикам. В еврейской общине в Египте было много бедных, их семьи жили здесь с библейских времен, говорили по-арабски и, кроме религии, ничем от египтян не отличались. Тетя и дядя давали деньги школам и приютам, особенно приюту монашеского ордена Сионской богоматери, тетя часто там бывала и жертвовала крупные суммы. На это была своя причина: одна из сестер отца, будучи совсем молодой, обратилась в католичество, стала монахиней и жила в обители ордена в Константинополе.
Незамужняя тетя Мария с черными, как смоль, волосами была на пять лет моложе сестры и страшно похожа на моего отца. Поэтому очень скоро я почувствовал себя с ней легко, хотя поначалу нам было трудно разговаривать. Она проводила много времени за вязанием вещей для бедных и всегда сопровождала сестру в ее благотворительных поездках. Она же ухаживала за всеми больными в доме и знала удивительное количество народных средств, хотя больше всего верила в магическую силу банок, которые ставила на спины своих многочисленных родственников при каждом удобном случае.
Довольно колоритной фигурой в семье был дядя Макс, младший брат дяди Даниэля, — высокий, широкоплечий, с приятной внешностью. Компаньон, мало участвующий в делах фирмы, он совсем не работал и вел образ жизни бонвивана: имел любовниц, поздно вставал, долго одевался, после ленча отправлялся играть в бридж, навещал друзей, ходил на вечеринки, а заканчивал день в модном ночном клубе. Ко мне он был добр, но относился слегка отстраненно.
Хотя обитатели дома состояли в том или ином родстве, все были подданными разных стран. Семья Кюриэлей происходила из Тосканы, и дядя с тетей сохраняли итальянское гражданство. Дядя Макс по неведомой причине имел египетский паспорт, тетя Мария оставалась турецкой подданной, кузен Рауль — французским, а его брат Анри, о котором я расскажу позже, из солидарности с арабской беднотой взял египетское гражданство, я считался англичанином.
Родня начала с того, что послала меня во французскую школу, чтобы я как можно скорее выучил язык. В те годы перед войной образованные люди на Ближнем Востоке говорили по-французски. Они хотели отдать меня в иезуитский колледж, где учились оба их сына. Но я решительно воспротивился, потому что был воспитан в протестантской традиции, и одна мысль, что придется ходить в католическую школу, особенно иезуитскую, ужаснула меня. Я сказал, что голландская семья будет недовольна, если узнает, что я посещаю католическое учебное заведение. Тетя сразу поняла, в чем дело, и решила послать меня во французский светский лицей, у которого были хорошая репутация и классы для обучения детей богатых египтян. Год, который я провел в лицее, был не очень счастливым, но говорить по-французски я выучился. Мои соученики были в основном египтяне, избалованные сынки преуспевающих родителей, и несколькими годами старше меня. Вне школы они говорили друг с другом по-арабски, на языке, которого я тогда не знал, и поэтому мы мало общались. Я подружился только с одним мальчиком-коптом.
Часто я задумывался о том, что бы случилось, если бы я пошел в католический колледж, ведь я вполне сам мог стать отцом-иезуитом.
Тети и дяди были очень добры ко мне и делали все, чтобы я чувствовал себя как дома. Скоро между мной и дядей возникла привязанность, часто я сопровождал его на прогулки и приемы в министерства. Время от времени он брал меня с собой в контору, и я сидел в его кабинете, наблюдая, как заключаются сделки. К этому времени он уже перестал возлагать надежды по части бизнеса на своих сыновей, которые придерживались ультралевых взглядов. И тогда, мне кажется, он начал подумывать обо мне. Сомневаюсь, чтобы я оказался подходящим материалом — меня никогда не привлекал бизнес, и я даже не жалел, что фирма отца обанкротилась. Вскоре резкие перемены положили конец этим замыслам.
Тетя и дядя, чтобы избежать палящего солнца египетского лета, каждый год проводили несколько месяцев в Европе, обычно во Франции, где у них было много родственников. Мне предоставлялся выбор — сопровождать их или провести каникулы в Голландии. Без колебаний я выбрал второе: хоть мне и было хорошо в Каире, но я скучал без голландских родных и считал часы до начала вакаций, вычеркивая день за днем из маленького календарика над кроватью.
Один из наших знакомых в Роттердаме был судовым агентом, и он забронировал мне пассажирское место на норвежском фрегате, который курсировал между Антверпеном и Пиреем, заходя в разные порты Средиземноморья. Когда в начале июня в греческом порту Патры я поднялся по трапу корабля «Брюзе Ярл», начался незабываемый период моего детства. Весь следующий месяц я вел жизнь, о которой мечтают все мальчишки в четырнадцать лет. Сначала я был просто пассажиром, но потом стал участвовать в жизни корабля и к концу поездки превратился в полноправного члена экипажа. Я стоял у штурвала, драил и красил палубу, а если было туманно, то поднимался в корзину на верхушке мачты для наблюдения.
Последним городом, в который мы заходили перед Антверпеном, был Лондон, и я впервые ступил на землю, гражданство которой имел, а восхищение и уважение к которой унаследовал от отца. Когда мы проходили Ла-Манш, во мне начало расти волнение, как в предвкушении великого события, усиливающееся обычной суматохой при приближении к большому порту. Стояло прекрасное летнее утро с легким туманом, когда я впервые увидел Англию, ее низкую береговую линию и черно-белый маяк, где мы взяли лоцмана. Я смотрел на него с интересом, так как видел в этом моряке особенного человека — первого англичанина, живущего в Англии. Чуть позже маленький буксир протащил нас сквозь шлюзы в ист-эндский док. Как только корабль причалил и спустили трап, я вышел на берег. Проведя детство в Роттердаме, я был хорошо знаком с атмосферой большого порта, его доками и домами рабочих, пабами и складами, железнодорожными путями, сомнительными кафе и матросскими клубами. Первый путь в Лондон вдоль Коммершиал-роуд не принес мне ничего нового, кроме впечатления, что здесь грязнее и обшарпаннее, чем в моем родном городе. Но больше всего меня поразили люди. Неужели эти в большинстве своем низкорослые, с резкими чертами, суетливые и жилистые человечки принадлежали к той же нации, что и высокие, приятной внешности, спокойные молодые офицеры, за чьей игрой в поло я наблюдал в Каире в спортивном клубе? Тогда я еще не слышал о теории двух наций Дизраэли, но таково было мое собственное впечатление: Англию населяли два народа, рознившиеся не только привычками, языком и культурой, но даже и внешностью.
Через два дня я встретился с матерью и сестрами после первой долгой разлуки. Потом в жизни было много разлук, и более долгих и более тягостных, но всегда в них присутствовала надежда на радость будущей встречи.
Лето прошло мгновенно. В сентябре я снова покинул семью, чтобы сесть на «Брюзе Ярл» в Антверпене и вернуться в Египет.
После того как я овладел французским — языком, на котором говорили в доме, тетя и дядя решили, что мне надо заняться английским, тем более что я — гражданин Великобритании. В Каире была отличная английская школа для детей англичан, которые служили в Египте, в нее принимали и других учеников. Меня послали туда, чтобы подготовиться к вступительным экзаменам в Лондонский университет. В этой школе я чувствовал себя гораздо лучше, чем во французском лицее. Здесь жили по законам частных привилегированных английских учебных заведений, хотя большинство учеников были приходящими. Учителя здесь носили мантии, существовали старосты, утренние молитвы и телесные наказания. Я приобрел там несколько хороших друзей, среди которых был американский мальчик голландского происхождения. Он очень любил английскую литературу, и под его влиянием я стал большим поклонником Диккенса, прочитал его целиком и восхищался тем больше, чем сильнее отличались его книги от жизни в Египте. Другими моими друзьями были американские ирландцы, мальчик и девочка, и дети греческого посла, которые оказались родственниками лучшего друга моего кузена Генри. Через них я познакомился с детьми голландского посла, мальчиком и девочкой моих лет. Неплохо ко мне отнеслись и жены представителей «Филипса», поэтому иной день мне удавалось провести в атмосфере Голландии.
Оглядываясь на те годы, я думаю, что пережил тогда внутренний кризис осознания себя. Кем я был? Еврейский космополитичный дом, английская школа, отражавшая блеск британской имперской мощи, к которой я тоже имел отношение, и в сердце постоянная тоска по Голландии и всему голландскому.
Я был очень религиозным мальчиком и каждое воскресенье ходил в церковь, иногда даже дважды. Первый мой год в Египте я не мог этого делать, так как не знал языка и не способен был следить за службой, но на второй год я уже хорошо говорил по-английски и стал посещать американскую реформатскую церковь, где церемония похожа на голландскую. Позже, привлеченный красотой литургии, я полюбил англиканский собор. В дядиной библиотеке нашлась большая французская Библия, я забрал ее в свою комнату и каждые утро и вечер читал оттуда по главе. Тетки не препятствовали моему хождению в церковь, а, скорее, приветствовали это. Они никогда не пытались обратить меня в иудаизм, этот вопрос возник лишь один раз, я вежливо отказался, и об этом больше не говорили. Я не мог вообразить, как, познав Мессию, можно было вернуться к жизни без Него. Тот факт, что во мне текла еврейская кровь, не огорчал меня, напротив, я гордился этим. Мне казалось, что я оказался избранным дважды: первый раз — по рождению через обещание, данное Аврааму, а второй раз — благодатью Христова искупления.
Мой религиозный пыл подогревался спорами с кузеном Анри, младшим сыном тети, изучавшим право в Каирском университете. Он был высокий и худой, уже тогда очень сутулый, с черными вьющимися волосами, бледным лицом с резкими чертами. Огромное обаяние и ослепительная улыбка делали его неотразимым не только для женщин, но и для всех, кто с ним встречался. Он интересовался политикой и придерживался левых взглядов. Нищету арабов он видел вокруг себя с детства, старший брат Рауль увлек его работами Маркса, Энгельса и Ленина. Рауль всю жизнь оставался социал-демократом и в то время был молодым протеже Леона Блюма, главы правительства Народного фронта во Франции. Анри видел единственное спасение для Египта в коммунизме и использовал полученные от отцов-иезуитов навыки для пропаганды своей веры. Потом он стал одним из создателей коммунистической партии Египта и провел много лет в тюрьме. Когда его выслали из страны, он поселился во Франции, где поддерживал борьбу Алжира за независимость, активно искал сближения между Израилем и ООП. Его убили в 1978 году в Париже правые экстремисты.
Будучи на восемь лет старше, он любил разговаривать со мной и часто брал с собой к крестьянам отцовского имения в пятидесяти милях от Каира. Условия их жизни были ужасны, многие болели, Анри всегда привозил для них лекарства. Дядя не одобрял этих поездок и вообще левых взглядов. Он был добрым человеком, но его благотворительность распространялась только на еврейские общины, а не на египетских крестьян. Вскоре Анри сам стал осознавать тщетность своих усилий: одних лекарств было мало, требовалось изменить систему.
Я очень любил его и хорошо с ним ладил, но его пример и разговоры не имели на меня никакого влияния, напротив, вызывали обратное действие. Меня трогали страдания египетской бедноты, хотя в те годы я смотрел на эти проблемы не как на громадное социальное зло, а как на традиционные для Востока. Не могу отрицать, что коммунистические идеи мне казались привлекательными, но для принятия этих взглядов было одно непреодолимое препятствие — коммунизм был извечным врагом Бога, и, где бы он ни побеждал — в Советском Союзе или в Испании (шла гражданская война), немедленно начинались преследования христианской церкви и священников. Этого одного было для меня достаточно, чтобы разбить все аргументы кузена.
Так я прожил три года, проводя зиму в Египте, а лето частью на борту «Брюзе Ярл», частью с матерью и сестрами в Голландии. Потом наступило лето 1939 года. Я закончил год успешно, получив награды по истории и латыни, и перешел в шестой класс, а будущей весной должен был держать экзамены в Лондонский университет. Мне было шестнадцать лет, и жизнь приносила мне пока одни удовольствия. Я провел приятное лето, общаясь с родственниками, и через неделю собирался возвращаться в Египет. Тогда-то стало известно, что Германия напала на Польшу. Через два дня, в воскресенье, когда мы с мамой и сестрами после церкви пили кофе, по радио выступил Чемберлен, сообщивший, что война объявлена. Я задумался, чем она станет для нас, останемся ли живы. Сразу решили, что в Египет я не вернусь. Время было таким опасным, а будущее столь неопределенным, что мать чувствовала: нам надо держаться вместе. Я не противился. В глубине души я был рад, что теперь можно, как я надеялся, вернуться к нормальной жизни в Голландии.
Глава третья
Меня сразу повели к дяде, лежавшему на софе, рядом с которой стоял радиоприемник. Радио играло важную роль в его жизни — он жадно слушал в те годы все новости о поднимающемся национал-социализме и антисемитизме в Германии и растущей угрозе войны.
Это был маленький человек с покатыми плечами и довольно дряблой фигурой, с выдающимся носом и густыми рыжими усами на бледном лице. Он всегда носил темные очки, что придавало его внешности что-то таинственное. Дядя ослеп в возрасте десяти месяцев, когда его случайно уронила нянька. Он был большим любителем музыки и прекрасно играл на фортепиано.
Тетя подвела меня к софе, и я наклонился поцеловать дядю. Он ощупал мое лицо пальцами — жест, к которому мне еще предстояло привыкнуть, — и ласково сказал несколько приветственных слов.
К ленчу приехали гости, среди которых были старые друзья семьи, знавшие отца по Константинополю. Им было любопытно посмотреть на меня. Все обращались со мной очень сердечно, а я чувствовал себя довольно неловко в совершенно непривычных условиях, к тому же не понимал половину того, что мне говорят. Грандиозный ленч состоял из шести блюд, которые подавали слуги-нубийцы в белых одеяниях, подпоясанных красными кушаками.
Тетя Зефира вышла замуж за дядю, который был на десять лет старше нее, когда ей было шестнадцать. По договоренности между двумя семьями ее послали из Константинополя в Каир, чтобы вступить в брак со слепым человеком, которого она никогда не видела и который никогда не сможет увидеть ее. Но брак оказался счастливым. Когда я приехал в Каир, тете было около пятидесяти. Худенькая, уже седая, с очень четкими чертами лица, она вся излучала доброту. Тетя была набожна и склонна к мистицизму. Думаю, замужество за слепым было для нее жертвой и выполнением предначертания. Много времени она уделяла благотворительности по отношению и к евреям, и к католикам. В еврейской общине в Египте было много бедных, их семьи жили здесь с библейских времен, говорили по-арабски и, кроме религии, ничем от египтян не отличались. Тетя и дядя давали деньги школам и приютам, особенно приюту монашеского ордена Сионской богоматери, тетя часто там бывала и жертвовала крупные суммы. На это была своя причина: одна из сестер отца, будучи совсем молодой, обратилась в католичество, стала монахиней и жила в обители ордена в Константинополе.
Незамужняя тетя Мария с черными, как смоль, волосами была на пять лет моложе сестры и страшно похожа на моего отца. Поэтому очень скоро я почувствовал себя с ней легко, хотя поначалу нам было трудно разговаривать. Она проводила много времени за вязанием вещей для бедных и всегда сопровождала сестру в ее благотворительных поездках. Она же ухаживала за всеми больными в доме и знала удивительное количество народных средств, хотя больше всего верила в магическую силу банок, которые ставила на спины своих многочисленных родственников при каждом удобном случае.
Довольно колоритной фигурой в семье был дядя Макс, младший брат дяди Даниэля, — высокий, широкоплечий, с приятной внешностью. Компаньон, мало участвующий в делах фирмы, он совсем не работал и вел образ жизни бонвивана: имел любовниц, поздно вставал, долго одевался, после ленча отправлялся играть в бридж, навещал друзей, ходил на вечеринки, а заканчивал день в модном ночном клубе. Ко мне он был добр, но относился слегка отстраненно.
Хотя обитатели дома состояли в том или ином родстве, все были подданными разных стран. Семья Кюриэлей происходила из Тосканы, и дядя с тетей сохраняли итальянское гражданство. Дядя Макс по неведомой причине имел египетский паспорт, тетя Мария оставалась турецкой подданной, кузен Рауль — французским, а его брат Анри, о котором я расскажу позже, из солидарности с арабской беднотой взял египетское гражданство, я считался англичанином.
Родня начала с того, что послала меня во французскую школу, чтобы я как можно скорее выучил язык. В те годы перед войной образованные люди на Ближнем Востоке говорили по-французски. Они хотели отдать меня в иезуитский колледж, где учились оба их сына. Но я решительно воспротивился, потому что был воспитан в протестантской традиции, и одна мысль, что придется ходить в католическую школу, особенно иезуитскую, ужаснула меня. Я сказал, что голландская семья будет недовольна, если узнает, что я посещаю католическое учебное заведение. Тетя сразу поняла, в чем дело, и решила послать меня во французский светский лицей, у которого были хорошая репутация и классы для обучения детей богатых египтян. Год, который я провел в лицее, был не очень счастливым, но говорить по-французски я выучился. Мои соученики были в основном египтяне, избалованные сынки преуспевающих родителей, и несколькими годами старше меня. Вне школы они говорили друг с другом по-арабски, на языке, которого я тогда не знал, и поэтому мы мало общались. Я подружился только с одним мальчиком-коптом.
Часто я задумывался о том, что бы случилось, если бы я пошел в католический колледж, ведь я вполне сам мог стать отцом-иезуитом.
Тети и дяди были очень добры ко мне и делали все, чтобы я чувствовал себя как дома. Скоро между мной и дядей возникла привязанность, часто я сопровождал его на прогулки и приемы в министерства. Время от времени он брал меня с собой в контору, и я сидел в его кабинете, наблюдая, как заключаются сделки. К этому времени он уже перестал возлагать надежды по части бизнеса на своих сыновей, которые придерживались ультралевых взглядов. И тогда, мне кажется, он начал подумывать обо мне. Сомневаюсь, чтобы я оказался подходящим материалом — меня никогда не привлекал бизнес, и я даже не жалел, что фирма отца обанкротилась. Вскоре резкие перемены положили конец этим замыслам.
Тетя и дядя, чтобы избежать палящего солнца египетского лета, каждый год проводили несколько месяцев в Европе, обычно во Франции, где у них было много родственников. Мне предоставлялся выбор — сопровождать их или провести каникулы в Голландии. Без колебаний я выбрал второе: хоть мне и было хорошо в Каире, но я скучал без голландских родных и считал часы до начала вакаций, вычеркивая день за днем из маленького календарика над кроватью.
Один из наших знакомых в Роттердаме был судовым агентом, и он забронировал мне пассажирское место на норвежском фрегате, который курсировал между Антверпеном и Пиреем, заходя в разные порты Средиземноморья. Когда в начале июня в греческом порту Патры я поднялся по трапу корабля «Брюзе Ярл», начался незабываемый период моего детства. Весь следующий месяц я вел жизнь, о которой мечтают все мальчишки в четырнадцать лет. Сначала я был просто пассажиром, но потом стал участвовать в жизни корабля и к концу поездки превратился в полноправного члена экипажа. Я стоял у штурвала, драил и красил палубу, а если было туманно, то поднимался в корзину на верхушке мачты для наблюдения.
Последним городом, в который мы заходили перед Антверпеном, был Лондон, и я впервые ступил на землю, гражданство которой имел, а восхищение и уважение к которой унаследовал от отца. Когда мы проходили Ла-Манш, во мне начало расти волнение, как в предвкушении великого события, усиливающееся обычной суматохой при приближении к большому порту. Стояло прекрасное летнее утро с легким туманом, когда я впервые увидел Англию, ее низкую береговую линию и черно-белый маяк, где мы взяли лоцмана. Я смотрел на него с интересом, так как видел в этом моряке особенного человека — первого англичанина, живущего в Англии. Чуть позже маленький буксир протащил нас сквозь шлюзы в ист-эндский док. Как только корабль причалил и спустили трап, я вышел на берег. Проведя детство в Роттердаме, я был хорошо знаком с атмосферой большого порта, его доками и домами рабочих, пабами и складами, железнодорожными путями, сомнительными кафе и матросскими клубами. Первый путь в Лондон вдоль Коммершиал-роуд не принес мне ничего нового, кроме впечатления, что здесь грязнее и обшарпаннее, чем в моем родном городе. Но больше всего меня поразили люди. Неужели эти в большинстве своем низкорослые, с резкими чертами, суетливые и жилистые человечки принадлежали к той же нации, что и высокие, приятной внешности, спокойные молодые офицеры, за чьей игрой в поло я наблюдал в Каире в спортивном клубе? Тогда я еще не слышал о теории двух наций Дизраэли, но таково было мое собственное впечатление: Англию населяли два народа, рознившиеся не только привычками, языком и культурой, но даже и внешностью.
Через два дня я встретился с матерью и сестрами после первой долгой разлуки. Потом в жизни было много разлук, и более долгих и более тягостных, но всегда в них присутствовала надежда на радость будущей встречи.
Лето прошло мгновенно. В сентябре я снова покинул семью, чтобы сесть на «Брюзе Ярл» в Антверпене и вернуться в Египет.
После того как я овладел французским — языком, на котором говорили в доме, тетя и дядя решили, что мне надо заняться английским, тем более что я — гражданин Великобритании. В Каире была отличная английская школа для детей англичан, которые служили в Египте, в нее принимали и других учеников. Меня послали туда, чтобы подготовиться к вступительным экзаменам в Лондонский университет. В этой школе я чувствовал себя гораздо лучше, чем во французском лицее. Здесь жили по законам частных привилегированных английских учебных заведений, хотя большинство учеников были приходящими. Учителя здесь носили мантии, существовали старосты, утренние молитвы и телесные наказания. Я приобрел там несколько хороших друзей, среди которых был американский мальчик голландского происхождения. Он очень любил английскую литературу, и под его влиянием я стал большим поклонником Диккенса, прочитал его целиком и восхищался тем больше, чем сильнее отличались его книги от жизни в Египте. Другими моими друзьями были американские ирландцы, мальчик и девочка, и дети греческого посла, которые оказались родственниками лучшего друга моего кузена Генри. Через них я познакомился с детьми голландского посла, мальчиком и девочкой моих лет. Неплохо ко мне отнеслись и жены представителей «Филипса», поэтому иной день мне удавалось провести в атмосфере Голландии.
Оглядываясь на те годы, я думаю, что пережил тогда внутренний кризис осознания себя. Кем я был? Еврейский космополитичный дом, английская школа, отражавшая блеск британской имперской мощи, к которой я тоже имел отношение, и в сердце постоянная тоска по Голландии и всему голландскому.
Я был очень религиозным мальчиком и каждое воскресенье ходил в церковь, иногда даже дважды. Первый мой год в Египте я не мог этого делать, так как не знал языка и не способен был следить за службой, но на второй год я уже хорошо говорил по-английски и стал посещать американскую реформатскую церковь, где церемония похожа на голландскую. Позже, привлеченный красотой литургии, я полюбил англиканский собор. В дядиной библиотеке нашлась большая французская Библия, я забрал ее в свою комнату и каждые утро и вечер читал оттуда по главе. Тетки не препятствовали моему хождению в церковь, а, скорее, приветствовали это. Они никогда не пытались обратить меня в иудаизм, этот вопрос возник лишь один раз, я вежливо отказался, и об этом больше не говорили. Я не мог вообразить, как, познав Мессию, можно было вернуться к жизни без Него. Тот факт, что во мне текла еврейская кровь, не огорчал меня, напротив, я гордился этим. Мне казалось, что я оказался избранным дважды: первый раз — по рождению через обещание, данное Аврааму, а второй раз — благодатью Христова искупления.
Мой религиозный пыл подогревался спорами с кузеном Анри, младшим сыном тети, изучавшим право в Каирском университете. Он был высокий и худой, уже тогда очень сутулый, с черными вьющимися волосами, бледным лицом с резкими чертами. Огромное обаяние и ослепительная улыбка делали его неотразимым не только для женщин, но и для всех, кто с ним встречался. Он интересовался политикой и придерживался левых взглядов. Нищету арабов он видел вокруг себя с детства, старший брат Рауль увлек его работами Маркса, Энгельса и Ленина. Рауль всю жизнь оставался социал-демократом и в то время был молодым протеже Леона Блюма, главы правительства Народного фронта во Франции. Анри видел единственное спасение для Египта в коммунизме и использовал полученные от отцов-иезуитов навыки для пропаганды своей веры. Потом он стал одним из создателей коммунистической партии Египта и провел много лет в тюрьме. Когда его выслали из страны, он поселился во Франции, где поддерживал борьбу Алжира за независимость, активно искал сближения между Израилем и ООП. Его убили в 1978 году в Париже правые экстремисты.
Будучи на восемь лет старше, он любил разговаривать со мной и часто брал с собой к крестьянам отцовского имения в пятидесяти милях от Каира. Условия их жизни были ужасны, многие болели, Анри всегда привозил для них лекарства. Дядя не одобрял этих поездок и вообще левых взглядов. Он был добрым человеком, но его благотворительность распространялась только на еврейские общины, а не на египетских крестьян. Вскоре Анри сам стал осознавать тщетность своих усилий: одних лекарств было мало, требовалось изменить систему.
Я очень любил его и хорошо с ним ладил, но его пример и разговоры не имели на меня никакого влияния, напротив, вызывали обратное действие. Меня трогали страдания египетской бедноты, хотя в те годы я смотрел на эти проблемы не как на громадное социальное зло, а как на традиционные для Востока. Не могу отрицать, что коммунистические идеи мне казались привлекательными, но для принятия этих взглядов было одно непреодолимое препятствие — коммунизм был извечным врагом Бога, и, где бы он ни побеждал — в Советском Союзе или в Испании (шла гражданская война), немедленно начинались преследования христианской церкви и священников. Этого одного было для меня достаточно, чтобы разбить все аргументы кузена.
Так я прожил три года, проводя зиму в Египте, а лето частью на борту «Брюзе Ярл», частью с матерью и сестрами в Голландии. Потом наступило лето 1939 года. Я закончил год успешно, получив награды по истории и латыни, и перешел в шестой класс, а будущей весной должен был держать экзамены в Лондонский университет. Мне было шестнадцать лет, и жизнь приносила мне пока одни удовольствия. Я провел приятное лето, общаясь с родственниками, и через неделю собирался возвращаться в Египет. Тогда-то стало известно, что Германия напала на Польшу. Через два дня, в воскресенье, когда мы с мамой и сестрами после церкви пили кофе, по радио выступил Чемберлен, сообщивший, что война объявлена. Я задумался, чем она станет для нас, останемся ли живы. Сразу решили, что в Египет я не вернусь. Время было таким опасным, а будущее столь неопределенным, что мать чувствовала: нам надо держаться вместе. Я не противился. В глубине души я был рад, что теперь можно, как я надеялся, вернуться к нормальной жизни в Голландии.
Глава третья
Новый этап моей жизни наступил, когда было решено, что я пойду в последний класс роттердамской школы, жить буду у тети с бабушкой, а на уик-энды ездить к матери в Гаагу. Я был рад, что снова вернулся в Голландию. Голландская школьная программа, конечно, сильно отличалась от каирской, по некоторым предметам я отстал, по другим — был впереди одноклассников, особенно по языкам, но в целом привыкнуть оказалось несложно. У меня появились новые; друзья, и я чувствовал себя на своем месте и более естественно, чем в Египте. Пришла холодная зима 1940 года, реки и каналы замерзли, и я часто отправлялся на долгие конькобежные прогулки вокруг Роттердама. Продовольственное снабжение еще оставалось хорошим, но уже ввели карточную систему. Войну, которая для нас пока по-настоящему не началась, мы почти не чувствовали. Иногда нарушивший наш нейтралитет английский или немецкий самолет оказывался сбитым над Голландией. Оставшихся в живых членов экипажа интернировали, погибших — хоронили с воинскими почестями.
Среди населения, в общем-то, существовала уверенность, что Нидерландам, как и в первую мировую, удастся сохранит! нейтралитет, нельзя только злить вспыльчивого восточного соседа. Вторжение в Норвегию и Данию сильно поколебало это убеждение, и настроение стало более пессимистическим, Поддерживая нейтралитет, большинство населения открыто симпатизировало Англии и Франции, особенно первой. Не смотря на колониальное соперничество, во времена серьезных национальных опасностей, например в 80-летнюю войну или французскую наполеоновскую оккупацию, голландцы всегда ждали помощи от Англии. И никогда не ошибались с тех пор, как британская политика на континенте в отношении северных стран стала постоянной. Будучи нацией коммерсантов и моряков, голландцы были гораздо ближе по духу к англичанам, чем к немцам, чьи захватнические традиции были чужды и пугали, особенно в последних национал-социалистических проявлениях.
Когда рано утром 10 мая меня разбудил звук взрыва, первая мысль была о лопнувшей шине проезжавшей мимо машины. Я перевернулся на другой бок, чтобы снова заснуть, но раздался новый взрыв, сопровождавшийся автоматной стрельбой. В спальню вошла взволнованная бабушка, спрашивая, что бы это могло быть. «Возможно, немецкий или союзный самолет», — ответил я, то ли действительно веря в свои слова, то ли стараясь ее успокоить.
Я встал и подошел к окну. Люди, в основном полуодетые, выглядывали из окон или толпились маленькими группками на улице, некоторые залезли на крыши. Все смотрели в небо, где несколько самолетов гонялись друг за другом, обмениваясь пулеметными очередями. Со стороны порта раздался звук мощного взрыва. Было ясно, что все намного серьезнее, чем просто нарушение воздушного пространства. «Война, вторжение, немцы» — эти грозные слова донеслись до меня с улицы. Я включил радио. Диктор голосом, не предвещавшим ничего хорошего, повторял те же новости. На рассвете германские войска перешли границу, и теперь шло сражение с голландской армией, которая получила приказ не сдаваться. Война была объявлена, голландский посол в Германии отозван, правительство обратилось к союзникам за помощью.
В то утро внешне все напоминало народное гуляние. Улицы были полны людьми, у которых не было ни малейшего военного опыта, и они совершенно не обращали внимания на опасность, грозившую с неба. Их настроение отражало патриотический подъем, усиленный негодованием из-за предательского нападения сильного соседа на маленькую страну, которая хотела одного — жить в мире. Вопрос, идти или не идти в школу, даже не возникал, и мы с друзьями отправились в центр города, откуда доносились звуки сражения. Все мы были в состоянии радостного возбуждения, совершенно не соответствующего случившемуся. Настроение улучшилось новостями — правительство в знак неприязни к врагу упразднило преподавание немецкого в школе. Конечно, это была довольно странная мера, в нашем положении стоило подумать о более серьезных вещах, но нам, школьникам, заявление понравилось.
До центра дойти не удалось: мы были остановлены шквалом огня. Пересекая границу, немцы одновременно сбросили на Роттердам парашютный десант, чтобы занять аэродромы и мосты через Маас, соединяющие Северные и Южные Нидерланды. Эти объекты охраняли моряки роттердамского гарнизона, но они несли большие потери, а нацисты сбрасывали все новых и новых парашютистов. Неподалеку от нашего дома упала бомба и сгорело здание.
В течение дня война стала восприниматься как реальность, и эйфория первых нескольких часов прошла сама собой. Вопроса, ехать или нет в Гаагу, чтобы соединиться с матерью и сестрами, не было — немцы сбросили парашютистов на аэродром между Роттердамом и Гаагой, использовав для приземления автостраду между двумя городами. Проехать по дороге стало невозможно, лишь через несколько дней, когда ситуация прояснилась, я смог предпринять это путешествие.
Бой в центре Роттердама продолжался несколько дней, и хотя враги захватили плацдарм, моряки продолжали держаться. Везде голландская армия отступала на запад, помощи от Франции и Англии или не было, или она была незначительной, так как союзные войска удерживали натиск немцев в Бельгии и Северной Франции.
А потом наступило 14 мая. Небо было по-прежнему безоблачным, как и все четыре дня войны. Мы как раз садились завтракать, когда они пришли. Завыли сирены, их звуки слились с глухим ревом самолетов. Один за другим низко над головой проносились бомбардировщики, сбрасывая бомбы и зажигалки на центр города. Снова и снова налетали самолеты, опять и опять звучали взрывы, и мы думали, что пришел конец. Наверное, атака длилась не больше двадцати минут, но показалось, что мы просидели за кухонным столом с кастрюлями на головах (так советовала радиоинструкция) целую вечность. Постепенно шум стих, будто угомонившийся шторм. Удаляющийся рев неповоротливых тяжелых машин, отдельные редкие взрывы, потом все стихло до тех пор, пока снова не раздался треск. Сначала мы не могли понять, в чем дело, а потом стало ясно, что это шум пожара. Я выглянул в окно — площадь была на месте, но над ней висела черная плотная пелена, полностью закрывающая небо. Весь старый центр города горел.
Улицы запружены людьми, бегущими из огненного ада. Некоторые были полуодеты, другие тащили тюки и ручные тележки с пожитками, которые удалось выхватить из огня. Многие были в шоке, ранены и плакали, В соседней церкви был немедленно организован лазарет, я работал там всю ночь вместе с другими соседями. Мы чувствовали себя одновременно счастливыми и виноватыми, что у нас сохранилась крыша над головой.
Той же ночью последовал еще один тяжелый удар: было объявлено, что Голландия под угрозой таких же налетов на другие большие города капитулировала. Королева и правительство почти со всем флотом отплыли в Англию, чтобы оттуда продолжать борьбу. На следующий день германские войска вошли в город. Это было тягостное зрелище, но, глядя на их танки и машины, я почувствовал внутреннюю уверенность в том, что наступит день, когда по тем же улицам пройдут в освободительном марше английские войска. Перед моими глазами встали шотландские полки в развевающихся юбках-кильтах, под звуки труб спускающиеся по дороге к нашей площади. Я наблюдал их много раз в Египте и сейчас увидел буквально воочию.
Вскоре со всей страны стала поступать помощь. Когда прошел первый шок, выяснилось, что война была слишком быстротечной, чтобы оказаться очень разрушительной. Вновь воцарился порядок, мертвых похоронили, а завалы расчистили. Через несколько дней все успокоилось, и я отважился поехать в Гаагу, чтобы узнать, что с матерью и сестрами.
Я позвонил в дверь квартиры, но никто не ответил. Позвонил снова, а потом открыл дверь своим ключом. Никого не было. Это было странно, но еще более странным было то, что на столе стояли грязные чашки, — мать никогда не выходила, не вымыв посуду. Я решил справиться у соседей. Увидев меня, женщина из квартиры рядом всплеснула руками: «Как! Вы еще здесь?! Мы думали, вы уехали в Англию с матерью и сестрами».
«В Англию? — удивился я. — Первый раз слышу!» Как британские подданные, мы были зарегистрированы в консульстве. На третий день войны матери позвонили и сказали, что если она хочет воспользоваться последней возможностью отплыть в Англию, то ей надо прийти в консульство в пять часов. Она сказала, что хочет уехать, но вместе со мной, ей ответили, что мне тоже сообщат. Сестры были в это время очаровательными подростками, и, опасаясь хамства немецкой солдатни, мать хотела укрыть их в надежном месте. В спешке они сложили самое необходимое и ушли в надежде встретить меня на корабле. Больше соседка ничего не знала.
Наверное, из-за военных действий невозможно было оповестить каждого англичанина в Роттердаме, да и телефона у бабушки не было. Может быть, объявляли по радио, но я не слышал. Так или иначе, в том состоянии, в котором был тогда, я бы в любом случае не уехал из Голландии, для меня это значило бы бежать с тонущего корабля, кроме того, нельзя было бросить бабушку одну в это время. В своей недальновидности я убедился очень скоро и к концу года пришел к прямо противоположному мнению.
Мы, мальчишки-школьники, думали, что война нарушит рутину школьной жизни, но вскоре были разочарованы. Через неделю после нападения наша школа, которая не пострадала от бомбежки, снова открылась, а месяц спустя, как и положено, начались экзамены. Мне было нечего бояться, но я втайне надеялся, что война избавит меня от этого испытания. Ко всеобщему удовлетворению я получил хорошие отметки.
Среди населения, в общем-то, существовала уверенность, что Нидерландам, как и в первую мировую, удастся сохранит! нейтралитет, нельзя только злить вспыльчивого восточного соседа. Вторжение в Норвегию и Данию сильно поколебало это убеждение, и настроение стало более пессимистическим, Поддерживая нейтралитет, большинство населения открыто симпатизировало Англии и Франции, особенно первой. Не смотря на колониальное соперничество, во времена серьезных национальных опасностей, например в 80-летнюю войну или французскую наполеоновскую оккупацию, голландцы всегда ждали помощи от Англии. И никогда не ошибались с тех пор, как британская политика на континенте в отношении северных стран стала постоянной. Будучи нацией коммерсантов и моряков, голландцы были гораздо ближе по духу к англичанам, чем к немцам, чьи захватнические традиции были чужды и пугали, особенно в последних национал-социалистических проявлениях.
Когда рано утром 10 мая меня разбудил звук взрыва, первая мысль была о лопнувшей шине проезжавшей мимо машины. Я перевернулся на другой бок, чтобы снова заснуть, но раздался новый взрыв, сопровождавшийся автоматной стрельбой. В спальню вошла взволнованная бабушка, спрашивая, что бы это могло быть. «Возможно, немецкий или союзный самолет», — ответил я, то ли действительно веря в свои слова, то ли стараясь ее успокоить.
Я встал и подошел к окну. Люди, в основном полуодетые, выглядывали из окон или толпились маленькими группками на улице, некоторые залезли на крыши. Все смотрели в небо, где несколько самолетов гонялись друг за другом, обмениваясь пулеметными очередями. Со стороны порта раздался звук мощного взрыва. Было ясно, что все намного серьезнее, чем просто нарушение воздушного пространства. «Война, вторжение, немцы» — эти грозные слова донеслись до меня с улицы. Я включил радио. Диктор голосом, не предвещавшим ничего хорошего, повторял те же новости. На рассвете германские войска перешли границу, и теперь шло сражение с голландской армией, которая получила приказ не сдаваться. Война была объявлена, голландский посол в Германии отозван, правительство обратилось к союзникам за помощью.
В то утро внешне все напоминало народное гуляние. Улицы были полны людьми, у которых не было ни малейшего военного опыта, и они совершенно не обращали внимания на опасность, грозившую с неба. Их настроение отражало патриотический подъем, усиленный негодованием из-за предательского нападения сильного соседа на маленькую страну, которая хотела одного — жить в мире. Вопрос, идти или не идти в школу, даже не возникал, и мы с друзьями отправились в центр города, откуда доносились звуки сражения. Все мы были в состоянии радостного возбуждения, совершенно не соответствующего случившемуся. Настроение улучшилось новостями — правительство в знак неприязни к врагу упразднило преподавание немецкого в школе. Конечно, это была довольно странная мера, в нашем положении стоило подумать о более серьезных вещах, но нам, школьникам, заявление понравилось.
До центра дойти не удалось: мы были остановлены шквалом огня. Пересекая границу, немцы одновременно сбросили на Роттердам парашютный десант, чтобы занять аэродромы и мосты через Маас, соединяющие Северные и Южные Нидерланды. Эти объекты охраняли моряки роттердамского гарнизона, но они несли большие потери, а нацисты сбрасывали все новых и новых парашютистов. Неподалеку от нашего дома упала бомба и сгорело здание.
В течение дня война стала восприниматься как реальность, и эйфория первых нескольких часов прошла сама собой. Вопроса, ехать или нет в Гаагу, чтобы соединиться с матерью и сестрами, не было — немцы сбросили парашютистов на аэродром между Роттердамом и Гаагой, использовав для приземления автостраду между двумя городами. Проехать по дороге стало невозможно, лишь через несколько дней, когда ситуация прояснилась, я смог предпринять это путешествие.
Бой в центре Роттердама продолжался несколько дней, и хотя враги захватили плацдарм, моряки продолжали держаться. Везде голландская армия отступала на запад, помощи от Франции и Англии или не было, или она была незначительной, так как союзные войска удерживали натиск немцев в Бельгии и Северной Франции.
А потом наступило 14 мая. Небо было по-прежнему безоблачным, как и все четыре дня войны. Мы как раз садились завтракать, когда они пришли. Завыли сирены, их звуки слились с глухим ревом самолетов. Один за другим низко над головой проносились бомбардировщики, сбрасывая бомбы и зажигалки на центр города. Снова и снова налетали самолеты, опять и опять звучали взрывы, и мы думали, что пришел конец. Наверное, атака длилась не больше двадцати минут, но показалось, что мы просидели за кухонным столом с кастрюлями на головах (так советовала радиоинструкция) целую вечность. Постепенно шум стих, будто угомонившийся шторм. Удаляющийся рев неповоротливых тяжелых машин, отдельные редкие взрывы, потом все стихло до тех пор, пока снова не раздался треск. Сначала мы не могли понять, в чем дело, а потом стало ясно, что это шум пожара. Я выглянул в окно — площадь была на месте, но над ней висела черная плотная пелена, полностью закрывающая небо. Весь старый центр города горел.
Улицы запружены людьми, бегущими из огненного ада. Некоторые были полуодеты, другие тащили тюки и ручные тележки с пожитками, которые удалось выхватить из огня. Многие были в шоке, ранены и плакали, В соседней церкви был немедленно организован лазарет, я работал там всю ночь вместе с другими соседями. Мы чувствовали себя одновременно счастливыми и виноватыми, что у нас сохранилась крыша над головой.
Той же ночью последовал еще один тяжелый удар: было объявлено, что Голландия под угрозой таких же налетов на другие большие города капитулировала. Королева и правительство почти со всем флотом отплыли в Англию, чтобы оттуда продолжать борьбу. На следующий день германские войска вошли в город. Это было тягостное зрелище, но, глядя на их танки и машины, я почувствовал внутреннюю уверенность в том, что наступит день, когда по тем же улицам пройдут в освободительном марше английские войска. Перед моими глазами встали шотландские полки в развевающихся юбках-кильтах, под звуки труб спускающиеся по дороге к нашей площади. Я наблюдал их много раз в Египте и сейчас увидел буквально воочию.
Вскоре со всей страны стала поступать помощь. Когда прошел первый шок, выяснилось, что война была слишком быстротечной, чтобы оказаться очень разрушительной. Вновь воцарился порядок, мертвых похоронили, а завалы расчистили. Через несколько дней все успокоилось, и я отважился поехать в Гаагу, чтобы узнать, что с матерью и сестрами.
Я позвонил в дверь квартиры, но никто не ответил. Позвонил снова, а потом открыл дверь своим ключом. Никого не было. Это было странно, но еще более странным было то, что на столе стояли грязные чашки, — мать никогда не выходила, не вымыв посуду. Я решил справиться у соседей. Увидев меня, женщина из квартиры рядом всплеснула руками: «Как! Вы еще здесь?! Мы думали, вы уехали в Англию с матерью и сестрами».
«В Англию? — удивился я. — Первый раз слышу!» Как британские подданные, мы были зарегистрированы в консульстве. На третий день войны матери позвонили и сказали, что если она хочет воспользоваться последней возможностью отплыть в Англию, то ей надо прийти в консульство в пять часов. Она сказала, что хочет уехать, но вместе со мной, ей ответили, что мне тоже сообщат. Сестры были в это время очаровательными подростками, и, опасаясь хамства немецкой солдатни, мать хотела укрыть их в надежном месте. В спешке они сложили самое необходимое и ушли в надежде встретить меня на корабле. Больше соседка ничего не знала.
Наверное, из-за военных действий невозможно было оповестить каждого англичанина в Роттердаме, да и телефона у бабушки не было. Может быть, объявляли по радио, но я не слышал. Так или иначе, в том состоянии, в котором был тогда, я бы в любом случае не уехал из Голландии, для меня это значило бы бежать с тонущего корабля, кроме того, нельзя было бросить бабушку одну в это время. В своей недальновидности я убедился очень скоро и к концу года пришел к прямо противоположному мнению.
Мы, мальчишки-школьники, думали, что война нарушит рутину школьной жизни, но вскоре были разочарованы. Через неделю после нападения наша школа, которая не пострадала от бомбежки, снова открылась, а месяц спустя, как и положено, начались экзамены. Мне было нечего бояться, но я втайне надеялся, что война избавит меня от этого испытания. Ко всеобщему удовлетворению я получил хорошие отметки.